355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эли Визель » Время неприкаянных » Текст книги (страница 6)
Время неприкаянных
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:57

Текст книги "Время неприкаянных"


Автор книги: Эли Визель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

– Это случилось. Все случается в одно прекрасное утро.

Ровно полвосьмого утра. Она помнит это, потому что взглянула на часы на кухонной стене. Как обычно, семья собирается к завтраку. Апельсиновый сок для всех. Кофе с молоком детям, черный родителям. Хлеб с маслом, омлет, круассаны. Эл читает газету, Памела – книжку, Рон – свою тетрадь. Эл выглядит озабоченным: неужели биржу опять лихорадит? Жена собирается спросить об этом, но муж ее опережает.

– Я ухожу, – говорит он, не поднимая глаз от газеты.

Дети не обращают внимания на его слова. Папа уходит, это в порядке вещей. Каждое утро, в одно и то же время, он уходит в свою контору, как мама в свою больницу. Но что-то в его голосе заставляет жену, которая собиралась отхлебнуть кофе, спросить:

– Куда же?

– Отсюда, – говорит он, по-прежнему смотря в газету.

Тут вмешивается Памела:

– Ты уезжаешь, папа?

– Да.

– По делам? – спрашивает Рон.

– Да.

– На сколько?

– Пока не знаю.

– Кто тебя посылает?

– Никто.

– Как это никто?

– Никто меня не посылает и никто меня не ждет, но я должен ехать.

– Но ведь ты вернешься? – говорит Памела.

– Может быть. Я пока ничего не знаю.

Их мать спрашивает себя, уж не глупая ли это ребяческая игра с целью попугать, вульгарный фарс с целью привлечь к себе внимание, вызов, уловка нерадивого школяра: что она скажет или сделает? Разрыдается, убежит, хлопнув дверью? Откуда это необычное, шокирующее поведение, это внезапное желание бросить все? Безумная мысль разрывает душу: неужели у него есть другая женщина? Она силится сохранить спокойствие:

– Тебе не кажется, что мы заслуживаем объяснения?

– Да, – соглашается он, – но его у меня нет.

– Что-нибудь случилось? Кто-то из нас обидел тебя? Неприятности по работе? Проблемы со здоровьем? Ты заходил к врачу?

– Не в этом дело.

– Значит… ты несчастлив с нами?

Тут он слегка теряется:

– Да… нет… уже не знаю… я уже не уверен… ни в чем не уверен…

Тогда они оба умолкают. Эл откладывает газету, смотрит на них, не видя. Он не выглядит несчастным, или смущенным, или хотя бы озабоченным.

– Послушай, любовь моя, – говорит ему жена. – Ты собираешься разрушить несколько жизней, включая свою. Думаю, ты не делаешь это с легким сердцем. Кто-то виноват в этом? Скажи мне, кто это и в чем его вина…

– Не ты, не вы.

Помолчав, он добавляет:

– И даже не я.

Дети приходят в себя первыми.

– Это нечто вроде мужского климакса, – говорит Памела, которая хочет стать психологом. – Такое бывает. Это длится ровно столько, сколько длится, а потом проходит. Правда, папа?

Пэм, любимая и не по годам развитая дочурка, всегда умела рассмешить его. Но только не сейчас. Он не отвечает ей. Рон, в свою очередь, выдвигает гипотезу:

– Папа, тебе нужно отдохнуть, побыть одному. Мы тебя понимаем. Устрой себе каникулы на несколько дней, на несколько недель, в горах или на ранчо в Аризоне, тебе это будет полезно.

Отец никак не реагирует и на это. Он встает, потягивается, проводит ладонью по лбу, словно желая вспугнуть подступающую мигрень, и, кашлянув, произносит очень тихо, очень медленно:

– Я вас всех люблю. Я буду любить вас до конца дней своих. Любить я перестал себя. Я был счастлив, теперь нет. У меня нет больше сил, нет радости жить. Поэт сказал бы: пересохли мои истоки, солнце мое погасло. Я не могу оставить все, как было, я недостоин вашей любви. Все во мне фальшиво. Все я делаю не так. Все, что ищу, не дается в руки. Я перестал узнавать себя в человеке, которого вы любите. Я чувствую, что мне нужна перемена, пока не поздно. Я должен сменить все. Место, время, окружение, душу. Жизнь. Не осуждайте меня, постарайтесь понять.

Затем он идет к двери и, открыв ее, какое-то мгновение колеблется. Жена хочет ринуться к нему, чтобы вернуть или хотя бы обнять, но застывает в оцепенении. К двери бежит Памела, за ней следом Рон, но их отец уже переступил порог. Он уходит решительным шагом, не оглядываясь.

– Вот и все, – говорит докторша и замолкает, улыбаясь с растерянным видом.

Гамлиэль спрашивает себя, что сказать ей. И как? Поделиться своими бедами и поражениями? Чтобы разделить ее боль, как будто это возможно? Дать ей понять, что он получал такие же или почти такие же удары в своей супружеской жизни? Были ли Эл и Колетт родственными душами? Будь он моложе, постарался бы отвлечь ее, дав собственную интерпретацию случившегося. Рассказал бы ей о своей жизни, ошибках, разочарованиях, муках, разводе, странствиях. О своих метаморфозах, о существовании писателя-призрака. Потом приступил бы к бережному ухаживанию, расхвалил бы ее изящество и душевную тонкость, превознес бы ее право на счастье. Все так просто, когда молод. И так много обещает. Но Гамлиэль уже никогда не будет молодым.

Все же он начинает рассказывать, с некоторой стыдливостью, о своем прошлом, как если бы речь шла о ком-то другом:

– Когда-то я знавал человека, у которого не было ни дома, ни семьи. Жизнь швыряла его, земля сбивала с ног, препятствия вставали стеной. Чтобы выжить, он тратил время свое, помогая тупицам, пленникам собственного тщеславия, писать разные глупости, позволявшие им добиться ложной славы, создать фальшивый, ворованный облик… Замученный тревогами и комплексами, которые научился скрывать, но странным образом свободный в силу свободы от социальных пут, он полагал, что может все усвоить и все объяснить, хотя не понимал ровным счетом ничего. Он многое прочел и запомнил, но поверхностно. Глубинную его сущность ничто не затрагивало. Быть может, он боялся. Боялся раскрыться. Связать себя. Отречься от своей свободы. Не желая того и даже не зная об этом, он приносил с собой несчастье. Те, кто его любил и кого сам он любил, в конечном счете становились жертвами.

Докторша уже успокоилась. Более теплым тоном, так что Гамлиэль не может угадать, ирония в нем звучит или понимание, она замечает:

– Все это очень абстрактно. Скажите мне: у вас есть семья, дети? Вы счастливы?

– Семья? Да, у меня была семья. Она меня бросила… И я больше не ищу счастья.

– А что вы ищете?

На ум ему приходит ответ нищего из его деревни: тот искал истории, искал взгляды, чтобы сотворить из них песни. А Гамлиэль?

– Не знаю, – говорит он. – Быть может, суть и реальность того, от чего я пытаюсь убежать.

Где-то церковные колокола бьют полдень. Хрустально-чистые, настойчивые, идущие из глубины веков призывы. Гамлиэль с удивлением ощущает, что дрожит. Он вновь переносится во времена войны. В детстве, в Чехословакии, потом в Будапеште, колокола пугали его, они были зловещими вестниками, дурным предзнаменованием. Все приводило его в ужас. К счастью, рядом была Илонка, чтобы утешить, чтобы защитить. Она прижимала его к себе и шептала на ухо нежные слова, называя уже не «мой маленький», а «мой большой мальчик»: «Не бойся, мой большой мальчик, не бойся, все мерзавцы подохнут, обещаю тебе. Если Господь не возьмет это на себя, я сама займусь этим». Из всех женщин, вошедших в его жизнь, он сейчас с наибольшим волнением вспоминает Илонку. Исходившее от нее тепло, ее голос. Эту набожную христианку, верную подругу его родителей, спасительницу их сына. Иногда ее черты сливаются с теми, которые в бездонных глубинах памяти принадлежат самой доброй, самой нежной женщине в мире. Матери. А Колетт? И Эстер, чье имя означает «тайна»? И Ева, чей голос выдавал, одновременно скрывая, вулканический темперамент? Эстер, вечная его любовь? Ева, первая истинная его любовь, та, что естественным образом связывает мужчину и женщину, которые нуждаются друг в друге, чтобы жить полной мерой? Почему он не предложил руку первой и слишком поздно предложил второй? В каком-то смысле они продолжают жить в его душе, странным образом соединившись. Они всегда рядом, очень близкие и часто далекие, подернутые дымкой ностальгии. Как определить то, что связывает его с ними? Неужели только чувство вины? А как быть с любовью? Можно ли говорить о любви иначе, чем в прошедшем времени? «Не хочу, – говорила Ева, внезапно закидывая голову, – не хочу заключать в прошлое любовь, которая преходяща по определению. Мы были счастливы в нашей маленькой семье, потому что любили друг друга. Наша любовь смеялась над уходящим временем. Если ты этого не понимаешь, мне тебя жаль. Если ты не понимаешь, что за пределами смерти мы с мужем и дочерью продолжаем любить друг друга, ты никогда не любил».

Была ли она права? Гамлиэль отвечает самому себе: нет, она была не права. Ведь он любил Еву, да, да, он любил ее глубокой, всепоглощающей любовью… и любит до сих пор, страдая от этого, как от ожога. Но почему же они тогда расстались?

А Эстер, дикарка, читавшая линии на его руке, гордая своим ясновидением без тени высокомерия… Она умела скрывать смятение и хрупкость за надменностью, которая держала на расстоянии всех воздыхателей. Склонив голову к левому плечу, улыбающаяся, бесконечно изменчивая, она ни на кого не была похожа, а на себя саму и того меньше: что же он любил в ней? Тон ее голоса? Пылкую, но сдержанную чувственность? Мрачный огонь в глазах? Да, он полюбил ее за эти глаза. Вся духовная сила, вся тайна Востока отражались в ее глазах. И в ее улыбке. И в ее голосе. И вся страсть мира была в ее пальцах. Но она исчезла, как волна в океане.

Ева была другой. Отдаваясь, она словно совершала жертвоприношение. Которая из двух бессмертна для него, в нем? Но разве не означает бессмертие утраты существования? Когда-нибудь, если Господь даст ему время, он расскажет о них. Включит их в свою не законченную еще «Тайную книгу». Исчезнет ли тогда чувство вины? Нет, слишком поздно. Нельзя переделать прошлое по собственной воле: истина его остается неизменной. Однако Гамлиэль не может представить свою жизнь без Евы. И без Илонки.

Колокола умолкли. Погода прекрасная. Высоко стоящее солнце вспоминает, что его долг – согревать сердца и разглаживать морщины. Двери открываются и закрываются. Шумная она, эта улица. Юности не терпится развлечься. Сбежать из офисов и классов, от начальников и профессоров. Скорее, пора поговорить о другом. О клубничке наверняка. И о любви, почему бы нет. Короткие встречи, неизбежные расставания. Терраса соседнего бистро заполняется с удивительной быстротой. За несколько минут все столики оказались заняты.

– Вы хотите есть? – спрашивает Гамлиэль.

– Нет, – говорит докторша, качая головой.

– А пить?

– Тоже нет.

– Может быть, пройдемся немного?

Они переходят улицу, идут вдоль сквера, где со смехом носятся ребятишки, которые ударяются в рев, если упадут или упустят мячик, подхваченный умной дерзкой собачонкой. Ах, дети, дети: знаете ли вы, что когда-нибудь станете, как мы, взрослыми и лишенными надежды? Где был он сам, когда маленькие еврейские девочки бегали со своими братьями по саду их дома в Чехословакии, стараясь поймать безумные лучи полыхающего солнца, не зная, что они уже помечены и приговорены? Каждый раз, когда он их вспоминает, привычная тоска ложится камнем на мозг и застревает в горле, не давая дышать.

– Ваши дети, – спрашивает он. – Где они?

Сказать, что его дети, его дочери совсем забыли о нем? Он предпочитает выждать.

– Я не знаю, – отвечает докторша. – Наверно, в школе.

И, помолчав, добавляет:

– Мне страшно за них.

– Не за себя?

– За них больше. Они так молоды. Так уязвимы. И их любовь к отцу так чиста.

Незаметно для самих себя, они обошли весь сквер. Они по-прежнему бродят, разговаривают без всякой цели. Потом Гамлиэль останавливается: у него заболели ноги.

– Мы увидимся в два часа?

– Да. Я буду при Жужи Сабо… Это моя больная.

Она протягивает ему руку, он надолго задерживает ее в своей. Быстро проговорив «Спасибо, спасибо за все», она уходит. Гамлиэль следит за ней взглядом, пока ее силуэт не исчезает в толпе. Тогда он смотрит на часы: уже почти полвторого. Через двадцать минут он вернется в больницу, чтобы увидеть женщину, в чьей памяти, быть может, хранятся осколки его памяти.

Час настал. Служащий при входе в больницу узнает его и разрешает пройти. Гамлиэль явился на две минуты раньше срока, но уже много лет он испытывает странное ощущение, будто всюду опаздывает.

Какая-то санитарка показывает ему коридор, ведущий в палату, где он найдет госпожу Жужи Сабо. На мгновение он замирает перед полуоткрытой дверью. В темном углу на кровати сидит старая женщина, чье одиночество потрясает его даже больше, чем изуродованное лицо. Черная невидимая стена отделяет ее от других больных. Те разговаривают, шевелятся, беспокойно ворочаются, стонут – она нет. Бесстрастная и словно бы оцепеневшая, отчаянно и безнадежно одинокая, она пристально смотрит тусклым взглядом в далекую точку в пространстве, даже не пытаясь уцепиться за нее или отстраниться. Неужели это Илонка? Гамлиэль беззвучно убеждает себя, что это она, именно она и никто другой. Она ждет его. И только его.

Да нет, это невозможно! Больная не пробуждает в нем никаких воспоминаний, никаких ощущений. Его с ней ничто не связывает. Быть может, он встречал ее в ином мире, в иной жизни? Быть может, в другом обличье? Кто же эта венгерская беженка, ради которой он убил столько времени с утра?

Весть о ней передал ему Болек, бородатый еврей из польского города Даваровска, разносчик слухов по призванию, временами молчаливый, но чаще громогласный, бывший апатрид и брат всех жертв мира. Накануне они ужинали в обществе троих своих друзей, и Болек сообщил как нечто очень срочное:

– Я встретил одного человека, который просил меня передать тебе, что ты нужен тяжелобольной женщине.

– Я?

– Ты.

– Я нужен ей, чтобы написать за нее книгу?

– Книгу? Кто говорит о книге? Ей нужен тот, с кем она могла бы поговорить на своем родном языке.

Этот Болек обожает тайны. Он не может изъясняться, как все прочие: на заданные ему вопросы всегда отвечает туманно, многословно и не обязательно по существу. Извлечь из него информацию – тяжкий труд. Когда имеешь с ним дело, нужно угадывать. Поэтому Гамлиэль, не пытаясь выяснить детали, сразу перешел к главному:

– Значит, она венгерка? Но в Нью-Йорке можно найти сто тысяч людей, говорящих на этом языке. Почему ей нужен я? Кто она?

– Понятия не имею. Я сказал тебе все, что знаю. Это женщина. Она получила травму. Тяжелую. Автомобильная катастрофа, авария самолета? Ничего не знаю. Может быть, пожар. Никто не в состоянии добиться от нее ответа на самые простые вопросы. Она говорит только на этом странном языке, который понимают одни венгры, да и то приходится верить им на слово.

– И где сейчас эта женщина?

– Где же ей быть, по-твоему? В музее современного искусства? Она в больнице, балда.

Сидящие за столом друзья расхохотались.

– Ах так, в больнице? Ведь не в тюрьме же… к примеру, московской? – воскликнул маленький Диего, анархист из Барселоны, который никогда не мог устоять перед искушением разоблачить козни коммунистов, где бы те ни обретались.

Имя Диего он приобрел себе в Испании, куда отправился, чтобы вступить в Интернациональные бригады. А настоящее имя? Он утверждает, что вычеркнул его из памяти. Друзья подозревают, что он из Литвы, чьи уроженцы говорят на особо мелодичном и интеллектуальном идише.

– Держу пари, – продолжал он, – что эта больная в юности была коммунисткой. Как все мы.

– Заткнись, hombre, – раздраженно прервал его Яша. – Никто не имеет права оскорблять несчастную женщину.

– Кто тебе сказал, что она несчастна?

– Разве счастливая женщина оказалась бы в таком месте, о котором даже наш дорогой Болек ничего толком сказать не может?

– Болек, если ты знаешь, где она, скажи нам. Но будь осмотрителен, – вмешался Гад, считавший, что правило «быть осмотрительным» подходит к любому случаю жизни.

Не устояв перед напором друзей, Болек в конце концов назвал больницу.

Вот почему Гамлиэль стоит теперь в этой палате, где царствуют болезнь и несчастье, чуть ли не проклятие.

Он подходит к старой женщине.

– Вы из Будапешта, мадам? – спрашивает он ее по-венгерски.

Она, похоже, не слышит его. В каких сферах блуждает ее разум? Он вновь обращается к ней с вопросом:

– Ведь вы Жужи Сабо?

Ничто не шелохнулось в ее лице. Взгляд ни на секунду не задержался на посетителе. Он для нее не существует. Или это она перестала существовать?

Внезапно Гамлиэль вновь видит себя в Будапеште. 1948 год. Илонка с букетом в руках идет в больницу: серьезно заболела еврейская подруга ее матери, выжившая в лагерях. Гамлиэль не захотел оставаться дома один, и она позволила ему пойти с ней:

– Ты подождешь меня снаружи, мой большой мальчик, обещаешь?

Он обещал, он обещал бы что угодно, лишь бы не расставаться с ней. Она вошла в серый мрачный корпус и надолго там задержалась. Минуты тянулись бесконечно. Заморосил дождь. Сначала несколько неторопливых капель, потом они застучали чаще. Гамлиэль решил укрыться в здании. В холле никого не было. Из-за дверей доносились приглушенные голоса. Один из этих голосов был ему знаком. Он толкнул приоткрытую дверь. Стоя перед кроватью, Илонка тихо разговаривала со старой женщиной, которая не отвечала. Цветы лежали на одеяле.

– Скажите хоть что-нибудь, Хегедюш Нени, умоляю вас, скажите хоть что-нибудь… Мама была вашей подругой, хорошей подругой. Ведь вы же помните это? Ответьте мне, дорогая, любимая Хегедюш Нени, скажите несколько слов, всего лишь несколько слов, сделайте это ради меня, ради мамы…

Тут старая женщина закрыла глаза, но тут же открыла их вновь. И ответила она еле слышно, почти не шевеля иссушенными губами:

– Что вам от меня нужно? По какому праву смеете вы говорить со мной? Что я вам сделала? Кто разрешил вам влезать ко мне в могилу? Кто вы?

Она сказала «могила», подумал Гамлиэль, стараясь скрыть растерянность.

Она не просто больна. Она безумна.

Не зная, что ответить, Илонка попыталась погладить руку больной, но та отдернула ее.

– Уходите, – произнесла она тем же холодным отчужденным тоном. – Незачем нарушать сон мертвецов.

Она сказала «сон мертвецов», изумился Гамлиэль. Возможно ли, чтобы она в безумии своем считала себя мертвой?

– Я прошу у вас прощения, Хегедюш Нени, – произнесла Илонка. – Я…

– Вы смеете просить у меня прощения! Ах вы, живые, вам все легко: вы делаете жуткие, страшные вещи, потом просите прощения, и все счета оплачены, все раны исцелены. И страница перевернута. Не здесь, мадам, не у нас. Мертвые так быстро не прощают. У них, у мертвых, хорошая память. Не как у живых.

Но кто же она? Так еще долго будет спрашивать себя Гамлиэль, с тяжелым предчувствием на сердце. Он вспоминает об этом теперь, застыв у постели больной старухи. Какое лицо таится за этой изможденной маской? Какая мучительная истина скрывается за этим молчанием? От какой опасности она бежала и почему стала искать убежище за стеной равнодушия? Какую весть могла бы передать миру живых эта венгерская женщина? И кто послал ее? К несчастью, Гамлиэль не умеет разговаривать с больной так, как Илонка.

– Я Илонка, певица, – говорит покровительница маленького еврейского мальчика. – Илонка. Вы с моей мамой были подруги детства. Мне очень хотелось бы помочь вам.

Женщина с трудом раздвигает губы:

– Илонка… Илонка… Вы еврейка?

– Нет, я не еврейка.

Больная словно нахмурилась:

– Если вы не еврейка, то что вы делаете в моем мире?

– Я узнала, что вы здесь. Я не могла не прийти.

– Вы разве не видите, что я одна? Зачем вы пришли? Чтобы завладеть моим одиночеством?

– Нет, нет… Клянусь вам…

– Быть может, чтобы разделить его с мной?

– Я бы очень хотела, мадам Хегедюш, но не знаю, как это сделать.

– Вы не можете знать. Попробуйте и сами увидите. Вы не еврейка, значит, вы не мертвая. Все евреи мертвы. Ко мне могут входить только мертвые.

Словно оглушенная внезапным проблеском памяти, она напряглась и указала на стоявший у изголовья кровати стул.

– Садитесь. Мертвые либо лежат, либо стоят, не сидят никогда. Вы живая, значит, можете сесть.

Гамлиэль, держась поодаль, озирался вокруг, словно искал кого-то, чтобы спросить совета, как себя вести. Но в палате не было ни врача, ни медсестры. А другие больные не прислушивались к разговору. Или же предпочитали не вмешиваться. Он увидел, что Илонка села. Сам он остался стоять. Он ждал. Внезапно глаза больной зажглись странным огнем.

– Ваш говор, – задумчиво произнесла она, – ваш говор мне знаком. Вы из Будапешта, ведь вы из Будапешта?

– Да. Но родилась я в Фехерфалу.

– Я тоже.

– Знаю. Вы с мамой из одной деревни.

По-прежнему вспоминая больную из Будапешта, Гамлиэль наклоняется вперед, чтобы лучше разглядеть Жужи Сабо.

– Кто вы? – спрашивает он, задыхаясь.

В его горящей голове, в бреду, словно в магическом калейдоскопе, где красноватые всполохи настигают друг друга, лица и судьбы обеих женщин сливаются воедино. Он знает, что это невозможно, но все же спрашивает себя: а если обе они – одна и та же женщина? Границы времени и пространства внезапно рушатся.

Больная из Будапешта внезапно пугается.

– Мертвым таких вопросов не задают, – говорит она свистящим шепотом.

Что же это был за вопрос? Гамлиэль силится вспомнить, но не может. И вдруг он вздрагивает всем телом, потому что на плечо ему ложится чья-то рука. Он оборачивается: доктор Лили Розенкранц стоит за его спиной и смотрит на него со спокойным интересом. Он не слышал, как она вошла.

– Вы ее увидели, – говорит она. – Давайте уйдем отсюда. Нам лучше поговорить не здесь.

– Но…

– Поверьте мне, на улице нам будет лучше.

Несмотря на желание вернуться, он следует за ней по аллее, ощущая смутную вину перед больной, предоставленной своему одиночеству.

Углубившись в парк, они направляются к скамье под фруктовым деревом, уже наполовину в цвету. Она садится и предлагает ему сесть слева от нее, но он продолжает стоять.

– Я больше ничего не понимаю, – говорит он. – Я пришел, потому что она хотела меня видеть…

– Это я, – объясняет докторша, – это я хотела вас видеть. Я уже вам сказала. Она моя пациентка. Я думала, что вы сможете мне помочь.

Удивленный ее сухим, профессиональным тоном, Гамлиэль безмолвно всматривается в нее. Теперь она кажется ему не такой уязвимой. Однако печаль осталась. Он всегда обожал печальных женщин. Других, брызжущих радостью, он тоже обожал, но по-другому.

– Значит, это вы пожелали встретиться со мной?

– Хм, – отвечает она с улыбкой, покачивая головой.

Ему всегда нравились женщины, которые покачивали головой с улыбкой – они вызывали желание ответить им приглашающим жестом.

Докторша ждет от него вопросов, но он просто смотрит на нее.

– Вижу, что должна вам кое-что объяснить, – говорит она, улыбаясь по-прежнему. – Я знаю, что вы жили в Будапеште. Мне сказал об этом наш общий друг Болек. Я познакомила его с мужем, но это не помешало ему слегка влюбиться в меня, как во многих других. Я подумала, что вы могли бы разговорить мою пациентку… Ее случай не безнадежный, но надежды нет… Она не хочет жить, потому что считает себя мертвой…

– Почему вы так думаете? Ведь она, кажется, немая…

– Да, почти немая. Но психиатр умеет видеть некоторые симптомы. Есть больные, которые считают себя неживыми или не имеющими права на жизнь.

Гамлиэль не знает, что сказать. Что посоветовал бы ему рабби Зусья, Учитель, постигший столь многое в столь многих сферах? Убежденная, что не принадлежит более к этому миру, женщина удалилась в тот мир, который называют истинным. Но разве самому Гамлиэлю не кажется иногда, что его истинная жизнь совсем другая? Что он по ошибке родился до Второй мировой войны в Чехословакии, по ошибке попал в христианскую Венгрию, по ошибке был спасен в Будапеште и признан апатридом в Париже? Женился по ошибке, стал отцом по недосмотру. Сама его личность, возможно, ошибка… а если обнаружится, что его истинной мамой была Илонка? Какую роль во всех изгибах его судьбы играет эта старая больная? Возможно ли, чтобы только ей были известны ответы на терзающие его вопросы? А вдруг когда-нибудь, позднее, она возникнет в его мозгу, потребовав себе места в его рассказах? Нет, он прогонит ее. Писать? Порой у Гамлиэля пропадает всякая охота. К черту это рабское ремесло, якобы свободное и дарующее свободу. Он слишком много писал, вот и все. Слишком много фраз, вымоленных, вырванных у чистых страниц с целью передать мысли и устремления, родившиеся в чужих мозгах. Слишком много слов, брошенных на ветер, рассеянных бесследно и бесцельно: словно раненые птицы, они падают на бесплодную землю безжизненными и увядшими. И он слишком много прожил? Рабби Зусья ответил бы ему воплем: «Нет, тысячу раз нет! Никто не имеет права отвергать жизнь, как это делаешь в отчаянии ты! Каждый день есть благословение, каждый миг – надежда на прощение! Значит, я тебя ничему не научил?» Конечно, рабби Зусья прав. Но вопрос не в том, чтобы знать, зачем жить. Вопрос в том, как жить среди лжи. Внезапно у него появляется абсурдное желание поведать молодой докторше о своих сложных и напряженных отношениях с Праведником из Бруклина. Опомнившись, он решает заставить ее выговориться до конца:

– Я пришел из-за вас и ради вас. Это дает мне право узнать вас чуть получше, не так ли?

– Я уже рассказала вам о своем браке, точнее, о том, как он кончился.

– А до того? Откуда вы приехали? Каким путем? Почему выбрали медицину? Вы говорите с легким акцентом…

Она долго молчит, прежде чем ответить:

– Вы правы. Но это история почти банальная. Другие могли бы описать нечто более интересное… более живописное. Я родилась в Румынии… Мой отец сгинул в лагере под Могилевом, где-то в Приднестровье…

Эта история, похожая на столь многие в ее поколении, могла бы войти в Книгу Иова или в книгу уцелевших. Игра случая, чудесный подарок судьбы. Ее матери удалось бежать в Будапешт, где она вышла замуж за американского журналиста. Супруги смеялись и плакали от радости, когда девочка коверкала подслушанные у горничной венгерские слова. Вскоре семья перебралась в США. Потом родился мальчик, которому предстояло погибнуть в автокатастрофе. Вслед за этим смерть настигла ее отчима: во время деловой поездки в Европу он среди бела дня упал с сердечным приступом на Больших Бульварах в Париже. У матери началась тяжелейшая депрессия, от которой она так и не оправилась.

– Она умерла в этой больнице, – говорит молодая женщина. И с усмешкой заключает: – Счастье, что я немного психиатр.

– Да, это счастье, – повторяет пораженный ее словами Гамлиэль.

Знакомое чувство близости возникает у него по отношению к печальной докторше, которая вдруг освободилась от своей печали. И, сам не зная почему, к собственному удивлению он осведомляется у нее, собирается ли она вновь выйти замуж.

– За кого? – отвечает она вопросом на вопрос.

Безумная мысль овладевает Гамлиэлем: что, если сказать ей «за меня», хотя бы для того, чтобы увидеть изумление на ее лице? Должно быть, она догадалась об этом, ему кажется, что она покраснела. Она пытается сменить тему:

– Может быть, вы все же присядете?

Тут бывший муж Колетт, смутившись как застенчивый подросток, замечает, что по-прежнему стоит.

– Прошу прощения, – говорит он, садясь слева от нее.

Они молча смотрят друг на друга, вероятно сознавая весомость этого объединившего их мгновения. Гамлиэлю хочется смягчить напряжение, возобновив разговор, но она опережает его и, проведя рукой по лбу, словно желая смахнуть недоверие, произносит более непринужденным тоном:

– Вас ведь зовут Петер? Болек говорил…

– Называйте меня Гамлиэль.

– А я…

– Вы мне уже сказали. Лили. Лили Розенкранц. Мне нравится это имя. Очень красивое. Мелодичное. Заставляет мечтать.

– Мечтать о чем?

– О музыке. О танцах. В общем, о моем детстве.

Беседа внешне безобидная. Обмен информацией. Вежливые фразы, любезные вопросы и ответы. Связанные с воспоминаниями о Будапеште.

– Вы по-прежнему апатрид?

– Формально нет. Но я слишком долго был им.

– Тяжело так жить?

– Очень тяжело. Можно сказать, невыносимо.

– Как у Болека?

– Да, как у него. Как у многих других. Прежде мы мечтали создать партию тех, у кого нет родины, чтобы вернуть чувство идентичности тем, кто ее лишился. А как у вас?

– У меня всегда была родина. Сначала Румыния, потом Америка, благодаря отчиму. Его предками были русские евреи. Но вы заметили, что я не совсем потеряла румынский акцент. Вместе с тем я американка и ощущаю вину за то, что мы сделали с бедными индейцами.

Спросить ее, ощущает ли она себя еврейкой? Вопрос слишком интимный, нескромный. В другой раз. Но будет ли этот другой раз? Лучше сменить тему. К примеру, Болек – как она с ним познакомилась?

– О, славный милый Болек! – говорит она, хлопнув в ладоши. – Что за человек, правда? Всегда влюблен, но никогда в одну и ту же женщину, точнее, в любую женщину как дополнение к жене. Представьте, он всего лишь уступил мне место в метро. Естественно, я поблагодарила. Он тут же пригласил меня на чашечку кофе. Когда? На следующей станции. Мне понравилось его доброе лицо, и я согласилась. Он показался мне занятным, интересным. Его истории о жизни беженца в Германии, потом во Франции, потом в Соединенных Штатах… У него чудесное чувство юмора. Все его смешит. Узнав, что я родилась в Центральной Европе, он упомянул и ваше имя, вернее, два ваших имени, а также связанную с ними историю. Оказалось, что я ее знаю. Когда-то мама вспоминала ее, по вечерам, ужиная с друзьями. Когда они говорили о немецкой оккупации, о преследовании евреев, один из них часто говорил, что был связан с кем-то из близких вам людей…

Продолжая внимательно слушать, Гамлиэль с растущим волнением всматривается в нее. Он уже не смеет дышать. В память его врывается проблеск света: неужели старая больная – это в самом деле Илонка? Возможно ли, чтобы он не узнал в женщине с изуродованным лицом молодую, блистательно талантливую певицу? Правда, под мостами Дуная и Гудзона много воды утекло с тех пор, как она приютила его. Неужели человек меняется до такой степени, что настоящее уничтожает малейшие следы прошлого? Из задумчивости его выводит мягкий и музыкальный голос молодой женщины:

– На прошлой неделе наша больная как будто вышла из комы. Она пыталась что-то сказать, прошептать какие-то слова, возможно, имена…

– Какие? – восклицает Гамлиэль. – Попробуйте вспомнить. Для меня это важно. Быть может, она произнесла имя, похожее на «Илонка»?

Докторша задумывается. Ее лицо становится серьезным, почти встревоженным. Несколько раз она повторяет:

– Илонка, Илонка… имя венгерское… женское… Нет, не думаю…

Гамлиэль, напряженный как струна, неотрывно смотрит на ее губы.

– Кто эта Илонка? – спрашивает она.

– Святая.

После паузы он добавляет:

– Да, Илонка была святой, настоящей святой, но не такой, как другие.

– Одно из ваших завоеваний, верно?

– Да, верно, я ее завоевал. И горжусь своей победой. Это она спасла во мне того завоевателя, каким я был.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю