Текст книги "Меир Эзофович"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Среди этих евреев Меир увидел нескольких соседних шинкарей, которых он знал только по виду; человек же, который прижимался к холму и вел с ними какие-то таинственные, хотя и горячие торги и переговоры, был Янкель Камионкер.
Крестьяне, заканчивавшие переноску бочек или неподвижно стоявшие у возов, угрюмо молчали. Сильный одуряющий запах алкоголя расходился во все стороны и наполнял воздух летнего вечера.
Удивление Меира продолжалось недолго. Он начал, очевидно, догадываться о значении происходившей перед ним сцены; видимо, он принял какое-то решение, потому что сделал несколько шагов вперед, как бы намереваясь приблизиться к Камионкеру. Но вдруг от склона холма отделилась и загородила ему дорогу высокая широкоплечая фигура человека с босыми ногами и всклокоченными волосами.
– Зачем ты идешь сюда, Меир? – тихим топотом произнес этот человек.
– А почему ты, Иохель, не позволяешь мне идти? – ответил Меир и хотел обойти его, но Иохель с силой удержал его за рукав сюртука.
– Или ты уже не хочешь больше жить на этом свете? – прошептал он. – Мне жаль тебя, потому что ты добрый, и я говорю тебе: ступай-ка отсюда.
– А если мне интересно знать, что такое делает тут реб Янкель со своими шинкарями и с этими бочками?
– А тебе-то что до этого? – еще раз прошептал Иохель. – Пусть глаза твои не видят и уши твои не слышат того, что делает здесь реб Янкель! Он большие дела обделывает здесь, и ты помешаешь ему… А зачем тебе мешать? Разве тебе от этого будет какая-нибудь польза? Да и что ты можешь сделать против него?
Меир на минуту растерялся. Потом повернулся и, не спеша, пошел в другую сторону.
– Что я могу сделать? – прошептал он дрожащими губами.
Проходя мимо хаты Абеля Караима, он увидел Голду, все еще стоявшую у окна. Он кивнул ей головой и сказал:
– Спи спокойно!
Но она позвала его:
– Меир, тут какой-то ребенок сидит на земле и спит.
Меир приблизился и, действительно, увидел у конца лавки, на которой он сидел минуту назад, скорченную на земле серую фигурку ребенка.
– Лейбеле! – сказал он с удивлением.
Идя сюда, он так и не заметил мальчугана, который пришел вслед за ним и тихо уселся у стены избы. Теперь ребенок крепко спал, опираясь локтями на приподнятые колени и положив голову на ладони.
– Лейбеле! – повторил Меир и положил руку на голову спящего.
Ребенок проснулся, открыл сонные глаза и, подняв их к лицу наклонившегося над ним юноши, улыбнулся.
– Зачем ты пришел сюда, Лейбеле? – тоже улыбая: ь, спросил Меир.
Ребенок подумал немного, потом ответил:
– За тобою…
– Отец и мать не знают, куда ты девался?..
– Отец уже спит и мать уже спит… – начал Лейбеле, качая головой вправо и влево и продолжая улыбаться. – И козы уже спят… – прибавил он через минуту, вспомнив об этих, должно быть, лучших товарищах своих, и громко засмеялся.
Но с губ Меира уже исчезла мимолетная улыбка, вызванная смехом ребенка. Он выпрямился, вздохнул и, опуская голову, сказал самому себе:
– Что мне теперь делать?
Голда обеими руками обхватила свою голову, подняла лицо и печальными глазами стала смотреть на звездное небо. Минуту спустя она шепнула тихо и неуверенно:
– Я у зейде спрошу! Зейде очень ученый… он всю библию знает на память.
– Спроси! – ответил Меир.
Девушка повернулась в темную глубину хаты и сказала:
– Зейде! Что Иегова приказывает делать человеку, от которого народ отвратил свое лицо за то, что он не хочет поступать и говорить против своей совести?
Услышав этот вопрос, Абель прервал молитву, которую он читал вполголоса. Очевидно, он привык к частым вопросам внучки и к тому, чтобы давать на них ответы; долго молчал он, раздумывая над ее вопросом, или, быть, может, напряженно вспоминая какие-то святые слова. Потом в глубине темной избушки раздался его старческий, дрожащий, но несколько торжественный голос:
– Иегова сказал: «Я поставил тебя, пророк, стражем Израиля! Слушай слова мои и повторяй их народу твоему! Если будешь поступать так, я назову тебя своим верным слугой; если же будешь молчать, на голову твою падут все несчастия Израиля!»
Старый голос, произнесший эти слова, умолк, а Меир все еще слушал, подняв вверх побледневшее лицо с горящими глазами. Через минуту он указал пальцем на то место темной комнаты, где опять послышалось бормотание молящегося старика, и дрожащим голосом сказал:
– Это правда! Его устами говорит старый закон Моисея! Истинный святой закон наш!
В глазах Голды блестели крупные слезы, но Меир не видел их. Погруженный в какие-то мысли, которые охватили его и разжигали все его существо, он, прощаясь, слегка кивнул головой молодой девушке и ушел.
Она осталась у открытого окна и смотрела вслед уходящему Меиру. Лицо ее было спокойно, но по смуглым, худым щекам одна за другой текли слезы.
– Пророку Осин отрубили голову… Пророка Иеремию изгнали из Палестины!. – шептала девушка.
Меир же, отойдя шагов на десять от хатки, поднял к небу бледное лицо и сказал:
– Равви Акиба за правду свою умер в великих мучениях!
Голда широко открыла глаза, стараясь как можно дальше проводить взглядом юношу, постепенно удалявшегося в вечерней темноте. Она медленно скрестила свои руки, а губы ее, влажные от слез, прошептали:
– Как Руфь сказала свекрови своей Ноэмии, так и я скажу тебе, свету души моей: твой бог будет моим богом, твой народ будет моим народом, и моя печаль будет подругой твоей печали, и душу мою я разлучу с телом одновременно с твоей душой!..
Так глубоко проникнутые духом старых деяний еврейского народа, заменявших им всю мировую мудрость, эти дети черпали для себя из народных преданий знание, утешение, мужество и печаль.
II
Только что стало светать, но в доме Янкеля Камионкера никто, кроме самых маленьких детей, уже не спал. Наступавший день был очень важен для владельца заезжего дома, так как был одним из главных торговых дней в году, когда в местечко стекались толпы окрестного населения, людей всех общественных положений. Вот почему две взрослые дочери Янкеля, здоровые на вид, некрасивые и растрепанные девушки, с помощью четырнадцатилетнего брата Менделя, глуповатое и злое лицо которого носило на себе следы многолетнего обучения в хедере ребе Моше, слегка убирали две парадные комнаты, предназначенные для самых почетных гостей: эти комнаты были украшены желтой хромоногой мебелью, занавесками, ставшими пепельными от грязи, и глиняными цветочными горшками, в которых росли какие-то грязные подобия растений.
Рядом с этими парадными апартаментами находилась огромная комната, где помещался шинок и где обыкновенно в дни подобных съездов собирались, пили и танцовали толпы крестьян. В этой комнате служанка теперь пробовала очистить никогда не чистившиеся длинные, узкие столы, поставленные возле лавок, расположенных вокруг стен, и раздувала огонь в глубокой и черной, как бездна, печке. Утро было холодное; в большой низкой комнате шинка стоял затхлый и сырой воздух.
В помещении Янкеля, в первой от входа комнате, у двух окон, выходящих на торговую площадь, еще совершенно пустую и окутанную утренней мглой, стояли двое – Янкель и жена его Ента. Повернувшись лицом к окну, они оба читали длинные утренние молитвы.
Янкель был уже в той одежде, в какой он проводил обыкновенно целые дни, – в длинном вытертом кафтане и в толстом черном платке, обернутом вокруг шеи. Он громко молился:
– Благословен бог, владыка мира, за то, что не сотворил меня язычником! Благословен за то, что не сотворил меня невольником! Благословен за то, что не сотворил меня женщиной!
Торопливо произнося эти слова дрожащими от рвения губами, он возбужденно раскачивался взад и вперед. В это же время Ента в синей кофте без рукавов и короткой юбке, из-под которой виднелись ее ноги в темных чулках и в туфлях, делала перед окном короткие, быстрые поклоны и значительно тише своего мужа бормотала:
– Благословен бог, владыка мира, за то, что сотворил меня так, как была воля его.
Янкель накинул на плечи кусок легкой полотняной материи, на четырех концах которой висели белые шнурки, и сказал:
– Благословен бог, владыка мира, просветивший нас своими заповедями и давший нам закон о цыцысе!
Ента с коротким поклоном зашептала громче:
– Благословен владыка мира, освобождающий узников и выпрямляющий тех, которые согнуты!
Янкель перебирал пальцами нити, свисавшие с распростертого перед ним на стуле талеса и продолжал:
– Ты велик, боже, владыка мира! Ты велик! Ты облекся величием и светом, как плащом!
Ента, продолжая кланяться, начала тяжело вздыхать.
– Благословен ты, боже, владыка мира, – шептала она, – за то, что даешь силу измученным, прогоняешь сон с моих глаз и дремоту с моих век!
Наконец Янкель взял со стула свой талес и, завертываясь этим плащом из белой мягкой материи с траурными каемками, высоко поднял лицо и воскликнул:
– Благословен владыка мира за то, что просветил нае своими заповедями и повелел нам облекаться в талес!
Потом, продолжая раскачиваться и шевелить губами, надел на голову ремень с квадратным футлярчиком, прикрепляющимся ко лбу, и, обернув другой такой же ремень вокруг своего пальца, произнес:
– Обручаю тебя с собою навеки! Обручаю тебя с собою в правде, в любви и благоволении! Обручаю тебя с собою в вере, через которую мы познаем господа!
Они оба были так погружены в свои молитвы, что не слышали раздавшихся сзади них тяжелых и торопливых шагов.
Меир Эзофович быстро прошел по комнате, в которой молились Янкель и жена его, потом, пройдя через комнатку, заставленную кроватями, сундуками и люльками, где еще спали двое маленьких, детей, тихо открыл низенькие двери, ведущие в комнатку кантора.
Было еще серо в предутреннем рассвете.
В голубоватом полусумраке, который наполнял комнатку, обернувшись лицом к окну, стоял Элиазар и тоже молился. Он услышал, как вошел приятель, потому что сразу повернул к нему голову, но молитвы не прервал. Наоборот, он слегка поднял вверх руки и, словно приглашая пришедшего к общей молитве, громко произнес:
– Бог Израиля! Погаси пламень гнева твоего и сними несчастие с головы народа твоего!
Меир стал сзади, в нескольких шагах от молящегося приятеля, и ответил словами, которыми обыкновенно народ отвечает кантору, запевающему молитву:
– Взгляни с небес и узнай, каким презренным посмешищем мы стали среди народов; как ягнят, ведут нас на муку, позор и истребление!
– Но мы не забыли имени твоего; не забудь же и ты о нас! – снова произнес нараспев Элиазар.
Отвечая, таким образом, друг другу, двое юношей произносили вместе одну из красивейших молитв, какие когда-либо возносились к небу из наболевшей человеческой груди. В этой молитве каждое слово – слеза, каждая строфа – аккорд, воспевающий трагические судьбы великого народа.
– О, откажись от своей мести и прояви сострадание к избраннику твоему! – говорил кантор.
– Защити нас, господи, и не отдавай нас в руки жестокосердых! Ибо, зачем же людям говорить: где их бог!
– Услышь вопль наш и не отдавай нас в руки, врагов, стремящихся изгладить имя наше! Вспомни, что ты обещал предкам нашим: «Умножу потомство ваше, как звезды»; а теперь из великого множества нас осталось уже так мало!
– Но мы не забыли имени твоего; не забудь же и ты о нас!
– О страж Израиля, храни остатки Израиля, чтобы не исчез народ, верующий в единое имя твое и говорящий: владыка наш, бог единый!
Вид у обоих приятелей во время молитвы был настолько же различный, насколько различны были их характеры. Элиазар подымал вверх слегка дрожащие руки, голубые глаза его были влажны от трогательного волнения, а слабая фигура его невольно колебалась, словно объятая упоением и восторгом. Меир стоял прямо и неподвижно, скрестив руки на груди, с пылающими глазами, устремленными в голубое небо, с глубокой складкой на лбу, придававшей всему лицу его выражение сдерживаемого гнева и страдания. Оба молились всем сердцем, с глубокой верой в то, что страж Израиля, единый бог, слышит их голоса. Только в конце молитвы души их разъединились. Элиазар пропел мольбу за израильских ученых и мудрецов.
– Поддержи, отец наш небесный, мудрецов Израиля с женами, детьми и учениками их всюду, где бы они ни находились! Взывайте: аминь!
Меир не произнес «аминь». С минуту он молчал, а так как кантор тоже молчал, ожидая ответа, Меир, слегка возвысив голос, начал говорить дрожащими губами:
– Братьев наших из дома Израиля, впавших в бедность и в грехи, где бы они ни находились, выведи как можно скорее из оков на свободу, из темноты на свет! – Взывайте: аминь!
– Аминь! – воскликнул Элиазар и повернулся к приятелю.
Они протянули друг другу руки и обнялись.
– Элиазар! – сказал Меир, – ты выглядишь сегодня не так, как неделю тому назад!
– И ты, Меир, выглядишь не так! – ответил кантор.
– Над нашими головами проплыла только одна неделя, но иногда одна неделя значит больше, нежели десять лет.
– Я в эту неделю много выстрадал, – прошептал кантор.
Меир не жаловался.
– Элиазар – сказал он, – дай мне Морэ-Небухим. Я за этой книгой пришел сегодня к тебе так рано. Мне очень нужна теперь эта книга!
Элиазар стоял с опущенной головой.
– У меня нет уже этой книги! – произнес он тихо.
– А где же она? – спросил Меир.
– Этой книги, из которой в головы наши лился свет, а в сердца – надежда, нет уже на всем свете! Ее пожрал огонь, а пепел ее выбросили в кучу сора…
– Элиазар! Ты испугался и предал ее сожжению? – воскликнул Меир.
– Мои руки не могли бы совершить такое преступление; если бы даже язык мой приказал им сделать это, они бы не послушали его. Но неделю тому назад пришел сюда отец мой и с великим гневом велел мне отдать ему ту «проклятую» книгу, которую мы все вместе читали в шабаш на лугу. Я молчал. Он крикнул: «У тебя ли эта книга?» Я ответил: «У меня». Но когда он опять спросил у меня: «Где она?» – я молчал. Он побил бы меня, но, помня о моей должности в синагоге и о большой любви, которую народ проявляет к моему голосу, он побоялся прикоснуться ко мне. Начал только все разбрасывать в комнате, а когда разбросал постель, то нашел книгу. Хотел отнести ее к раввину, но тут я упал ему в ноги и умолял его не делать этого, потому что за это мне не позволили бы петь перед господом и лишили бы меня той любви, которую народ питает ко мне за мое пение. Отец сам испугался этого, потому что он очень гордится тем, что его сын, такой молодой, пользуется уже большим почетом в синагоге, и думает, что бог пошлет ему успехи в его делах и простит ему все грехи за то, что сын его поет господу перед народом слова молитв. Он не отнес книгу к раввину, но сам бросил ее в пламя, а когда она горела, смеялся и плакал от радости.
– И ты, Элиазар, смотрел на это и ничего не делал? – дрожащим голосом спросил Меир.
– А что мне было делать? – шопотом ответил кантор.
– Я бы спрятал эту книгу на груди… Я бы руками прижал ее к себе… Я бы сказал отцу: «Если ты ее хочешь бросить в огонь, то бросай вместе с ней и меня!»
Эти слова Меир произнес с искрящимися глазами и с ярким румянцем на лице. Элиазар стоял перед ним печальный, пристыженный, с опущенной головой и смотрел в землю.
– Я не мог, – прошептал он, – я боялся, чтобы меня не оттолкнули от алтаря господа и не огласили безбожником перед народом. Но посмотри на меня, Меир, и ты увидишь, не любил ли я писаний нашего учителя так, как душу мою. С тех пор, как их нет в моей комнате, лицо мое побледнело, а веки покраснели от слез.
– О, слезы, слезы твои! – воскликнул Меир, порывисто садясь на стул и закрывая лицо обеими руками. – О, эти слезы, слезы твои, Элиазар! – повторил Меир каким-то странным голосом, не то насмешливым, не то плачущим. – Они вечно текут, не принося ничего хорошего ни тебе, ни мне, ни израильскому народу! Элиазар! Я люблю тебя, как брата! Ты зеница ока моего! Но я не люблю слез твоих и не могу смотреть на твои красные от слез глаза! Элиазар! Не показывай мне никогда своих слез, хоть раз покажи мне огонь в глазах твоих и силу в твоем голосе, к которому народ чувствует такую любовь, что он был бы послушен ему, как дитя матери.
Но у самого! Меира стояли слезы на глазах, когда он бранил приятеля за его склонность к слезам. Он закрыл лицо руками – должно быть, не хотел, чтобы Элиазар видел их. Скорбно раскачиваясь, он продолжал:
– Ой-ой-ой! Элиазар, что ты наделал, отдав эту книгу своему отцу на сожжение! Где достанем мы теперь другой источник мудрости? Где услышим мы теперь голос единственного нашего учителя? Пламя пожрало душу душ наших, а пепел ее выбросили вместе с сором… Разнесут его ветры на все стороны, и если душа нашего учителя увидит, как летит и рассеивается этот пепел, опечалится, разгневается она и скажет: «Вот во второй раз прокляли меня люди!»
И Меир уже не мог больше скрыть страстных рыданий, рвавшихся у него из груди. Крупные и частые слезы сквозь пальцы падали на шероховатую поверхность стола. Вдруг Меир перестал сетовать и плакать. Он замолчал и, не меняя позы, погрузился в тихую скорбь и раздумье.
Элиазар открыл окно.
По песчаной почве базарной площади протянулись там и сям розоватые и золотистые дорожки. Это были первые лучи восходящего солнца. По одной из этих светлых дорожек шел, направляясь к дому Камионкеров, высокий широкоплечий босоногий человек. Тяжелые шаги его вскоре раздались вблизи окна, у которого сидели юноши. Меир поднял голову, и, хотя лицо идущего человека с всклокоченными волосами и опухшими губами только мелькнуло у него перед глазами, он все-таки тотчас же узнал в нем Иохеля.
Несколько минут спустя, тут же за открытым окном, быстро прошли два человека, одетые в черное. Один был высокий, величественный, и мягкая улыбка играла на его лице, другой низкий, проворный, с морщинистым лицом под густыми, пестреющими сединой волосами. Это были – морейне Кальман и Абрам Эзофович.
Очевидно, они шли не через площадь, на которой они были бы видны раньше, а какой-нибудь боковой дорогой, скрытой за стенами и дворами домов, потому что они вдруг появились откуда-то из-за угла низкого заезжего дома. По их походке, по их молчанию и по лицу Абрама, нахмуренному и тревожному, заметно было, что им очень хотелось, чтобы никто не видел, как они подходят сюда. Пройдя пространство, отделявшее окна домов от столбов подъезда, по мягкой от накопившегося сора дороге, они скрылись, как минуту тому назад Иохель, в глубоких и совершенно еще темных сенях, служивших также и конюшней.
В эту минуту Элиазар оторвал взгляд от божественной книги, которую начал читать, и, взглянув на Меира, воскликнул:
– Меир! Почему у тебя лицо стало таким суровым? Я никогда не видел тебя таким.
Казалось, Меир даже не слышал восклицания приятеля. Устремив глаза в землю, он шептал про себя:
– Мой дядя Абрам! Мой дядя Абрам! Горе нашему дому! Стыд и позор дому Эзофовичей!
В соседней комнате, отделенной от комнатки кантора тонкими низкими, дверями, раздались теперь громкие разнообразные звуки. Прежде всего Янкель крикнул жене, чтобы она выпроводила детей; потом, по полу зашлепали стоптанные туфли Енты; разбуженные дети заплакали, а когда их все более усиливающийся плач стал удаляться в глубь дома, тут же за стеной послышались шаги нескольких человек, поспешное и громкое передвигание деревянных стульев и, наконец, сдержанный, но достаточно громкий и очень оживленный шопот начинающегося разговора.
Меир внезапно встал со стула.
– Элиазар! – торопливо сказал он. – Уйдем отсюда!
– Для чего нам уходить отсюда? – спросил кантор, снова отрываясь от своей божественной книги.
– Эта стена очень тонка… – начал Меир.
Но, не кончив, он вдруг умолк, потому что за стеной раздался возбужденный возглас его дяди Абрама:
– Я ничего не знал об этом! Ты, Янкель, ничего об этом мне не сказал.
Одновременно зазвучал желчный, неприятный смех Янкеля.
– Не сказал, потому что у меня есть ум в голове! – воскликнул он. – Я знал, Абрам, что от тебя получить согласие на такое дело будет не легко! Но раз я сам берусь устроить это…
– Шаа! – шикнул Кальман, и оба голоса снова затихли, послышался шопот.
– Элиазар! Уходи отсюда! – воскликнул Меир.
Кантор ничего не понимал.
– Элиазар! Ты хочешь чтить своего отца, как приказано нам на горе Синая?
Сын Камионкера вздохнул.
– Я со слезами прошу Иегову, чтобы я мог чтить отца моего…
Меир схватил его за руку.
– Ну, так уходи отсюда, уходи отсюда! Если ты останешься здесь еще немного, то никогда уже, никогда… никогда уже не будешь чтить своего отца.
Юноша говорил это с таким возбуждением, что Элиазар побледнел и сильно смутился.
– А как же я теперь выйду отсюда? – прошептал он. – Если то, о чем они говорят там, большой секрет.
Тут опять зазвучал за стеной более громкий возглас Янкеля:
– Бедняк хайет Шмуль и бродяга извозчик Иохель… они оба получат большие деньги…
– А крестьяне, которые везли водку? – воскликнул Абрам.
Янкель засмеялся.
– Со своими телами, душами и со всей рухлядью они сидят в карманах у моих шинкарей.
– Шаа! – шикнул опять флегматичный и более осторожный Кальман.
Элиазар вздрогнул. В его голове промелькнула догадка.
– Меир! Меир! – зашептал он с необычной для него горячностью, – я хочу уйти отсюда, но проходить мимо них я боюсь… Они догадаются, что я узнал их тайну…
Меир одной рукой отодвинул стол, стоявший у окна, другой толкнул приятеля к открытому окну.
Во мгновение ока Элиазар исчез из комнатки. Тогда Меир выпрямился и сказал самому себе:
– Ну, теперь я покажусь им! Пусть знают, что здесь были уши, которые могли слышать!
Говоря это, он открыл низкие двери и вошел в соседнюю комнату.
В ней около стены, на трех близко сдвинутых стульях сидело трое людей. Их разделял маленький стол из простого белого дерева. Янкель и Абрам уперлись в него локтями и низко наклонили друг к другу головы. Кальман сидел, величественно выпрямившись в своей блестящей атласной одежде. У Янкеля лицо пылало кирпичным, горячечным румянцем; Абрам был бледен. Глаза первого сверкали острым, жадным, злобным огнем; глаза другого были опущены к земле, словно в тревоге и мучительной неуверенности. Но ничто не могло поколебать классическое спокойствие Кальмана. Его щеки были покрыты обычным свежим румянцем, а на пухлых губах покоилась вечная сладкая улыбка полного довольства.
Когда Меир открыл двери, до слуха его еще раз явственно донеслись слова дяди его Абрама:
– А если вместе с подвалом сгорит и весь двор?
– Ай-ай-ай! – насмешливо зашептал в ответ Камионкер, – велика беда! Один лишний эдомит станет нищим!
Тут говорящий умолк и весь задрожал от беспокойства или гнева. Он увидел открывающиеся двери и выходящего из них Меира. Увидели его также и двое товарищей Янкеля. Улыбающиеся губы Кальмана широко открылись; лоб Абрама грозно нахмурился.
Меир заметил впечатление, произведенное на них его появлением. Переступив порог, он остановился на минуту и устремил взгляд в лицо своего дяди. Взгляд этот был проницательный, смелый, но вместе с тем какой-то кроткий, грустный и умоляющий; встретившись с ним, глаза Абрама беспокойно забегали и опустились вниз. Голова его, пестревшая сединой, также опустилась вниз, а руки упали на колени и задрожали.
Меир медленно прошел через комнату и сейчас же оказался в другой, где никого уже не было, кроме стоявшего между стеной и печью Иохеля. Он стоял там как будто в выжидательной позе, прислонясь спиной, прикрытой рваной безрукавкой, к плохо выбеленной стене и бессмысленными глазами глядя на свои босые ноги.
Вслед за уходившим Меиром раздался возглас Янкеля:
– А фершолтенер! (Проклятый!)
Абрам и Кальман долго молчали.
– Для чего ты, Янкель, привел нас в такое плохое место? – флегматично спросил, наконец, Кальман.
– Отчего ты не предупредил нас, что за теми дверями кто-нибудь может нас слышать? – взволнованно зашептал Абрам.
Янкель стал оправдываться тем, что за дверями находится комнатка его сына, кантора, который совершенно равнодушен к делам, ничего в них не понимает, постоянно занят чтением или молитвами и ничего не слышит вокруг себя.
– Откуда я мог знать, что этот проклятый мальчишка был там? Каким образом он вошел? Разве через окно, как вор?
– Ну, – немного погодя, сказал Янкель, поразмыслив и ободрившись, – а что за беда, что он слышал? Он еврей… наш! Против своих он и слова сказать не посмеет!
– Он может выдать, – заметил Кальман. – Но мы будем следить за ним, и если хоть одно слово сорвется у него с языка, мы согнем его в дугу…
Абрам встал.
– Делайте, что хотите, – сказал он порывисто, – я не хочу участвовать в этом деле.
Янкель бросил на него ядовитый взгляд.
– Ну, что же, – сказал он, – и отлично. Для меня и для Кальмана заработок будет побольше… чей риск, того и выгода.
Абрам сел. Тяжелая борьба отражалась на его выразительном, нервном лице, изборожденном страстями.
Янкель, у которого в руке был кусочек мела, начал писать им на маленькой черной дощечке.
– Восемь тысяч ведер, – сказал он, – по четыре рубля ведро – тридцать две тысячи рублей. Разделить на троих тридцать две тысячи… получится десять тысяч шестьсот шестьдесят шесть рублей шестьдесят шесть с третью копеек… По шестисот рублей от каждого возьмут себе Иохель и Шмуль; ну, для нас останется по десять тысяч шестьдесят шесть рублей и шестьдесят шесть и одна треть копеек.
Абрам снова встал, но не сказал ничего. Он смотрел в землю и обеими руками мял платок. Через минуту, не поднимая глаз, спросил:
– А когда это будет?
– Очень скоро! – ответил Янкель.
Абрам, ничего уже больше не говоря и не прощаясь с товарищами, быстрым шагом вышел из комнаты.
На обширной площади начиналось движение, слышался говор людей и стук колес съезжавшихся на большой базар возов. Все население местечка было уже на ногах, готовясь устраивать в этот день свои разнообразные дела. В доме Эзофовичей тоже никто не спал; и там встали раньше обычного.
В той части дома, которую занимали со своими семьями Рафаил и Бер, были слышны голоса нескольких мужчин, оживленно, громко и весело разговаривавших друг с другом. Там называли различные предметы торговли и при этом упоминали длинные ряды цифр. В этот разговор время от времени вставлялся какой-нибудь эпизод, рассказываемый певучим голосом, а затем следовали удивленные возгласы, многочисленные вопросы или же веселый смех. Тут чувствовалось спокойствие и довольство людей, усердно работающих для своего благосостояния и для благосостояния своих семей и услаждающих заботы о житейских делах взаимной откровенностью, доверием и доброжелательством.
В большой светлой приемной комнате, пахнувшей елью, ветвями которой в этот день был усыпан пол, вычищенный и вымытый еще старательнее, чем обычно, на старом желтом диване, перед столом, покрытым цветной скатертью, сидел Саул в праздничной одежде из блестящего атласа, в бархатной шапочке на седых волосах и не спеша пил серебряной ложечкой прекрасный, душистый чай. Огромный блестящий, как золото, самовар не стоял в это утро, как обыкновенно, на шкафу, переполненном массой кухонной и столовой посуды, а пламенел углями и пыхтел клубами пара в соседней обширной чистой комнате, уставленной по стенам лавками и столами и ярко освещенной большим огнем, разведенным в огромной кухонной печи. Кипящий самовар, яркий огонь в кухонной печи, суета хозяек и довольно многочисленных слуг, праздничное одеяние Саула и безукоризненная белизна занавесок, украшавших окна приемной комнаты, – все это свидетельствовало о том, что в доме богатой купеческой семьи ожидаются в этот день многочисленные гости и что к приему их ведутся старательные приготовления.
Однако было еще слишком рано, и старый Саул сидел один, видимо, наслаждаясь окружавшей его атмосферой согласия и довольства, а также отзвуками разговоров и суеты, наполнявших сверху донизу обширный, и многолюдный дом. Это была одна из тех, впрочем, довольно частых минут, в которые почтенный патриарх старинного рода во всей полноте чувствовал все милости и все почести, обильно изливаемые Иеговой на его благословенную старость.
Но едва отворились двери из сеней и через них вошел в комнату Меир, как тотчас же все блаженство, освещавшее тусклые глаза Саула, улетучилось. Вид внука, очевидно, привел ему на память какой-то колючий терний, о котором он минуту перед этим забыл среди приятных размышлений о цветах своей жизни. Первый же взгляд на юношу произвел впечатление фальшивой или, вернее, печальной и тревожной ноты, вмешавшейся в гармонический и веселый аккорд. Тревога и скорбь отражались на побледневшем лице этого юноши, а в глазах его пылал огонь волновавших его чувств и мыслей. В комнату Меир вошел смело и быстро, но встретившись глазами со взглядом деда, опустил голову и слегка замедлил шаги. Когда-то он приближался к своему благодетелю и отцу с доверием и нежностью любимого ребенка. Теперь же чувствовал, что между ним и этим стариком, который заботился о нем в годы его детства и юности, подымалась все более высокая и твердая преграда. Знал также и то, что преграду эту он сам воздвигает своими словами и поступками; с тоской вспоминалось ему прежнее чувство, светившееся в этих блеклых глазах, которые теперь смотрели на него сурово и гневно. С грустно опущенными глазами он приблизился к деду, в робкой и просительной позе остановился перед ним и тихо сказал:
– 3ейде! Я хотел бы поговорить с тобой об одном важном деле!
При виде робко приближавшегося к нему когда-то любимого внука Саул стал менее суровым, но еще более печальным.
– Говори! – ответил он коротко, но ласково.
– 3ейде! Позволь мне закрыть двери и окна, чтобы никто не мог услышать наш разговор.
– Закрой! – ответил Саул и с некоторой тревогой стал ожидать дальнейшего разговора с внуком.
Меир закрыл двери и окна и, подойдя к деду, сказал:
– Зейде! Я знаю, что мои слова опять принесут тебе огорчение и беспокойство. Но к кому же мне обратиться? Ты был для меня отцом и благодетелем; и прежде всего к тебе рвется мое сердце при каждой моей печали…
Голос его задрожал. По лицу его было видно, что глубокая нежность влечет его в объятия этого старика, который, видимо, смягчившись, с внезапно просветлевшим лицом ответил:
– Говори все! Хотя у меня и есть причины сердиться на тебя, потому что ты не такой, каким бы хотела видеть тебя моя душа, все же я никогда не забуду, что ты сын моего сына, слишком быстро скрывшегося с моих глаз… Если у тебя есть какая-нибудь забота, я сниму ее с твоей головы, а если кто-нибудь обидел тебя, я встану против твоего обидчика и покараю его за тебя.
На Меира слова эти произвели ободряющее и утешительное впечатление.
– Зейде! – сказал он уже смелее, – у меня благодаря тебе нет никаких забот, и никто не нанес мне никакой обиды. Но я узнал об одной страшной тайне и не знаю, что с ней делать. Затаить ее в себе я не могу. И вот я подумал, что скажу об этой тайне тебе, зейде, чтобы ты со своими сединами своим влиянием на людские души помешал совершиться греху и стыду.