Текст книги "Перед закрытой дверью"
Автор книги: Эльфрида Елинек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
***
Однажды ночью – в конце пятидесятых – в Городском парке Вены совершается нападение с целью грабежа. В одного из прохожих мертвой хваткой вцепились нижеперечисленные лица: Райнер Мария Витковски, его сестра-близняшка Анна, Софи Пахофен (бывшая фон Пахофен) и Ханс Зепп. Райнером Марией Витковски назвали в честь Райнера Марии Рильке. Всем им примерно по восемнадцать. Ханс Зепп на несколько лет старше, но и его зрелым не назовешь. Анна явно опережает подругу, с неистовой злобой обрабатывая жертву главным образом с фасада. Требуется редкое мужество, чтобы человеку, который смотрит прямо на тебя (впрочем, увидеть он может немногое, вокруг сплошная темень), разодрать ногтями лицо, а то и вовсе нацелиться в глазные яблоки. Ведь глаза – зеркало души, и на его поверхности не должно быть трещин и царапин. Иначе подумают, что душе пришел конец.
Кому-кому, а вот Анне стоило бы оставить мужчину в покое, характер-то у него куда как лучше. Он ведь жертва. Анна же – преступница. Жертва всегда лучше, она невиновна. Правда, вокруг полным-полно невиновных преступников. Облокотившись на уставленные цветами подоконники, они приветливо посматривают на публику, тешатся воспоминаниями о фронтовом прошлом, машут ручкой или занимают высокие посты. Торчат меж кустами герани. Пора наконец-то все простить и забыть, чтобы начать совсем уж заново.
Потом выяснится (задним умом все крепки), что жертва занимала должность юрисконсульта в одной фирме средней руки. Жертва вела пристойный, до мелочей упорядоченный образ жизни, что у Анны вызывает особое отвращение. Порядок и чистота претят ее природе, весьма запакощенной как внутри, так и снаружи.
Молодые люди завладевают бумажником. Это не мешает им избивать мужчину самым жутким образом.
Анна колотит его наотмашь и радуется про себя, что может выплеснуть наружу жгучую ненависть, разъедающую изнутри, что, понятно, совсем не здорово. «Два удовольствия в одном – я еще и деньжатами разживусь. Надеюсь, у него их много». (Оказалось, у него их не густо.) Ханс без устали молотит кулаками, привычными к физическому труду. Как мужчина он ограничивается мужскими вариантами насилия: кулаком под ребра и коварными ударами головой (идет на таран); пинки в голень, в любой приличной компании пользующиеся дурной славой, он оставляет на долю Софи, и та старается на полную катушку. Совершает выпад за выпадом то левой ногой, то правой, будто поршнями какой-то сложной машины.
– Все выглядело так, словно ты руки марать не хочешь и предоставляешь дело ногам, – скажет ей потом Райнер, нежно притягивая к себе. И тут же отлетит прочь с придушенно-ядовитым шипением – от пинка в коленную чашечку. Нечего руки распускать.
Райнер, считающий себя единственным, кто имеет право на Софи (потому он ее и обнял), торопливо шарит в карманах жертвы в поисках портмоне, находит не сразу (но все же находит). И двигает коленом в живот уже не сопротивляющегося человека, на что жертва отвечает булькающим звуком и струйкой слизи изо рта. Крови не видно, поскольку слишком темно.
– К чему излишняя жестокость по отношению к беззащитному! – произносит Софи, вцепляясь нелепо скрюченной жертве в волосы так, что клочья летят.
– В излишестве вся прелесть, – заявляет Райнер, у которого еще не прошел боевой зуд. – Ведь мы так договаривались. Наш принцип в излишестве.
– А по мне, так самое необходимое все-таки получше будет, – возражает Ханс, бросая на портмоне оценивающий взгляд. Похоже, он до денежек сам не свой, ну не странно ли?
– Деньги не главное, – плюет на бумажник Райнер. – Как считаешь, тут сотенными или тысячными?
– Наш принцип не в деньгах, – вспыхивает Софи. У ее родителей денег полно, она буйствует от достатка.
Пот брызгами летит с Ханса, он продолжает дубасить жертву, как бездушная машина, убивающая душу и в других. Брат с сестрой видят в нем именно машину. Анна давно уже считает, что это – красивая машина, скоро и Софи так будет считать. Здесь, возможно, таится зерно раздора. Хансовы кулаки опускаются, как кувалды, черпая в каждом подъеме новую силу. Жертва едва слышно стонет, впрочем, и стонать у нее сил почти не осталось. Пытается звать полицию! Никто не слышит. Анну зов о помощи побуждает садануть лежащего ногой в мошонку – девушка в принципе настроена против полицейских: анархисты всегда против них. Мужчина испуганно умолкает, складывается пополам, катается по земле, потом затихает без движения. Деньги все равно уже у них.
Анна оттаскивает Ханса, бешено молотящего кулаками, подальше от юриста и тянет прочь: надо сматываться. Слышны шаги других прохожих. Что занесло их сюда в столь поздний час? Когда-нибудь и они нарвутся на то же самое.
Дыхание со свистом вырывается из глоток рабочего и гимназистов: они, мчась во весь опор, сворачивают на Иоханнесгассе и проносятся мимо Венской консерватории, откуда навстречу им в свой черед несутся всплески духовых и струнных инструментов (Анна занимается здесь по классу фортепиано). Сейчас в самом разгаре репетиции оркестров, их всегда проводят в позднее время, чтобы люди могли музицировать и после работы.
– Поворачиваем на Кернтнерштрассе, там народу пропасть, – выпаливает Софи, – затеряемся в ночной толпе (и в самом деле, народу там полно).
– Нам ни в какой толпе не затеряться, мы всегда выделяемся из массы, мы выше ее, где бы ни появились, – считает Анна.
– Нам нечего прятаться, нужно совершать все открыто, не таясь, тем самым мы демонстрируем приверженность принципам насилия, применяемого безо всякого разбора и к любому, – говорит Райнер.
– Болван ты, – реагирует Ханс.
Анна больше ничего не говорит, только задумчиво мусолит во рту пальцы правой, ударной руки, ощущая соленый вкус жертвы, залитой потом и кровью: Райнер награждает сестру одобрительным взглядом, Софи испытывает легкое отвращение, а Ханс бьет Анну по пальцам.
– Ах ты, поросятина!
Анну трясет от злобы, коренящейся, должно быть, в конфликте поколений, и пуще всего ей хочется обрушить удар на сверкающие огнями витрины, которые обрамляют роскошный венский бульвар. Она безумно жаждет иметь все, что выставлено здесь напоказ, но на карманные деньги сильно не разбежишься. Приходится подзарабатывать таким вот способом. Ее корчит от зависти, стоит однокласснице появиться в новом костюме и белой блузке или в новых туфлях на шпильке. Вслух она произносит лишь одно:
– Меня блевать тянет, как погляжу на этих расфуфыренных девок. Пустышки безмозглые, в голове ничего, кроме дурацких шмоток.
Сама она – в пику всем – носит замызганные джинсы и мужские свитера на несколько размеров больше, чтобы ее внутренняя установка имела соответствующее внешнее выражение. Психиатр, к которому ей приходится обращаться из-за периодических приступов немоты (проявляются ни с того, ни с сего и исчезают совершенно бесследно), задает один и тот же вопрос:
– Скажи-ка, дитя мое, почему бы тебе не принарядиться, не взбить локоны, ведь девушка ты, в принципе, симпатичная, тебе бы в школу танцев ходить? Взгляни на себя, ну что за вид, любому парню жутко станет.
Самой Анне жутко от всего, что ее окружает.
Ну и пусть. Среди людей, которые толкутся здесь в прекрасном расположении духа, ищут ночных удовольствий и чаще всего не находят, потому что город этот мало к удовольствиям приспособлен, четыре юные неухоженные фигуры выделяются резким контрастом. У юности, как известно, всегда свежий вид, но об этих такого не скажешь. Если они сознательно отвергают свежесть, ничего не поделаешь. Удовольствий больше не ищут, свое они уже получили. Чтобы не бросаться в глаза, они сменяют бег на деланно-беззаботный прогулочный шаг. Райнер цепляет под руку Софи, которая пытается поправить прическу, глядясь в темные витрины слева и справа. Она кажется самой невинностью, да она такая и есть, всегда выглядит так, словно живет, не снимая белых перчаток. Это способно возбудить мужчину, но не может удовлетворить его. Вот и приходится придумывать ночные набеги, потому что Софи кое-кого не удовлетворяет. Впрочем, есть много других причин. Дело в том, что Райнер – мозг шайки, Ханс – ее кулаки, Софи – своего рода любопытствующий соглядатай, Анна же озлоблена на все человечество, что скверно, ибо злоба застит взор и закрывает доступ. Правда, и без того ей практически закрыт доступ к красивым вещам, которые существуют, потому что продаются за деньги. Анне невдомек, что внутреннее достоинство за деньги не купишь, ничего не поделаешь, на то оно и внутреннее и постороннему взору недоступно. Анне хочется и внешнего, но она об этом помалкивает.
– Людей нельзя бить из ненависти, это следует делать без всякой причины, насилие должно быть самоцелью, – увещевает ее брат Райнер.
– По мне главное – бить, все равно, с ненавистью или без, – отвечает Анна.
– Ты вообще ни во что не врубилась, – говорит Райнер с сознанием собственного превосходства.
– Вот дерьмо, – заявляет Ханс. Употребляя это вульгарное выражение, он хочет сказать, что порвал рубашку. – Мамаша опять бучу устроит.
– Сейчас зайдем в подворотню потемнее, все поделим, – говорит Анна, – а завтра ты новую купишь.
Райнер своих родителей ненавидит и боится. Они произвели его на свет и заняты тем, что содержат его материально, пока сам он одержим занятиями поэзией.
– Без страха нет ненависти, – считает Анна, которая в науке ненавидеть заслуживает ученой степени, – если ничего не бояться, нечего будет и ненавидеть, и воцарится тоскливое равнодушие. Тогда лучше подохнуть. Обывателю настоящая ненависть неведома. Без сильных эмоций мы превратились бы в неодушевленные предметы или вообще бы умерли, что и так происходит достаточно рано. Я люблю искусство во всех его проявлениях.
– Я ни к чему не питаю ненависти, – говорит Софи, – не вижу в своей жизни ничего, что могло бы эту ненависть питать.
– Единственное ощущение, тебе доступное, – твоя любовь ко мне, – изрекает Райнер. – Когда мы тычем пальцами в глаза жертве, мы связаны друг с другом крепче любых брачных уз. Мы вообще – против брака.
– Мне пора идти, – заявляет Софи, которой всегда пора куда-то идти.
– Ты не можешь бросить меня именно сейчас, в тот момент, когда мне нужен кто-нибудь, кому я все могу растолковать, – вскипает Райнер.
– Так вот же, с тобой остаются целых два человека, – отвечает Софи, которую нисколько не трогает его порыв, – им все и растолкуешь. Мне пора домой.
– А твоя доля?
– Завтра в школе отдашь.
Ханс уже тянет когти к деньжатам, запекшаяся нитка слюны в уголке губ деликатно намекает на его алчность.
– Погоди ты, сейчас, сейчас, – отмахивается Райнер.
– Ты красиво дерешься, – льстит Анна молодому работяге, поглаживая его бицепсы; мать никогда его так не гладит, ей бы и в голову такое не пришло. В этом движении есть некая двусмысленность, оно значит больше, чем может показаться на первый взгляд.
– Я от тебя торчу, – говорит Анна Хансу.
– Ну ладно, пока. До завтра, – прощается Ханс с Анной и Райнером.
Напряжение спадает, и близнецы направляются домой, в восьмой район, густонаселенный мелкими буржуа, главным образом служащими и пенсионерами. И эти двое – часть бюргерского мирка, так же точно как огрызок – часть яблока, и здесь они чувствуют себя, как дома. Здесь они на самом деле дома и уже идут вверх по лестнице мрачного жилого здания, стараясь ни к чему не прикасаться, чтобы не замараться в линючей нищете. Они достигают вершины, которая находится на пятом этаже. Конечная остановка. И только они ступают на порог, как вместе с ними входит в неуютный дом усталость, нехотя отворяя дверь напряжению: у него на сегодняшний вечер есть еще кое-какие планы, для которых брат и сестра, в общем-то, не нужны. Брат с сестрою вновь возвращаются в обыденность и запирают за собой дверь.
***
Вот перед нами квартира, а вот и родители. В промежутках между разбойными походами здесь царит монотонный покой. Дети незаметно покидают детский мирок и погружаются в мир взрослых, сопряженный с обязанностями. Брат и сестра обязанностями пренебрегают.
Их старое и убогое жилище зажато со всех сторон такими же третьесортными квартирами, коим несть числа в старой имперской столице. Отвратительные, безликие, старые людишки шаркают в них взад-вперед, снуют с горшками и кувшинами к общим клозетам и водопроводным кранам на лестнице. В этой бесконечной суете не происходит ничего стоящего.
Бывает, что и здесь вдруг проклюнется гений, ведь питательной почвой ему служит грязь, а пределом положено сумасшествие: из грязи он хочет вырваться любой ценой, уберечься же от сумасшествия удается не всегда. Родители и не подозревают, что в их спертом мирке подрастает гений – сын Райнер. Он почти до колен выкарабкался из липкой грязи отчего дома, пытается вытащить ногу и опереться на нее, но снова и снова проваливается в жижу, как увязший в трясине носорог. Такую сцену он видел в кино, в фильме «Пустыня живет». Во всяком случае, голова Райнера, в которой гнездится неприглядный червь его литературного дарования, торчит сверху, и он взирает на груды изношенного и затхлого белья, на уродливую мебель, рваные газеты, растрепанные книжонки, на громоздящиеся в углу картонки из-под стирального порошка, на кастрюльки с пригаром и плесенью и на кастрюльки с пригаром, на котором плесень еще не завелась, на чайные чашки, покрытые невообразимым налетом, на хлебные крошки, карандашные огрызки, катышки от ластика, исчерканные кроссворды, заскорузлые носки, – взирает на все и ничего не замечает, ненароком вперяя взгляд в высокие сферы искусства, в то царство, которое открыто редкому счастливчику.
Сегодня Райнер и Анна еще в гимназии, куда им надо таскаться каждый день, вплоть до экзаменов на аттестат зрелости.
Господин Витковски вернулся с войны без одной ноги, но с чистой совестью; на войне он был хоть куда, не то что теперь, а именно был невредимым, двуногим и в войсках СС. Все рвение, с каким он прежде исполнял профессиональный долг, он обратил теперь на свое хобби, не признающее границ, – на художественную фотографию. Былые его противники рассеялись, вылетев в трубы крематориев Освенцима и Треблинки или покрыв собой славянские земли. Фотографируя художественно, отец Райнера неустанно и ежедневно преодолевает те узкие пределы, в которые ныне втиснута Германия. Лишь обыватель в своем тесном мирке блюдет границы, в фотографии границы создает одежда, и Витковски-старший ломает все барьеры, образуемые одеждой и моралью. Мать сразу смекнула, от кого их сын унаследовал тягу к искусству – от отца. У отца глаз художника-любителя.
– Раздевайся, Маргарета, сделаем пару-тройку снимков обнаженной натуры!
– Опять раздеваться? Стоит мне взяться за уборку, как ты снова за свое.
– А кто семью кормит, ты или я? – вопрошает господин Витковски, днем – пенсионер по инвалидности, по ночам – портье в гостинице. – С моим увечьем мне только и осталось, что заниматься порноснимками, моим хобби. Для людей зрелых порнография не существует, она для тех, кем надо управлять. И коли дети мои не желают следовать в страну увлечений, то придется тебе, Гретель, проследовать туда за мной. А теперь живо, пулей, фотокамера уже ждет не дождется, чтобы приступить к исполнению своих обязанностей.
– Неужели нельзя фотографировать меня одетой, как все другие делают?
– Нет, в одежде каждый может, кто по выходным щелкает забавы ради. К тому же я получаю удовольствие дважды: во-первых, когда снимаю, а во-вторых, когда оглядываю снимки критическим оком. А еще есть проявка пленок и печать фотокарточек. Люблю я это дело. В искусстве нужно всегда сражаться за результат. Ты, Гретель, себя принуждаешь, и на снимке это сразу заметно. Дарование художника проявляется, помимо прочего, еще и в его глазах, в глубине которых оно пылает ярким огнем. Итак, поехали! Домохозяйка у себя на кухне переодевается, за ней подглядывает посторонний тип, она пытается прикрыться, но под рукой ничего подходящего, скажем, одна только прихватка для кастрюль. Слава богу, ею не прикрыть даже самого необходимого. А мне как раз и нужно самое необходимое. Вдобавок эта рохля прикрывается совсем не там, где надо. Давай, Гретель, давай! Вот дура, самое главное в тени оказалось, лоханку совсем не видно!
– Да я же все делаю, как в прошлый раз!
– А вот и неправильно, надо каждый раз все делать совершенно иначе, чтобы добиться неповторимого художественного эффекта. И уж предоставь мне все решать. Кто тут специалист в фотографии, ты или я?
– Конечно, ты, Отто.
– Так-то лучше.
Мать знавала лучшие времена (времена супруги офицера СС), а не только нынешние деньки жены фотохудожника. Она усердно принимает то одну, то другую позу, но дело явно не идет на лад.
– Сделай испуганное лицо. Ломать сопротивление – это сильно возбуждает. На войне я многих сломал самолично, многих личностей собственноручно ликвидировал. Нынче на одной ноге маюсь, а в ту пору бабы мне на шею вешались, вот что значит обаяние военной формы. Шикарный был мундир. Как сейчас помню, шагали мы по польским деревням в высоких сапогах, а кровь аж до щиколоток доходила. Ну-ка, выдвинь передок подальше, тетеха, куда опять свою нашлепку спрятала? Да вот же она!
Мать гундосит заунывную песенку из репертуара Кошата [1]1
Кошат, Томас (1845–1914) – австрийский автор и исполнитель «народных» песенок, руководитель популярного фольклорного ансамбля.
[Закрыть]– про скамейку под березкой. Она думает о колосящемся поле, о прогулке на природе, о чем и заикнуться-то боязно, ведь одноногий испохабит настроение с самого начала. Отец думает о бранном поле чести, на котором ему не суждено было остаться. Зато теперь приходится блюсти поле чести супружеской, чтобы жена, сука драная, не ходила на сторону с мужиками, у которых руки-ноги целы. Держать ее под постоянным надзором нет возможности. Чем она там занимается с бакалейщиком, когда в лавке у него топчется?
Госпожа Витковски считает, что надо чаще бывать на свежем воздухе. Господин Витковски говорит, что сейчас освежит ее на полную катушку, и швыряет ей в плечо чем-то твердым, так что она вздрагивает всем телом. Наверняка опять синяк будет.
– Ах ты, шлюха, я же по-хорошему прошу. Не бог весть что от тебя требуется. Вот двину костылем, с копыт свалишься. Раньше бы я еще и сверху приложился, да теперь такое не с руки, с одной ногой не очень-то разлежишься – подниматься трудно будет. Я как рыба, у которой ног вообще никаких нет, но она славно плавает и на глубину ныряет. Вот потому я и фотографирую отлично. А теперь раздвинь ноги!
У меня, у любителя-фотографа, глаз наметанный – ты опять не помыла толком волосы, как я тебе велел. Они должны быть шелковистыми, а не торчать, как колючки терновника. Ты все время препятствуешь реализации моих творческих замыслов, связанных со съемкой обнаженной натуры. Каждый раз так и подмывает проломить тебе черепушку, когда ты сопротивляешься моим вылазкам в мир фотографии.
– Я вовсе не сопротивляюсь, Отти.
***
Во-первых, Анна презирает людей, у которых есть собственные дома, автомобили и семьи, а во-вторых – всех остальных особей без разбора. Она готова взорваться от ярости в любой момент. Словно клокочущий багровыми водами пруд. Он заполнен немотой, которая беспрерывно нашептывает ей что-то. Она не похожа на девушек с перманентом или с болтающимся из стороны в сторону хвостиком, она не торчит в магазине грампластинок, вслушиваясь в мелодийку шлягера и беспокойно перебирая ножками в такт, когда заводится от клевого ритма. Все люди, кроме самой Анны, располагаются на скользкой ледяной поверхности без конца и без края, и она пинками гонит их перед собой. Гонит к бесконечной кромке обрыва, которого не видно, но он, надо надеяться, существует, гонит, чтобы сбросить их всех в ледяную, мертвящую воду. С братом она говорит о литературе и философии, а из нее самой рвется наружу язык созвучий, издаваемых чревом рояля.
Однажды на школьной экскурсии девочки из ее класса сфотографировались стайкой, посылая общий поцелуй цветному портрету Петера Крауса [2]2
Краус, Петер (р. 1939) – один из популярнейших немецкоязычных авторов и исполнителей рок-н-ролла.
[Закрыть]на развороте журнала «Браво». Восемь сияющих мордашек, все с вытянутыми в трубочку губками делают чмок-чмок-чмок, заглядывая в объектив. Анна единственная не захотела тянуть губы в трубочку, и все принялись ее дразнить. По-настоящему издеваться над ней стали после того, как одна из девочек ей сказала:
– Эй, Анни, вон в том музыкальном автомате есть пласты с Бахом, беги скорей, это явно для тебя!
И эта идиотка Анна, одуревшая от яркого солнца, ослепленная занятиями музыкой, сторонящаяся людей из-за чокнутой матери, сломя голову несется туда, куда ей сказали, несется за своей собственной музыкой, которую не понимает никто, кроме нее одной, и которую она может всем объяснить. И что же доносится из автомата? Заводная вещица Элвиса, «Тутти-фрутти», что явно претит ее культурному уровню. Девчонки в кафе покатываются от хохота: Анна, эта дура-одноклассница, взаправду, что ли, подумала, будто музыкальный автомат Баха играет, а не ту музыку, которая нравится молодежи?
Такие вот заскоки у Анны, школьницы, проводящей все свободное время за фортепьяно.
Анна жаждет стереть всех с лица земли, напоминая своим поведением машину для уборки улиц. У Райнера – другой образ: некое подобие лестницы, составленной из живых людей, на высшей ступени которой в лучах света стоит юный поэт, декламируя вирши собственного сочинения, в них он постигает все человечество и достигает мифологических глубин.
Литературой, как известно, владеет каждый, кто способен членораздельно выражаться, кто-то – в большей степени, а кто-то – в меньшей. Есть, правда, и такие, кто считает ее собственной вотчиной, потому что подняться над своим окружением иным способом у них не вытанцовывается. И Райнер – этого поля ягода. Кроме литературы он не смог подчинить себе ничто и никого. Зато литература вполне подходит для выполнения его желаний.
Если близнецов, против обыкновения, нет-нет, да и позовут куда-нибудь на развеселую вечеринку, они сразу начинают отнекиваться, в такой-де компании им не место, это все пустые и бессмысленные развлечения. Говорят они так лишь потому, что танцевать не умеют и не переносят, если в чем-то уступают другим. В молодости тяжело себе в чем-то отказывать, зато в старости – намного легче, ведь в данном предмете столько уж наупражнялся.
Райнер говорит, что и человека можно себе подчинить. Нужно, во-первых, знать больше него, и он признает тебя компетентным авторитетом. Возьмем, к примеру, Ханса, рабочего парня, с которым они познакомились в подвальчике джаз-клуба. Райнер прочистит ему мозги, и тот станет безвольным орудием. Такое занятие будет потруднее, чем придать форму литературному тексту, ведь люди способны временами оказывать неожиданное сопротивление. Это утомительно, но в то же время сильно подстегивает.
Искусство податливо и необычайно терпеливо. Люди порой строптивы, но восприимчивы к разъяснениям. И пусть им кажется, что они сами во всем прекрасно разбираются, – уж Райнер-то на самом деле разбирается лучше всех.
Одноклассники – серое стадо баранов, невежественное и незрелое. Треплются о том, что они делали с девчонками в собственноручно обустроенном для вечеринок подвале родительской виллы, или в своей комнате в комфортабельной многоэтажке Хитцинга [3]3
Хитцинг – один из пригородных районов Вены, населенный главным образом состоятельными людьми.
[Закрыть], или в лесу, когда ходили за грибами, или в кабине раздевалки в бассейне. Девчонки треплются о том, что они позволяли с собой делать, или как они сопротивлялись, отказываясь делать это самое, и как их умоляли, добиваясь этого. Они ни за что не уступили, потому что хотят оставаться девственницами. И так без конца и без края.
– Райнер, а ты чего, еще ни разу ни одной девчонки не имел?
По крайней мере, в таких интимных разговорах его хоть не обзывают «профессором», как обычно. Райнер тут же принимается растолковывать, что плотское наслаждение есть своего рода экстаз. (Всеобщее изумление!!!)
– Видите ли, сознание в этом экстазе является лишь сознанием тела и оттого предстает как рефлексивное осознание телесности. Как в телесной боли, так и в плотской страсти присутствует некий рефлекс, который способствует весьма интенсивному следованию за сладострастием плоти.
– Че-е-во? Ни слова не понял.
Анна вещает, что плотская страсть становится гибелью чувственного вожделения потому, что она представляет собой не только осуществление данного вожделения, но в то же время является и его целью, и его апофеозом. Люди ищут плотской близости, однако она лишена всякого смысла.
Весь класс с души воротит от такого спектакля: профессор с профессоршей сами толком не знают, о чем говорят. Оба-то, поди, ни разу еще ни в чьей дырке не ковырялись и никого за конец не держали.
Софи Пахофен изысканно движется вдоль воняющих мелом стен, выуживая из портмоне деньги на пресловутый школьный бутерброд и стаканчик кока-колы. Анна, завидуя, прячет толстый ломоть хлеба, который мамочка намазала топленым салом, вложив в него всю свою душу, потому что Анна – ее любимица (такая же женщина, как и она сама), а вот Райнер – папенькин сынок. Райнера любовь к Софи поразила, как удар ребром ладони по горлу, и к девушке, которую он втайне обожает, он обращается со словами:
– Сознание со всей очевидностью теряет из виду телесный рост другого человека, впитывая в себя лишь собственную набухающую телесность, ибо именно она становится высшей и последней целью. Теперь, Софи, тебе это известно. Нужно поступать в соответствии с этим знанием.
Ногти Райнера впиваются в ладонь. Ему ужасно хочется заполучить Софи, которая, понятное дело, тоже этого сильно хочет, просто не решается признаться себе в этом.
Райнер ставит Софи в известность, что он – хищный зверь, а она – его добыча. Софи говорит:
– Не понимаю, о чем ты. Хочешь сходить со мной на теннис?
Райнер говорит, что предпочитает играть исключительно на своем поле. Взгляд Софи устремляется куда-то в сторону. Райнер говорит, что ей, дескать, нужно усвоить: жажда ласкать кого-то преображается в жажду того, чтобы ласкали тебя. Хочется сильно, до дурноты ощутить, как распускается цветком твое тело. Чувствовала ли она, Софи, когда-нибудь нечто подобное? Если нет, то он ей покажет, как это делается.
Софи выходит на улицу.
– Меня от всего тошнит, а сегодня – особенно, – заявляет Анна.
Когда Софи вернется от бакалейщика, купив себе булочку с салями, Райнер прикажет отдать булку ему. Он испробует на Софи свою волю. Софи возвращается, и Райнер для пробы с жестокой гримасой берет ее за шею, размещая пальцы прямо на сонной артерии.
– Ой, ты что, совсем спятил, там ведь нервы проходят, а их очень легко умертвить, даже если понарошку.
– Насчет понарошку и речи быть не может, – говорит Райнер. – Я этот приемчик в одном французском фильме видел.
– Но ты ведь не станешь людей убивать только потому, что видел это в кино?
– Кто знает, на что я способен, – говорит Райнер. – Мне ясно только, что я способен на невообразимо жестокие вещи, просто удерживаю себя от них.
Анна за спиной глаз не сводит с разъятой пополам булочки.
– Я тебе тоже купила, – угощает ее Софи. – С селедкой и луком, как ты любишь.
– Отлично!
Умяв свою порцию, Анна тут же направляется в уборную и сует пальцы в глотку. И вот все вновь появляется наружу, только в обратной последовательности, сначала лук, а потом селедка. Анна с интересом разглядывает исторгнутое из себя и дергает за ручку слива. У нее такое чувство, будто вся она целиком состоит из грязи, ничего удивительного, ведь грязь эту она, как магнит, изо дня в день притаскивает с собой из дому.
Однажды, еще ребенком, она подсматривала за мамочкой в ванне. Та купалась не как обычно, а в старых белых трусах, которые в воде пузырились и раздувались парусом. На них были красные пятна. Гадость какая. Такое вот тело – лишь скоропортящийся довесок к человеку, а вовсе не его суть. Хотя есть много чего в продаже, что можно запихать внутрь этого тела или навешать на него. Когда на глаза Анне попадается что-нибудь белое, ей сразу хочется посадить на него пятно.
Навязчивые мысли о мерзопакостях текут в мозгах Анны лишь в одном направлении. Шлагбаум поднимается, пропуская только в одну сторону. Мысли проникают внутрь, больше никогда не выходя наружу, мерзости накапливаются, распирают мозг, создают давку, а запасной выход заколочен досками. Скажем, унизительное воспоминание о том, как родительницы нескольких девиц из школы нажаловались на нее классной руководительнице. Дело в том, что развивающаяся сексуальность Анны находила выход через рот – в виде скабрезных анекдотов (кстати, и половое чувство Райнера всегда проявляется исключительно через рот). Анна, как утверждали родители, растлевала тем самым детские нетронутые души некоторых соучениц. В ту пору у Анны впервые и начались трудности с речью, с тех пор язык ее все чаще заявляет: нет, сегодня я работать отказываюсь.
В настоящий момент Анна снова сажает грязные пятна, и сильнее всего ей хочется покрыть ими всю оболочку Софи. Но та сделана из высококачественного грязестойкого материала. Грязь к такому не пристает.
Или, скажем, другой примерчик. Анне четырнадцать лет. Голая, она сидит на полу, раздвинув ноги, и при помощи старого зеркальца и бритвенного лезвия пытается лишить себя девственности, чтобы избавиться от кожицы, которая, говорят, там внизу выросла. Не располагая анатомическими познаниями, она разрезает промежность, которая сильно кровоточит.
Когда Анна выходит из вонючего школьного клозета, снежно-белая Софи накрывает ее стремительной лавиной и погребает под собою.
– Заглянешь ко мне после школы?
– О'кей.
Анна упорно тужится изо всех сил, но наружу не прыскает больше ни крови (как тогда, ванной), ни чернил, ни малинового сока, ни слизи.
Софи, едва касаясь земли, выпархивает мимо нее на улицу. Там светло. Настолько светло, что Софи уже не выделяется на этом фоне и исчезает бесследно.
Отец Ханса Зеппа участвовал в рабочем движении, его убили на Лестнице смерти в Маутхаузене. Лучи заходящего солнца, словно не ведая, что такое могло случиться когда-то, отражаются в стеклах домов на Кохгассе, ослепляя еще сильнее, чем прямой свет. Могущество природы заставляет людей зажмуривать глаза. Принуждает их слепнуть… Обитатели улицы имеют большой исторический опыт по части зажмуривания глаз.
Напротив – галантерейная лавчонка. На маленьких, связанных крючком салфетках в витрине помещаются разноцветные нитки, мотки шерсти, острые иголки. Ханс, тронутый за живое предметами быта, входит во двор муниципального дома, где живет вместе с матерью. Он застывшим взглядом смотрит сквозь пожилую владелицу лавки и ее дочь (обе в черных халатах), отпускающих товар женщинам-надомницам. Мать Ханса тоже надомница. В своей неухоженной квартире она – за деньги, разумеется, – печатает адреса на конвертах.