355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльфрида Елинек » Перед закрытой дверью » Текст книги (страница 3)
Перед закрытой дверью
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:29

Текст книги "Перед закрытой дверью"


Автор книги: Эльфрида Елинек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

***

Райнеру представляется последней степенью деградации женщины, если ей приходится сносить телесные наказания. Это видно по матери, которая частенько зовет на помощь из родительской спальни. Однако, возможно, с ней поступают неестественным, ненормальным образом и кричит она именно поэтому. Родственники нередко обращали внимание на неестественное, ненормальное выражение глаз Райнера, быть может, следствие того, что он слишком часто наблюдал за делами, творящимися в спальне. Подглядывать при этом он никогда не подглядывал. Каждый раз голову сразу же прятал под одеяло. Там ничего не видно и пахнет только тобой самим. Иногда Райнер ест только суп и отказывается от твердой пищи, хотя вообще-то мужчины любят поесть что-нибудь основательное. Анна порою совсем ничего в рот не берет, ни крошки, такое может продолжаться несколько дней кряду. Когда брат с сестрой встают из-за стола, ни к чему из съестного не прикоснувшись, они тут же заваливаются вместе на одну из своих постелей, которые специально отгорожены перегородкой, ведь он мальчик, а она девочка, – и полностью отгораживаются от внешнего мира. Чтобы отгородиться еще надежнее, Райнер пишет стихи. Часто в кронах деревьев ему являются лица, побуждающие его к поэзии. Вот трепло! Друзей у него нет, одни только приятели, которые сплошь и рядом не по-приятельски относятся к нему, презирающему приятельские отношения из принципа. Когда Райнер слагает стихи, в этом нет ничего от грациозного телодвижения рыбки, выпрыгивающей над водной гладью и отливающей серебром, как об этом, например, можно прочитать у выдающегося писателя Музиля. Райнер скорее вцепляется и вгрызается в поэзию.

Райнер и Анна каждую секунду осознают: благодаря тому, что родители переехали в город, они избавлены от жизни в глухомани, от захолустных местечек, зовущихся Иббзиц, Лаа-ан-дер-Тайя, Лаа-ан-дер-Пилах, или от всяких там Санкт-Михаэлей. Они рады, что не приходится прозябать в какой-нибудь кошмарно бездуховной провинции, с которой они знакомы по крестьянскому двору своей бабки. Все, что угодно, только не это. Там галки и воронье или какая-нибудь другая гадость с воплями когтят деревья, уже отмеченные печатью зимы. Там по сумрачному небу снуют туда-сюда всякие тучки, там блеет косуля, там вонючие ученики начальной школы и дебильные ученики школы средней набивают своими телами школьные автобусы. В их испарениях кишмя кишат бациллы нищеты. Мерзкая мешанина из детей и волглых, удушливо пахнущих шерстяных одежек, которые донашивают после старших братьев и сестер.

– У них нет судьбы, – говорит Райнер, – еще до того как родиться, они были обречены на смерть, и в головах у них одна и та же картина. Что в одной голове, то и в любой другой.

И все это происходит в свободной стране, где, правда, свободой и не пахнет. Безвкусные ландшафты теряются за пеленой дождя, границ не видно, однако границы существуют, они – в головах здешних жителей. С узколобостью брату с сестрой пришлось столкнуться и в большом городе, они ликуют, ибо сами некоторое время назад преодолели границы. Оскалив остренькие зубки, они набросились на отливающую синюшным цветом пуповину залов ожидания, где им предопределено было находиться, и перегрызли ее. Кровь ручейком сбегает у них с подбородков. Белесые языки, язык Райнера и язык Анны, слизывают ее. Скоро от естественной границы рождения не останется ни клочка кожи. Разверзаются беспредельные дали, и холодное солнце в них, словно невзбитый желток в молоке.

А кому здесь еще бить, как не Райнеру и не Анне, битым-перебитым.

Забыт звенящий мороз на деревенских улицах, забыты воскресные полуботиночки с тонкими подошвами, не подходящие ни к ноге, ни к погоде. Никто больше не заваливается в местную киношку на ковбойский фильм и не выходит оттуда чистым ковбоем, хотя внутри обнаруживает таких же болванов, только в дурацких шляпах и с набриолинеными проборами. Нет больше страха перед поздним возвращением домой и перед поркой с использованием тяжелых предметов. А потом еще посылали в хлев, нагрузив тяжеленными бадьями с горячим пойлом для свиней. И коли позабудешь сменить выходную обувку, она так провоняет, что ничего не останется, кроме как разжаловать ее в хлевные чеботы.

Близнецы не какие-то там проходные персонажи, они исполнители главных ролей. Они – в срединной точке, которая точкой не является, а представляет собой широкий слой средних людей.

Из близнецов выступает наружу не радость от жизни, каковая есть в каждом молодом человеке, который поглощен своим транзисторным приемником, нет, из них прут ярость и отвращение. Вот и люби детей, а выходит то же самое, как будто их вообще не любишь. Они уверены, что в каждом человеке есть нечто, не поддающееся влиянию извне. Что-то такое, что непредсказуемо и что выпадает из общественной среды и, стало быть, абсолютно свободно.

Только безнадежные тупари без ума от домашней выпечки и от Элвиса, Петера и Конни.

Райнер ест прозрачный куриный бульон, в котором опять плавают какие-то предметы, не поддающиеся определению и только замутняющие похлебку.

Перемолоть зубами эти новомодные юбки – вот чем, пожалуй, можно было бы заняться. В последнее время их любит носить серая масса, ткань дешевая, шьют их в огромных количествах, впечатление веселенькое, когда юбка красная, и драматичное, когда она синяя.

А еще – демонтировать «вороньи гнезда», квадратные прически на головах немыслимо уродливых девиц, содрать с них эту корабельную оснастку, повыдергав все заколки. Свитерки «под Никки» перемалывать зубами до тех пор, пока и след этого самого Никки не простынет и не останется гладкая, пресная кашица самых заурядных свитеров. Райнер закусывает губу до крови, когда девицы проходят мимо него и словно говорят: «Возьми меня! Нет, лучше меня возьми!» У них черные черточки над глазами, подведено верхнее веко, и белая губная помада, и бледно-розовый крем «Лабизан», они – серое стадо, в котором встречаются разноцветные вкрапления. Нижнюю юбку мамаша накрахмалила, а из-под юбки – стойкий запах тела. Юбку-то им подавай попышнее, стоячую, а вот мыться они не желают.

Райнер не хочет связываться с какой-нибудь девицей, пока не хочет, он оценивает их издали. У него еще все впереди, он знает.

Мамочка заглядывает в комнату, приходит в праведный ужас от собственного выводка, но вслух произносит, что лучше бы ее потомству стремиться к прекрасному в мыслях, словах и делах – и воплощать это стремление. Для того они и ходят в гимназию, где этому учат. Им надлежит возводить мосты, а не разрушать их: один мост ведет от тебя к ближнему, а другой – от ближнего к тебе самому. Близнецы мостов возводить не желают.

Анна говорит:

– Мы – воплощение свободы, у которой есть выбор, однако мы не выбираем свободу. Мы обречены на свободу. Как взгляну на тебя, мама, то прямо так оно и есть, все сходится. Одиночество, покинутость в своей свободе – это про тебя. И истоки покинутости в самом существовании свободы. По тебе видно.

Мамочка этих слов не понимает, но точно знает, что дела в этом мире обстояли бы гораздо лучше, если бы мир больше слушался своих философов, художников и поэтов, а не руководствовался бы собственным мелочным эгоистическим рассудком, который кроме своего корыта ничего больше не видит вокруг. И ее детям надо верить Бетховену и Сократу.

Близнецы растолковывают матери, что и ее не-существование также допустимо и возможно.

– Да я лично вас рожала, сперва одну, потом другого. Поэтому вы существуете, и я сама тоже существую.

Что за чушь такая. Ведь мир так прекрасен, так просторен, так богат красками и так молод, прежде всего, если и сам ты тоже молод. Им можно даже вырезать из журнала новый портрет Элвиса, она наконец-то им позволяет, хотя только что запрещала.

От матери отмахиваются, как от надоедливой мухи. При этом у детей снова появляется тот, давешний, ненормальный взгляд.

Мать уходит и уже в дверях говорит, что ее детям, которые для мамы на всю жизнь останутся маленькими детками, о ком всегда беспокоишься, следовало бы научиться обращать внимание на маленькие радости жизни. Есть люди, пренебрегающие деревьями необычного вида, они не замечают цветов или кустарника на обочине дороги, а иногда даже топчут и ломают их. Эти люди и животных мучают. Заурядные, лишенные духовной жизни люди, к которым ее дети не принадлежат. Ее дети должны ценить то небольшое и малоприметное, чего другие просто не замечают. Для того-то она их и воспитывала. При этом нередко преодолевая сопротивление мужа. Солдатом он был, солдатом и остался, грубый и сам не свой до дешевых развлекательных фильмов. Не будь он таким грубым, он не смог бы убивать. Эта грубость была ему необходима. Мягкость была бы неуместна, она противоречила бы его служебным и профессиональным обязанностям.

У матери до сих пор перед глазами его гогочущий рот, когда отец смотрит кинофильм с участием Хайнца Рюмана. Любимое его кино, бесспорный фаворит среди всех фильмов – «Пунш-жженка». Он без устали смотрел его много раз подряд. Только он, один-единственный, распознавал в этом фильме все его изысканные тонкости, остальные все ржали над плоскими шуточками, которые лежали на поверхности. Уже тогда, когда этот фильм только появился на экранах, он предсказывал будущее. Отец это еще тогда понял.

Часто, даже когда и не просят вовсе, он принимается пересказывать содержание кинокомедии «Жженка», к сожалению, дети уже не могут ее посмотреть, как жаль. В этой картине Новое время показало свое истинное лицо в образе того молодого учителя, который обладал национальными идеалами. Учитель в киноленте говорит, что старые времена должны неотвратимо исчезнуть. И сам папа тоже так думает, а близнецы вот сейчас, сию минуту готовят приход новых времен. И времена эти еще более новые, чем те новые времена из фильма.

– Чего ж вы хотите, я всегда был противником отживших традиций. Мне еще посчастливилось увидеть несколько фильмов-ревю с Мариной Рекк, вот у кого огромная сила воли и выносливость, она до сих пор держит себя в форме и все еще танцует. И еще была такая душевная картина по Гансу Христиану Андерсену. По окончании съемок актер, который играл там главную роль, лишил жизни себя, свою супругу и детей, потому что благоверная его еврейкой была. Вот и получилось, что перед смертью ему была предоставлена возможность продемонстрировать свой юмор, глубоко гуманный, а не гнилой и разлагающий. Такой юмор только тогда получается, когда идет от души, изнутри. Это самое нутро и было разодрано в клочья быстродействующим ядом. Другие помирают куда более незаметно, а мучаются, поди, даже еще больше. Вот так вот, кишки все изорваны, а датский сказочник для грядущих поколений сохранился лишь в виде целлулоидной ленты. Что-то осталось и продолжает жить помимо него самого.

Прекрасное, прекрасное, прекрасное было время.

Обжигающий песок пустыни.

***

Особенно мягок весенний свет, струящийся сквозь стеклянные, стиля модерн, двери, созданные Рене Лаликом, которые еще в двадцатых годах попали в Париж, на Всемирную выставку, а после нее сразу же переехали в Вену. Софи по своему внутреннему ощущению тоже сделана из стекла, или же из блистающего белизной фарфора, или, еще лучше, из легированной стали. Спорт наводит блеск на Софи со всех сторон, благодаря ему она подвижна и гибка. А что не под силу спорту, с тем справится библиотека отца, заложит основу, обеспечит надлежащий уровень развития. Софи, однако, девушка скорее спортивная, чем книжная. Отнюдь не ходячая энциклопедия. Все выступы округлы, закалены и отполированы до блеска. Любая грязь абсолютно чужда самой ее сути, как еще несколько лет назад всем немцам по самой своей сути было чуждо все не немецкое, оно было просто неприемлемо, нынче, правда, оживленно развивается туризм, и весь мир стекается к немцам прямо в дом, как и сами немцы растекаются из дома по всему миру.

На совершенно гладкой поверхности ее тела нет ни единого уязвимой складки; и хотя так и тянет застолбить на ней место, ничего не выйдет, соскользнешь, не удержишься. Софи одета в платьице для тенниса (на ней всегда что-нибудь спортивное), она входит в комнату и говорит Райнеру, в котором живет любовь к ней (он, правда, это скрывает, чтобы не ослабить своих позиций):

– Дай-ка двадцатку на такси, а то у меня с собой ни гроша, а мама ушла к приятельнице на чашку чая.

Втихомолку пуская слезу, Райнер роется в крошечном кошельке. Софи получает деньги, сумму для Райнера немалую, каковую ему наверняка не вернут. Дело в том, что для Софи деньги вообще не существуют, ибо они всегда естественным образом есть в наличии. А Райнер долго еще смотрит вослед своей хорошенькой двадцатке, хотя она давным-давно уже покинула дом. Отец Райнера поездки на такси считает выражением болезненного тщеславия, которое его сын должен подавлять, что теряет всякий смысл, если тому приходится расплачиваться за других. Для Софи такси лишь обычное средство передвижения.

Деньги Софи никогда не вернет, просто забудет про них, потому что они не имеют для нее никакой реальной ценности.

Райнера будет преследовать навязчивая мысль и об этих деньгах, и о тех, что давал раньше, но попросить вернуть их он никогда не осмелится.

Персидский ковер простирается широкой и мягкой равниной. Софи – нечто такое, внутрь чего нужно втиснуться, одно непонятно – как, поручней на ней нет, не ухватишься. Может, засунуть в нее сверху, прямо в рот, раздолбить ей язык в месиво, чтобы она больше не бросала походя колких замечаний, а может, вставить ей снизу, что нелегко, ведь к своей дверке она и близко не подпускает. Поскользнешься и упадешь. Эта неудача – ничто по сравнению с падением социальным. Малое, так сказать, зло. Однако оно может стать причиной зла большого.

Повсюду современные картины и предметы, осененные светом старинной культуры и искусства, и приобщиться к нему можно лишь тогда, когда эти вещи станут твоей собственностью. Лучше всего – сделав собственностью Софи, не имеющей, как уже было сказано, поручней, за которые можно было бы ухватиться покрепче. Райнер изучил и узнал законы искусства, но вот произведениями искусства он пока не владеет. Кстати говоря, этих самых законов искусства не существует вообще, ведь искусство потому и становится искусным, что не повинуется никаким законам. К этому выводу Райнер сам пришел. Люди же подчиняются определенным правилам, ведь иначе получилось бы, что все против всех, сплошная анархия. Это говорит Райнерова мамаша Райнерову папаше, а тот в свою очередь ей об этом толкует. Сам же Райнер питает к анархии слабость, ведь он слишком хорошо изучил все эти порядки упорядоченного человеческого общежития, а потому и презирает их. Надо все разрушить и больше не восстанавливать.

Когтистая лапа Райнера подается вперед, чтобы зацепить Софи, заломав ей руку, но та проскальзывает сквозь него и говорит, что ей нужно пойти переодеться. В который раз.

– Я пойду с тобой.

– Ничего подобного, никуда ты не пойдешь.

И он снова остается ни с чем. Один из бесчисленных пороков людей среднего класса заключается в том, что они сразу теряют присутствие духа, стоит их неуклюжим наступательным попыткам провалиться. Шанс пролезть повыше замаячил было перед носом, но они уже опускают руки вместо того, чтобы стоять на своем, хотя бы для вида.

– Вот тебе виски, угощайся пока.

Райнер с ожесточением одергивает на себе дешевый, чересчур широкий пуловер, а Софи от него ускользает, и это не в первый раз. Уже надоедать начинает.

Бедный мозг тут же прокручивает ленту его унижений, бывших и настоящих. Отметины в его увечной душе, на которых пленка всегда застревает. Хорошего ничего, одно только неприглядное. В памяти всплывают воскресные вылазки на природу, мать, трамваи, воняющие пропотевшими носками, набитые убогой, серой человеческой массой, такой, какую производит долгая война и не сразу может убрать. Собираемся в путь, в Венский лес. Шерстяные чепчики из распоротого и наново перешитого военного сукна, широченные лыжные шаровары, грубые башмаки и самое мерзкое, что только можно себе представить, – пресловутый пакет с полдником. Задохшийся в сырной вони, от которой только пить хочется. Но в придорожную харчевню за городом ни-ни, потому что это денег стоит, дети и простой водичкой обойдутся, только вот не видно ее нигде. Вскоре сырный бутерброд испустит последний вздох под дешевыми металлическими коронками мамочки и долго еще будет источать вонь из ее желудка, потому что она слишком быстро его проглотила. Если жевать чересчур долго, то противный вкус лишь разнесется по всему рту.

Ненавистный навес, под которым ждешь битых двадцать минут, пока сорок третий трамвай, сделав петлю, не подъедет к остановке. Конечная станция – Нойвальдегг. И едем в самой гуще самой неимущей человеческой массы. Бывало и так, что экономили на проезде и тащились пешком по длиннющей улице Альсцайле, в конце которой (какая добрая, добрая мамочка!) позволялось на сэкономленные деньги прокатиться на карусели, отчего не в пример острее ощущалось, что ты – маленькое дитя, а ведь так хочется быть большим. И все же детки, Райнер и Анни, вскрикивают радостно и звонко, а отрава от проносящихся мимо автомобилей проникает в мозг и в сердца. Не в том дело, что машины загрязняют какую-то там окружающую среду, она и без того обезображена войной, тут другое: капитал для приобретения автомобиля отсутствует. Этого только не хватало: Анни катается по траве, усеянной собачьим дерьмом и обрывками бумаги, чтобы обратить внимание на свои немалые душевные трудности. Душевные трудности – непозволительная роскошь, и потому ее оставляют без внимания. Анни хочет оказаться одна в красивой легковушке, а не торчать вместе с толпой, еще и в обществе своей семейки, в занюханном трамвае, в котором все одинаковы и где никак невозможно выделиться. Когда ты в «мерседесе» сидишь, к тебе никто не подойдет, не начнет дурацкие расспросы, как-де звать мальчугана или девчушку. И не вздумает погладить по головке, а по рукам-то сразу видно, что принадлежат они рабочей породе. И невдомек ему, что ласково поглаживаемый ребенок уже несет в своем сердце яд индивидуализма, готовый брызнуть во все стороны.

Однажды Анни даже штанишки обмочила, почуяв на себе такую вот руку в варежке и гнилое чесночное дыхание, и то, как с ней разговаривали, будто она самый обычный ребенок, каковым она и тогда уже себя не считала. Ни обычным, ни ребенком. Горячая струйка потекла по ногам (вперед и вниз!), яростно и едко прогрызаясь сквозь шерстяные штанишки домашней вязки, неудержимо пробивая себе дорогу в поисках выхода из воскресного убожества на ребристый вагонный пол. Кап-кап-кап. Мамашины руки колодезными журавлями ныряют вниз, дубасят ребенка, снова вздымаются вверх, опять опускаются, такая вот компенсационная гимнастика для мамочки, она ведь на прогулке так хорошо отдохнула. Ребенок воет во всю мочь. Райнер после первой же оплеухи, доставшейся сестре, спрятался, забился между двух ветхих дедулек, впившись пальцами в грубый башмак одного из них.

– А мальчонка-то ваш, поди, уже в школу ходит? А как тебя звать?

«Да пошли вы все в задницу».

Снаружи, на улице, словно акулы, выныривают из тумана «опели» и «фольксвагены» и снова устремляют в осеннюю мглу свои могучие и покорные, хотя и неприрученные туши, ни на миг не выпуская из глаз своей цели. А неповоротливый сорок третий трамвай, натужно скрежеща, громыхает по рельсам.

Анна лежит в собственной лужице, жутко перемазанная, а мамочка обращается за советом к другим матерям, что же делать с такой вот девочкой, которая до сих пор еще в штанишки писает, хотя вон какая большая выросла.

– Надо было раньше пи-пи делать, еще дома, перед выходом, правда, дочурка?! В другой раз будешь знать. Погоди-погоди, скоро папа это дело увидит, получишь новую выволочку. Хотя у папули теперь только одна ножка осталась, но руки ему и раньше хорошо служили, и теперь не обессилели. Ох и дела, а ведь у меня их двое, а значит, и хлопот с этими чумичками в два раза больше. А ну-ка, помолчи, а не то схлопочешь еще затрещину.

Руки близнецов тайком от трамвайной толпы сжимают друг друга, молочные зубки скалятся по-вампирски: погоди только, мамочка, вот мы подрастем, тебе то же самое будет, а то и похлеще.

Под сиденьем огрызок яблока, две сырные корки, колбасные шкурки, брошенные кем-то, уверенным, что здесь он у себя дома, так что свинячить можно, а ведь на самом-то деле он в общественном транспорте, который и принадлежит этой самой общественности. То, что Анне принадлежит часть трамвая, ее нисколько не утешает. Ведь он и всем остальным тоже принадлежит. Есть люди, которые думают, что они всюду как у себя дома. Наверняка они и дома точно так же себя ведут, тьфу, черт, что за люди!

Малыш Райнер, давясь, запускает зубы в обглоданную сырную корку, впивается в нее пиявкой. Мокрый песок скрежещет между челюстями, которые еще не полностью оснащены коренными зубами. Р-р-раз, вот уже и выворачивается наизнанку желудок, и наполовину переваренный бутерброд с топленым салом торопится к выходу. К аварийному выходу. Надолго лишишься радости от таких вот прогулок всей семьей за город, коли они вечно завершаются так сомнительно. Одна описалась, другого рвет. А ведь все это время можно было бы сидеть на мягких, обшитых кожей сиденьях авто, просто говорить, куда хочешь ехать, и без малейшего напряжения попадать туда, куда хочешь.

В комнату невесомо впархивает Софи, на сей раз, для разнообразия, в дневном платье, потому что собирается ехать с матерью в город. Сзади сквозь дверь, ведущую на террасу, падает яркий луч света, не блуждая бесцельно, не рассеиваясь, а тут же удобно устраиваясь на светлых волосах Софи. И паркет позади нее тоже слегка раскаляется.

Ничто не есть природа, но все уже по природе своей таково, каково есть.

Дитя внутри Райнера принимается громко всхлипывать; самое худшее – это когда заходишь в трамвай в последний момент, когда уже присесть негде, все места заняты и приходится стоять. Хныканьем не поможешь, никто из взрослых своей задницы не поднимет, а вот ребенок всегда обязан вскочить, освобождая место этим самым взрослым. Оказываешься зажатым в безобразной чащобе, которая отвратительна в целом и к тому же состоит из отдельных туловищ, одно безобразнее другого, и не видно ни входа, ни выхода. Вот ты и оказался здесь, внутри, раз и навсегда, и приходится ехать со всеми вместе, стиснутому людьми, прячась между воняющими нафталином зимними пальто и довоенными куртками. Да к тому же – вот уж, действительно, только этого еще не хватало, – двое прилично одетых молодых людей, конечно же, студенты, у отцов есть собственные автомобили, у них сегодня просто времени нет отвезти сына с дочкой куда те пожелают, но, как-никак, машина имеется, она есть, есть, есть, она находится в их полном распоряжении, они болтают о горных лыжах, о дальних путешествиях всей компанией как о чем-то совершенно естественном. Нужно стремиться быть похожим на них, но, вероятно, это никогда не получится, когда у тебя такие папаша с мамашей, нужно изо всех сил подражать этим двоим, лишь только достигнешь подходящего возраста, ждать чего придется еще долго. Как благородно обтекаемы их формы, они уже сейчас выглядят, словно люди будущего, какой в них чувствуется размах. А зауженные брюки такие стильные! Этими двумя никто не распоряжается, им дозволено жить своей собственной жизнью, сразу видно. А тут тебя материнская рука еще в землю давит, в пыль толчет, да еще заставляет подносить в зубах банановые шкурки – апорт!

Софи, по внешней оболочке которой невозможно даже предположить наличия в ней каких-либо телесных функций, прежде всего внутренних, в частности связанных с телесным низом, несмотря ни на что все-таки функционирует, причем наилучшим образом, хотя и незаметно – каким именно образом и посредством чего, – эта самая Софи снова, в который раз куда-то уходит, направляясь туда, где написано: «Посторонним вход воспрещен». Почти всякий раз, встречаясь нам, она куда-то спешит, хотя все равно вечно опаздывает. Ей на это наплевать. А Райнеру только и остается, что оставаться в одиночестве и трястись от злости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю