355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Меир Эзофович » Текст книги (страница 3)
Меир Эзофович
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:13

Текст книги "Меир Эзофович"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

– Реб Янкель! Я привел к тебе Менделя. Выбрани его или накажи своей отцовской рукой. Он шатается ночью по местечку и нападает на невинных людей!

Речь эта, громко произнесенная, ответа не получила. Из глубины жилища доносилось только непрерывное, монотонное бормотание человека, горячо молившегося вполголоса.

Через дверь, которую молодой человек все еще держал полуоткрытой, видна была довольно большая комната с очень грязными стенами и огромной печью, почерневшей от пыли и сажи. Посреди комнаты стоял длинный стол, покрытый скатертью сомнительной чистоты, но ярко освещенный семью свечами люстр, свешивавшихся с потолка. Субботняя трапеза еще не начиналась, потому что, хотя из дальних комнат жилища и доходил громкий шум женских и детских голосов, указывавший на многочисленность семейства, в комнате с большой печью и длинным столом никого не было, кроме человека, который стоял в углу, повернувшись лицом к стене, а спиной к дверям, ведущим в сени. Человек этот был среднего роста, очень худой и необычайно гибкий. Слово «стоял» не совсем точно определяет положение его тела, но тут нелегко подобрать подходящее выражение. Он, правда, не ходил и не прыгал, но все-таки находился в беспрерывном и усиленном движении. Он откидывал то назад, то вперед голову, покрытую яркорыжими волосами, наклонял свою гибкую и тонкую фигуру почти до самой земли и с невероятной быстротой снова отбрасывал ее назад. От этих стремительных движений широко развевались белые фалды талеса, которым он был накрыт; дрожали и развевались длинные перевязки, стягивавшие его руку немного повыше кисти; тряслась и развевалась по плечам длинная, густая рыжая борода, почти спускалась ему на лоб т е ф и л а, покоившаяся или, скорей, подскакивавшая на его голове. С этими стремительными движениями вполне гармонировали и звуки, выходившие из его уст и груди, то тихо журчащие, то прерываемые страстными возгласами, то льющиеся протяжным, жалобным, заунывным пением.

Юноша, стоявший у порога, довольно долго смотрел на эту фигуру, молившуюся всей душой или, вернее, всем своим телом. Очевидно, он ждал перерыва в молитве или конца ее. Однако всем было известно, что долго пришлось бы ждать тому, кто захотел бы дождаться конца молитвы ребе Янкеля, раз он уже начал молиться. Поджидавший его юноша, по-видимому, был сильно задет злостными проказами маленького Менделя. Быть может, впрочем, он и от природы отличался нетерпеливым и порывистым нравом.

– Реб Янкель! – сказал он, громко выждав несколько минут, – твой сын таскается по ночам и нападает на невинных людей!

Ответа не было.

– Реб Янкель, твой сын ругает невинных людей очень скверными словами!

Реб Янкель продолжал молиться с прежним усердием.

– Реб Янкель, твой сын разбивает по ночам бедным людям их бедные маленькие окна!

Реб Янкель перевернул несколько страниц в большой книге, которую он держал обеими руками, и певуче, торжествующе громко затянул:

– Пойте господу все новые песни, потому что он сотворил все чудеса! Пойте! Играйте на арфах, играйте с громкими припевами! Трубите в трубы и рога перед господом нашим, царем!..

При последних словах дверь из сеней закрылась. Молодой человек быстро сбежал по шатающимся под его ногами ступенькам и, покинув огромные темные сени, снова побрел по устилавшему въезд мусору. Когда он проходил мимо последнего из освещенных окон, до слуха его дошла песнь, напеваемая вполголоса. Он приостановился; и каждый на его месте сделал бы то же самое. Пел мужской молодой голос, чистый, как звон жемчуга, мягкий, как тихая жалоба, полный мольбы, печали и тоски.

– Элиазар! – прошептал проходивший мимо юноша и остановился у низкого окна.

В этом окне стекла были гораздо чище тех, которые находились в других окнах, – они были даже совсем чисты. Сквозь них виднелась крохотная комнатка, в которой, кроме кровати, стола и шкафа с книгами, ничего больше не было. На столе горела маленькая желтая свеча, а за столом, поставив на него локти и подперев голову руками, сидел молодой двадцатилетний юноша с необыкновенно бледным, худым привлекательным лицом. На лице этом не было и следа румянца, но выдававшиеся вперед губы его, без малейших следов растительности, были кораллового цвета. Из этих уст выходило чудное пение, которое могло бы привлечь к себе восторженное внимание величайшего из знатоков музыки.

И неудивительно! Элиазар, сын Янкеля, был кантором в Шибовской общине, певцом народа и Иеговы.

– Элиазар! – повторил за окном мягкий дружелюбный шопот.

Певец, должно быть, услышал этот шопот, потому что рама в окне была одиночная, а он сидел у самого окна. Он поднял веки и повернул в сторону окна голубые мечтательные, нежные и грустные глаза. Однако, он не прекратил своего пения; наоборот, поднял вверх обе руки, белые, как алебастр, и в такой, полной экстаза позе, с восторженным выражением на лице запел еще громче:

– Народ мой! Стряхни с себя пыль тяжелого пути! Восстань и надень одеяние своей красоты! Поспеши, ах, поспеши спасти народ твой, Единый! Непостижимый! Боже отцов наших!

Стоявший у окна юноша уже не звал больше певца, молившегося за народ свой. Он отошел осторожно и почтительно, стараясь заглушить звук своих шагов. Когда же он шел по пустой и темной площади, направляясь к находившемуся невдалеке большому ярко освещенному дому, он смотрел на звезды, бледно мерцавшие сквозь сырую, удушливую мглу, и потихоньку, в глубокой задумчивости напевал:

– Поспеши! Ах, поспеши спасти народ твой, Единый! Непостижимый! Боже отцов наших!

II

Большой ярко освещенный дом, стоявший напротив темно-бурого храма и отделенный от него всей шириной площади, был тем самым, который выстроил когда-то Герш Эзофович и в котором он жил с красивой женой своей Фрейдой. Вековые стены его, давно уже почерневшие от ненастья и пыли, стояли все-таки прямо и своей вышиной превосходили стены всех других домов местечка.

Уже с час, как внутри этого дома, в большой комнате, уставленной старинными, крайне простыми лавками и столами, началась праздничная встреча святого дня шабаша.

Из среды нескольких десятков лиц обоего пола, постепенно прибывавших и наполнявших комнату, поднялся хозяин дома и глава семьи, Саул Эзофович, сын Герша, и приблизился к огромному столу, над которым висели две тяжелые серебряные семисвечные люстры. Старик этот, которому по сгорбленной, хотя и широкоплечей фигуре, по морщинистому лицу и белой, как молоко, бороде, можно было дать восемьдесят с лишним лет, взял из рук старшего из своих сыновей, уже седеющего мужчины, длинную палку с мерцающим на конце огоньком и, поднеся ее к свечам, вставленным в люстры, воскликнул сухим от старости, но все еще сильным голосом:

– Благословен бог наш, владыка мира, который просветил нас своими заповедями и повелел нам зажигать огни в день шабаша!

Едва он произнес это, как в люстрах вспыхнули свечи и из нескольких десятков грудей дружно грянул возглас:

– Идем, идем встречать невесту! Приветствием встретим день шабаша!

…Запылай, запылай, царственный свет! Из развалин своих восстань, столица! Довольно тебе пребывать в долине слез!

… Народ мой! Стряхни с себя пыль тяжелого пути! Надень на себя одеяние красоты своей. Поспеши, ах, поспеши спасти народ свой, боже отцов наших!

… Идем, идем встречать невесту! Приветствием встретим день шабаша!

Длинные, певучие, горячие звуки молитв, следовавших одна за другой, наполнили большую комнату и широкими волнами далеко понеслись из окна по обширной темной пустой площади.

Уже издали услышал их юноша, в задумчивости переходивший площадь, и ускорил шаги. Когда он, пройдя крыльцо, подымавшееся ступеньками над землей, затем длинные узкие сени, разделявшие дом на две половины, отворил двери в комнату, которая вся пылала от множества огней, – молитвы сменились уже разговорами, а собравшееся общество, еще со следами торжественного настроения на лицах, но уже с веселыми улыбками, стояло возле скамеек и стульев, окружавших длинный, обильно заставленный кушаньями стол.

Общество это состояло из самых разнообразных лиц. Здесь были два сына Саула, жившие при отце, Рафаил и Абрам, уже седеющие мужчины с черными глазами, с суровыми и задумчивыми лицами; и зять Саула, светловолосый, бледный, с блестящим, ласковым взглядом Бер; были дочери, невестки и внучки хозяина дома, зрелые женщины с пышными бюстами и высокими чепцами на старательно причесанных париках или молодые девушки со смуглыми лицами и огромными локонами, из-под которых блестели молодые глаза, оживленные светом и праздничным настроением. Несколько молодых мужчин, принадлежавших к семье, и более десятка детей разного возраста сидели на дальнем конце стола; на главном месте стоял старый Саул и с выражением ожидания на лице поглядывал на двери, ведущие в дальние комнаты дома. Через минуту в дверях этих показались две женщины: от одной из них посыпались и засверкали радужные, слепящие искры.

Это была женщина очень, очень старая, однако высокая и нисколько не сгорбленная; наоборот, она держалась прямо и казалась сильной. Голову ее окружала цветная повязка, концы которой были стянуты над лбом огромной алмазной пряжкой. Алмазная застежка замыкала ожерелье, которое состояло из множества ниток крупного жемчуга и спускалось на грудь до самого белоснежного фартука, покрывавшего спереди цветную, шелестящую тяжелым шелком юбку. Алмазные серьги, такие длинные, что доходили до плеч женщины, и такие тяжелые, что их приходилось поддерживать нитками, прикрепленными к ее повязке на голове, переливались и сверкали бриллиантами, смарагдами, рубинами и при каждом движении с легким звоном ударялись о жемчуг и блестевшую под ними золотую цепь.

Подобным количеством дорогих и великолепных украшений могли блистать только женщины княжеского происхождения на балах или же священные реликвии в храмах. Эта столетняя еврейка, одетая во все драгоценности, которые веками приобретались и накапливались в доме, была, очевидно, для всех этих людей, в круг которых она входила сейчас, семейной реликвией, возбуждавшей к себе глубокое почтение.

Когда, сопровождаемая одной из своих правнучек, девушкой с тонко очерченным лицом и с черной, как вороново крыло, косой, она остановилась на пороге комнаты, все глаза обратились к ней, все лица улыбнулись, и все зашептали:

– Бобе! Эльте бобе! Бабушка! Прабабушка!

Большинство лиц произнесло последнее слово, потому что здесь было больше правнуков и праправнуков, нежели внуков. И один только хозяин дома, глава семьи, глядя на нее, тихо сказал:

– Маме!

Удивительно нежно и вместе с тем торжественно прозвучало это слово, привычное детским устам, на увядающих, пожелтевших губах Саула, двигавшихся среди белых, как молоко, усов и бороды. Морщинистый лоб его под белыми же, как молоко, волосами, покрытыми бархатной ермолкой, разгладился при произнесении этого слова.

Но куда же девалось тонкое, нежное лицо и черные огненные глаза, и гибкий стан Фрейды, тихой, разумной работящей жены и подруги Герша Эзофовича? Все это она давно уже пережила, как пережила мужа, своего владыку и друга.

С течением времени ее стан, когда-то тонкий и гибкий, разросся и принял вид ствола, который выпустил из себя много сильных и плодоносных ветвей. Ее лицо было покрыто теперь таким множеством мелких морщинок, что среди них невозможно было найти ни малейшего гладкого местечка; глаза стали меньше, глубоко запали и смотрели из-под сморщенных век без ресниц выцветшие бледно-желтые. Но на лице этом, изрытом рукою времени, разливалось невозмутимое, блаженное спокойствие. В маленьких золотистых глазах, поглядывавших вокруг с глубокой лаской умиротворенности, угадывалась её душа, засыпающая среди приятных для нее звуков; тихая улыбка сладкого покоя лежала на пожелтевших, едва обрисовывающихся губах, которые давно уже безмолвствовали, открываясь все реже для произнесения все более коротких фраз.

Обняв рукой в белом пышном рукаве шею статной и сильной девушки, она приблизилась теперь к семейному столу, щурящимися от яркого света глазами пробежала по лицам всех присутствующих и громким шопотом произнесла:

– Во ист Меир?

Прабабушка заговорила…

Все собравшиеся пришли в движение от слов ее, как деревья от дуновения ветра. Мужчины, женщины и дети оглядывались друг на друга, и по большой комнате разнесся громкий шопот:

– Во ист Меир? Где Меир?

Среди многочисленных членов собравшейся здесь семьи отсутствие одного из них осталось незамеченным.

Старый Саул не повторил вопроса матери, но лоб его нахмурился еще больше, а глаза с суровым и несколько гневным выражением стали смотреть на дверь, ведущую в сени.

Как раз в эту минуту дверь отворилась. В комнату вошел высокий и красивый юноша в длинной одежде, обшитой у шеи и на груди дорогим мехом. Войдя, он закрыл за собою дверь и стал у порога, как будто оробев или смутившись. Он увидел, что опоздал, что общие семейные молитвы были произнесены без него, что глаза его деда Саула, двух дядей и нескольких старых женщин, встретили его взглядом, в котором виднелся упрек и пытливый вопрос.

Только золотистые глаза прабабушки при виде вошедшего не блеснули ни гневом, ни беспокойством. Наоборот, они увеличились и засветились радостью. Сморщенные веки ее перестали даже дрожать и щуриться, а пожелтевшие тонкие губы задвигались и произнесли таким же шопотом, громким, хотя и приглушенным:

– Эйникльхен! Клейнискинд! Внучек! Дитятко!

Проникнутый радостью и нежностью, Саул, услышав этот шопот, сдержался, хотя был готов произнести суровые слова упрека; опустились к столу и вопрошающие, гневные глаза его сыновей. Запоздавшего пришельца встретило только всеобщее молчание, которое, однако, снова было прервано прабабушкой, повторившей еще раз:

– Клейнискинд!

Саул вытянул руку над столом и вполголоса дал присутствующим мотив молитвы, произносимой перед субботним пиршеством:

– Да будет благословен господь… – начал он.

– Да будет благословен… – разнеслись по комнате приглушенные звуки, и несколько минут все стояли возле стола, освящая молитвой находящиеся на нем кушанья и напитки.

Пришедший юноша не присоединился, однако, к общему хору, а, удалившись в глубь комнаты, начал произносить пропущенные им молитвы этого дня, субботнего кидуша. При этом он не делал никаких движений телом, но спокойно скрестил руки на груди и неподвижно устремил взор в окно, за которым висела глубокая тьма ночи.

Лицо его, продолговатое и нежно очерченное, было покрыто бледностью, свойственной нервным и страстным натурам. Густые темно-русые волосы с золотым отливом падали ему на белый лоб, из-под которого задумчивым и несколько печальным взглядом смотрели глубоко посаженные большие серые блестящие глаза. Вообще во всем выражении лица этого юноши смешивались друг с другом черты почти мрачной печали и чуть ли не детской застенчивости. Лоб и глаза его выдавали какую-то тайную мысль, мучительную и беспокойную, но в тонких губах была складка мягкой чувствительности; время от времени он трепетал едва заметной дрожью, словно под влиянием тайно испытываемого волнения. Верхнюю губу и края щек покрывал густой золотистый пух, свидетельствовавший о том, что он достиг уже девятнадцати или двадцати лет, то есть той поры жизни, которая для рано созревающих мужчин израильского племени дает право или даже некоторым образом обязывает их заняться на свой страх и риск семейными и житейскими делами. Когда молодой человек окончил свои молитвы и приблизился к столу, чтобы занять за ним свое обычное место, из среды собравшихся раздался голос несколько хриплый и тянущий слова так, словно говорящий не произносил их, а выпевал:

– А где ты, Меир, был сегодня так долго? Что ты делал в городе, когда уже начался шабаш и когда никто не смеет ничего делать? Почему ты сегодня не справлял вместе со всей семьей субботнего кидуша? Почему у тебя такое бледное лицо и так печальны глаза, когда сегодня шабаш, веселый день; на небе радуется вся небесная семья, а на земле все благочестивые люди должны радоваться и хранить великую радость в душах своих?

Все это было сказано человеком очень странной наружности. Это был не человек, а, скорее, человечек, маленький, сухой, худой, с большой головой, на которой щетиной торчали жесткие темные волосы, с темным круглым лицом, заросшим густой, спутанной растительностью, выдававшей смертельное отвращение к гребенке и щетке, и с круглыми глазами, которые двигались за выпуклыми веками с невероятной быстротой, бросая вокруг мимолетные острые взгляды.

Худоба и сухость тела у этого человека особенно бросались в глаза благодаря его одеянию, имевшему еще более странный вид, чем он сам. Это одеяние отличалось необычайной простотой, так как состояло из одной только рубашки или, вернее, из мешка, сшитого из серого грубого холста и перевязанного у шеи и у пояса толстой пеньковой веревкой; мешок спускался почти до земли и наполовину прикрывал темные, совершенно босые ноги.

Кто же был этот человек в одежде аскета, с глазами фанатика и с выражением мистического, глубокого, почти пьяного восторга на лице? Это был реб Моше, меламед, или преподаватель закона божьего и древнееврейского языка, человек истинно благочестивый; в вихрь, в ненастье, в мороз и жару неизменно босой и одетый в свой холщевой мешок, подобно птицам небесным неизвестно чем живущий, – разве что какими-нибудь зернами, разбросанными там и сям, – он был правым глазом и правой рукой великого шибовского раввина Исаака Тодроса, а после этого раввина – первым предметом обожания и удивления для всей общины.

Услышав сыпавшиеся из уст меламеда и обращенные к нему вопросы, Меир Эзофович, правнук Герша и внук старого Саула, не сел за стол, а, стоя и опустив глаза в землю, тихим от очевидной робости голосом ответил:

– Ребе! Я не был там, где веселятся или устраивают выгодные дела. Я был там, где темно и где в темноте сидят и плачут очень бедные люди…

– Ну! – воскликнул меламед, – а где может быть сегодня печально? Сегодня шабаш, везде светло и весело… где может быть сегодня темно?

Несколько старших членов семьи подняли голову и хором повторили вопрос:

– Где может быть сегодня темно?

И вслед за этим сейчас же прозвучал другой вопрос, так же произнесенный хором:

– Где ты был, Меир?

Меир не отвечал. На лице его с опущенными глазами выражались робость и внутреннее колебание.

Вдруг одна из девушек, сидевших у нижнего конца стола, та самая, которая за минуту перед этим ввела в комнату старую прабабушку, девушка с тонкими чертами лица и с черными шаловливыми глазами, весело воскликнула, хлопая в ладоши:

– А я знаю, где сегодня темно!

Все взгляды обратились на нее, и все в один голос спросили:

– Где?

Под влиянием обращенного на нее всеобщего внимания Лия покраснела и уже тише, с некоторым смущением произнесла:

– В лачуге; Абеля Караима, в той самой, что стоит у Караимского холма.

– Меир! Ты был у караимов?

Вопрос этот был произнесен добрым десятком голосов, среди которых все же выделялся, покрывая все остальные, крикливый, резкий голос меламеда.

На смущенном до тех пор лице юноши появилось выражение неудовольствия и довольно резкого раздражения.

– Я не был у них, – ответил он уже несколько громче, чем раньше, •– но я защитил их от нападения.

– От нападения? От какого нападения? А кто нападал на них? – насмешливым голосом спрашивал меламед.

Тут Меир сразу поднял глаза и сверкающим взглядом пристально посмотрел в лицо говорящему.

– Реб Моше! – сказал он, – ты знаешь, кто нападал на них. На них нападали твои ученики… Они каждую пятницу делают это… А почему бы им и не делать так, когда они знают…

Он остановился и снова опустил глаза. Опасение и гнев, как видно, боролись в нем.

– Ну! Что они знают? Почему ты, Меир, не окончил? Что они знают? – смеялся реб Моше.

– Знают, что ты, реб Моше, похвалишь их за это…

Меламед несколько приподнялся на стуле, глаза его засверкали и широко открылись. Вытянув темную худую руку, он хотел что-то сказать, но на этот раз ему помешал уже сильный и звонкий голос юноши:

– Реб Моше, – говорил Меир, немного наклоняя перед меламедом свою голову, которая, должно быть, неохотно соглашалась на покорный поклон, – реб Моше, я уважаю тебя… ты учил меня… Я не спрашиваю тебя, почему ты не запретишь своим ученикам производить в темноте насилие над бедными людьми, но я сам не могу смотреть на это насилие… у меня сердце болит, потому что в голову приходит мысль, что из таких злых детей выйдут злые люди; и что если они теперь нападают на бедную лачугу старика и бросают в него камнями через окно, то потом будут поджигать дома и убивать людей! Они и сегодня разнесли бы эту бедную избушку и избили бы этих бедных людей, если бы я не пришел туда и не защитил… Но я пришел и защитил…

С последними словами Меир сел за стол на предназначенное ему место. На лице его не было уже и следа опасения или смущения. Глубоко, очевидно, чувствовал он правоту своего дела, потому что смелым взглядом посмотрел вокруг, и только губы его дрожали, что бывает обыкновенно у натур свежих и впечатлительных.

В ту же минуту, однако, старый Саул и два сына его подняли вверх руки и в один голос произнесли:

– Шабаш!

Голоса их звучали торжественно, а взгляды, которые они бросали на Меира, были суровы и почти гневны.

– Шабаш! Шабаш! – подскакивая на стуле и широко разбрасывая руки, подхватил и кричал меламед. – Ты, Меир, в святой вечер шабаша, вместо того чтобы произносить кидуш и наполнять сердце свое великой радостью и отдавать ее в руки ангела Мататрона, защищающего племя Иакова перед богом, для того чтобы он передал ее в руки Сар-га-Олама, ангела над ангелами и князя мира, а Сар-га-Олам отдал ее десяти сефиротам, которые являются такой великой силой, что сотворили весь мир, чтобы через этих десять сефиротов душа твоя достигла великого трона, где сидит сам Эн-Соф, и соединилась с ним поцелуем любви, – ты, Меир, вместо всего этого ходил защищать каких-то людей от каких-то нападений, ходил охранять их дом и оберегать их жизнь! Меир! Меир! Ты нарушил шабаш! Ты должен пойти в дом молитвы и громко покаяться перед целым народом в том, что совершил великий грех и вызвал большой соблазн!

Эта речь меламеда произвела на собравшихся сильное впечатление. Саул и сыновья его приняли грозный вид; женщины были удивлены и испуганы; в черных глазах Лии, выдавшей тайну двоюродного брата, блестели слезы. Только зять Саула, приветливый, голубоглазый Бер, поглядывал на обвиняемого как будто с грустным сочувствием, а несколько юношей, ровесники Меира или моложе его, смотрели ему в лицо, не отрывая глаз, с любопытством и дружелюбным беспокойством.

Меир ответил несколько дрожащим голосом:

– В священных книгах наших, реб Моше, в Торе и в Мишне, ничего нет ни о сефиротах, ни о Эн-Софе. Но зато там ясно сказано, что Иегова хотя и велел праздновать шабаш, однако позволил, чтобы двадцать человек нарушили его ради спасения одного человека.

Уже самое намерение отвечать меламеду, человеку истинно благочестивому и правой руке раввина Тодроса, было неслыханной и изумительной дерзостью. А ведь, кроме того, Меир позволил себе, хотя бы и неясно выраженное, опровержение его мнений! Вот почему выпуклые глаза меламеда чуть не выступили из орбит, так широко они открылись и таким разъяренным взглядом окинули несколько побледневшее во время стычки лицо Меира.

– Караимы! – закричал он и начал метаться на своем стуле, руками хватаясь за бороду и волосы, – ты караимов спасал! Отщепенцев! Вероотступников! Проклятых! Зачем их спасать? Почему они в шабаш не зажигают огней и сидят в темноте? Почему они режут животных и птиц, служащих для еды, не спереди, а сзади шеи? Почему они не признают Мишны, Гемары и Зогара?

Он захлебнулся от волнения и умолк; и тогда снова раздался чистый и звучный голос Меира:

– Ребе, они очень бедны!

– Эн-Соф мстителен и неумолим.

– Они терпят преследования от народа!

– Непостижимый преследует их! – кричал ребе.

– Предвечный не велит преследовать. Равви Гуна сказал: если даже преследующий и прав, а преследуемый преступник. Предвечный заступится за преследуемого!

Огненный румянец появился у ребе Моше на темных щеках. Глаза его, казалось, готовы были съесть, пожрать бледное лицо юноши с пылающим, теперь уже смелым взглядом и с губами, дрожащими от множества невысказанных, насильно удерживаемых в груди слов.

У присутствующих был изумленный, испуганный, печальный вид. Подобное препирательство с меламедом одни считали грехом, другие видели в этом еще и опасность для дерзкого юноши или даже и для всей его семьи.

Потому-то Саул, устремив грозный взгляд из-под седых щетинистых бровей на лицо юноши, протяжно зашикал на него:

– Шааа!

Меир склонил перед дедом голову в знак покорности и подчинения, а один из сыновей Саула, желая смягчить гнев ребе Моше, а, может быть, также и для собственного назидания, спросил его:

– Какая существует разница в смысле авторитетности и святости между книгами Талмуда и Зогаром, книгами Каббалы? И не должен ли истинно благочестивый человек заняться изучением первых раньше, чем вторых?

Выслушав вопрос этот, меламед широко расставил оба локтя на столе, неподвижно вперил глаза свои с выражением глубокой мысли в противоположную стену и, не спеша, торжественным голосом начал говорить:

– Симон бен Иохай, великий раввин, который жил страшно давно и знал все, что делается на небе и на земле, сказал: Талмуд – это ничтожная рабыня, а Каббала – это великая королева. Чем наполнен Талмуд? Он наполнен очень маленькими, второстепенными вещами. Он учит, что чисто и что нечисто, что позволено и что запрещено; что скоромно и что не скоромно. А чем наполнен Зогар, книга сияния, книга Каббалы? Он наполнен великим учением о том, что такое бог и его сефироты. Он называет все имена их и учит, что они делают и как они создают мир. В нем написано, что бог носит имя Эн-Соф, а второе имя его – Нотарикон, а третье имя его – Гоматрия, а четвертое имя его – Зируф. А сефироты, которые являются великими небесными силами, называются: источник человечества, невеста, белая голова, большое лицо, малое лицо, зерцало, небесное жилище, земное жилище, лилия и яблочный сад. А Израиль носит имя Матрона, а бог для Израиля называется отцом; бог, Эн-Соф, не сотворил, мира, его сотворили только силы небесные, сефироты. Первый сефирот породил из себя божественную силу, второй всех ангелов и Тору (Библию), из третьего вышли пророки. Четвертый сефирот породил из себя божественную любовь, а пятый божественную справедливость, а шестой такую силу, которая все рвет, ломает и уничтожает. От седьмого сефирота произошла красота, от восьмого благородство, от девятого предвечная причина, а от десятого – око, которое постоянно бдит над Израилем и следует за ним по всем путям его и охраняет его ноги, чтобы они не поранились, и головы, чтобы на них не обрушивались великие несчастья. Всему этому учит Зогар, книга Каббалы, и она учит еще, откуда взялись эти сефироты, и как они разделяются, и как, по буквам, из которых составлены их имена, и по тем, из которых составлены имена бога, отгадывать все тайны мира! И это есть великое учение, самое главное для каждого израильтянина. Знаю я, что многие израильтяне говорят, будто Талмуд важнее; но все те, которые так говорят, глупы и не знают о том, что до тех пор земля будет содрогаться от великих страданий и до тех пор бог и Израиль, Отец и Матрона не соединятся поцелуем любви, пока рабыня не отступит перед королевой, Талмуд перед Каббалой. Когда же придет это время? Оно придет тогда, когда в мир явится Мессия. Тогда настанет, для всех людей благочестивых и ученых великий праздник радости! Тогда господь бог прикажет изготовить рыбу – Левиафан, которая так велика, что на ней стоит весь мир, и все примут участие в великом пиршестве, и будут эту рыбу есть – благочестивые и ученые люди с головы, а простой и неученый народ с хвоста!..

Меламед окончил, глубоко вздохнул после длинной речи и, опустив глаза к столу, внезапно спустился с мистических высот к земной действительности. На тарелке перед ним лежал, распространяя приятный запах перца и различных кореньев, кусок прекрасной рыбы, правда, еще не Левиафана, но во всяком случае какого-то очень вкусного обитателя вод; меламед, всю жизнь живя аскетом, субботние пиршества любил и доотвала наедался на них; он ведь был убежден, что поддержание тела и души в настроении всесторонней радости является обязанностью, столь же тесно связанной с днем шабаша, как и продолжительные ревностные моления. Со следами мистического экстаза в круглых глазах и с блаженной улыбкой на лице он начал разрывать темными руками и подносить себе ко рту поданное ему лакомое кушанье. Присутствующие, однако, еще долго не произносили ни слова после того, как умолк меламед. Мудрая речь его произвела почти на всех сильное впечатление. Старый Саул слушал ее с выражением глубокого почтения на лице. Глубокие морщины, покрывавшие его лоб, несколько раз вздрагивали под влиянием какой-то тайной нервной тревоги. Сыновья его; задумчиво уставились глазами в стол и сосредоточенно обдумывали мудрые слова ребе Моше, невольно, может быть, стараясь разыскать в этих темных пропастях разыгравшейся человеческой фантазии луч, который бы сделал их несколько менее темными. Женщины набожными жестами скрестили на груди руки, покачивали из стороны в сторону головами в знак удивления и улыбающимися от восторга губами тихонько шептали:

– Ученый человек! Мудрый человек! Истинно благочестивый! Достойный ученик великого равви Исаака!

Если бы, однако, кто-нибудь внимательно вгляделся в эту минуту в физиономии сидящих вокруг стола лиц, то должен был бы заметить два взгляда, которые с быстротой молнии, незаметно для всех остальных, метнулись друг к другу во время речи меламеда. Взгляды эти принадлежали Беру и Меиру. Первый бросил на другого грустный взгляд, а тот блеснул ему в ответ глазами, полными сдержанного гнева и насмешки. Когда меламед говорил о рыбе Левиафане – такой большой, что весь свет стоит на ней, и о том, что в день пришествия Мессии ученые будут, есть ее с головы, а неученые с хвоста, по тонким интеллигентным губам Меира пробежала усмешка. Усмешка эта была подобна кинжалу. Она, наверное, больно уколола того, на чьих губах появилась, но, казалось, рада была бы уколоть и того, кто ее вызвал. Бер на усмешку эту ответил вздохом. Но ее заметили также трое или четверо из числа юношей помоложе, которые, сидя напротив Меира, вопросительно поглядывали на него. Они заметили ее, и по лицам их пробежал, словно отблеск или отзвук усмешки Меира… После минутной тишины, прерываемой только стуком ножей и тарелок и громким движением челюстей меламеда, старый Саул поднял голос:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю