Текст книги "Пианистка"
Автор книги: Эльфрида Елинек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Мать сидит на кухне, нахально попивая кофе, и сыплет вокруг себя приказами. Когда дочь уходит, она включает телевизор и смотрит утреннюю программу, пребывая в полном покое, ведь ей известно, куда отправилась дочь. Что нам на сей раз покажут? Женский слалом или художественный салон?
Дочь, пришедшая домой после трудового дня, кричит на мать, что та наконец-то обязана предоставить ей возможность жить собственной жизнью. Она это заслужила, хотя бы из-за своего возраста, – вопит дочь. Мать каждый раз отвечает, что матери все известно лучше, чем ребенку, потому что мать никогда не перестанет быть матерью.
Однако эта самостоятельная жизнь, о которой страстно мечтает дочь, должна найти свое завершение в высшей точке самого нижайшего послушания, когда откроется крохотная узкая улочка и по ней сможет пройти только один человек, которого туда неудержимо тянет. Охранник поднимает шлагбаум. Гладкие, тщательно отполированные стены справа и слева, вздымающиеся ввысь, никаких боковых ответвлений или ходов, никаких ниш или углублений, лишь этот узкий путь, который должен привести ее на другую сторону. Туда – она об этом еще не догадывается, – где ее ожидает голый зимний пейзаж, простирающийся вдаль, холодная равнина, где перед ней не вырастут спасительные стены замка, к которому ведет надежная тропа. А может, ее не ждет ничего, кроме комнаты без двери, меблированной каморки со старомодным умывальником, с кувшином и полотенцем, и шаги владельца квартиры постоянно приближаются, никогда не достигая цели, потому что отсутствует дверь. На этих бесконечных просторах или в этой предельно ограниченной, лишенной выхода узости животное отдаст себя на произвол прекрасного страха, отдаст себя более крупному животному, а может, маленькому умывальному столику на колесах, который просто стоит здесь, только для умывания, ни для чего больше.
Эрика превозмогает себя до тех пор, пока не перестает ощущать в себе влечение. Она успокаивает свою плоть, потому что никто не совершает прыжка пантеры в ее сторону, чтобы схватить и прижать к себе ее тело. Она ждет и немеет. Она ставит перед телом тяжелые задачи и может произвольно увеличить их трудность, добавляя к ним скрытые ловушки, она внушает себе, что влечению может поддаться любой, даже примитив, который не боится осуществить его на свободе.
Эрика К. улучшает Баха. Она штопает его со всех сторон. Ее ученик уставился на собственные руки, сплетенные на груди. Учительница смотрит сквозь него, и ее взгляд упирается в стену, на которой висит посмертная маска Шумана. На короткое мгновение в ней возникает желание схватить ученика за волосы и с силой ткнуть его головой в чрево рояля, чтобы окровавленные внутренности струн с визгом выскочили из-под крышки. «Бёзендорфер» не произнесет после этого ни звука. Это желание на цыпочках прокрадывается сквозь учительницу и исчезает без следа.
Ученик обещает, что исправится, пусть это и будет стоить ему много времени. Эрика также надеется на это и требует, чтобы он сыграл Бетховена. Ученик бесстыдно хвалит ее, хотя он и не так усердствует в похвале, как господин Клеммер, сочленения которого все время трещат от усердия.
Тем временем в витринах кинотеатра «Метро» розовая плоть демонстрирует себя в разнообразных формах, фигурах и по разной цене. Плоть цветет буйным цветом и выступает из берегов, потому что Эрика К. сейчас не стоит на страже перед кинотеатром. Все места расписаны, передние дешевле задних, хотя передние ближе и с них, вероятно, можно лучше вглядеться в тела. В тело одной из женщин впиваются сверхдлинные ногти, покрытые ярко-красным лаком, в другую женщину упирается острый предмет – это хлыст наездника. Он вдавливается в плоть и демонстрирует зрителю, кто здесь господин, а кто нет; и зритель тоже чувствует себя господином. Эрика буквально ощущает, как этот предмет впивается в нее. Он настойчиво указывает ей место в зрительном зале. Лицо одной из женщин искажено радостной улыбкой, поскольку мужчина лишь по его выражению может понять, сколько страсти он ей дает и сколько страсти исчезло без пользы. Лицо другой женщины на экране искажено гримасой боли, ведь ее только что ударили, хотя и не сильно. Женщина не может продемонстрировать свою страсть как нечто материальное, поэтому мужчина ориентируется на ее персональные данные. Он считывает страсть с ее лица. Женщина вздрагивает, чтобы не оказаться хорошей целью. Она закрыла глаза и откинула голову назад. Если глаза не закрыты, то при определенных обстоятельствах их можно как следует закатить. Они очень редко смотрят на мужчину; тем необходимее его усилия, так как он не может улучшить результат и набрать очки с помощью одного только выражения лица. Женщина не смотрит на мужчину из-за сплошной страсти. За деревьями она не видит леса. Она всматривается только в себя. Мужчина, этот профессиональный механик, трудится над сломанным автомобилем, над предметом по имени женщина. Вообще в порнофильмах вкалывают намного больше, чем в фильмах, посвященных миру труда.
Эрика настроена на то, чтобы созерцать людей, которые усердно трудятся, потому что хотят достичь результата. В этом отношении огромная разница, которая вообще-то существует между музыкой и страстью, не имеет никакого значения. Природу Эрика созерцает без особой охоты, она никогда не ездит в Вальдфиртель, где другие люди искусства занимаются реставрацией крестьянских дворов. Она никогда не совершает восхождений на гору. Она никогда не окунается в воды озера. Она никогда не лежит на морском берегу. Она никогда не несется по снежному насту. Мужчина с алчностью фиксирует один оргазм за другим, пока он, залитый потом, не остается наконец лежать там, откуда он отправился в путь. Зато он сегодня значительно увеличил свой послужной список. Эрика давно уже видела этот фильм, она смотрела его даже дважды в пригородном кинотеатре, где ее никто не знает (кассирша уже узнаёт ее и почтительно здоровается). Еще раз она на него не пойдет, ведь что касается порнофильмов, она предпочитает более сильное зрелище. Эти изящно оформленные экземпляры рода человеческого в центральном кинотеатре действуют без какой-либо боли или без намека на боль. Сплошная резина. Сама боль есть лишь следствие воли к страсти, к разрушению, к уничтожению, в высшей своей форме она является страстью особого рода. Эрика с удовольствием шагнула бы за черту, за которой лежит возможность убийства ее самой. В незамысловатой постельной возне, увиденной в окраинном кинотеатре, содержится больше надежды на придание боли некоторой формы, на украшение боли. Эти невзрачные, плохо одетые актеры-дилетанты работают намного жестче, и они намного более благодарны за то, что могут сниматься в настоящем кино. Они вполне уязвимы, на их коже заметны пятна, прыщи, шрамы, складки, струпья, целлюлит, жировые валики. Плохо прокрашенные волосы. Пот. Грязные ноги. В эстетически претенциозных фильмах, которые идут в дорогих кинотеатрах с мягкими креслами, зрителю удается увидеть мужчину и женщину лишь на поверхности. Обе особи плотно обтянуты нейлоновыми шкурами, предохраняющими от загрязнения, кислотоустойчивыми, противоударными и жаропрочными. Кроме того, в дешевых порнофильмах алчность, с которой мужчина проникает в женское тело, предстает более неприкрытой. Женщина если и говорит в этих фильмах, то говорит только одно: еще! еще! еще! Тем самым диалог исчерпан, а вот мужчина далеко еще не исчерпал себя, потому что он жадно стремится достичь высшей точки, потом еще и еще одной.
Здесь, в мягком порно, все сведено до чисто внешнего. Разборчивой Эрике, этому гурману женского рода, подобного явно недостаточно, потому что она, впиваясь взглядом в этих когтящих друг друга людей, желает выяснить, что же таится за силой, воздействующей на чувство так мощно, что каждый желает заниматься этим делом или по меньшей мере смотреть, как им занимаются другие. Доступ внутрь тела объясняет это лишь неполно, заставляет сомневаться. Людям нельзя вспороть животы, чтобы выудить из них последнюю тайну. В дешевых фильмах заглядывают более глубоко в то, что касается женщины. В мужчину нельзя проникнуть так далеко. Однако самую последнюю тайну не видит никто; даже если женщине распороть живот, не увидишь ничего, кроме кишок и внутренних органов. Мужчина, ведущий активный образ жизни, в телесном смысле растет скорее наружу. В конце концов он добивается ожидаемого результата или же не добивается его, а если все же добивается, то этот результат можно выставить на всестороннее публичное обозрение, и производитель радуется своему ценному родному продукту.
У мужчины, думает Эрика, часто должно возникать чувство, что женщина скрывает от него что-то главное в этой мешанине из внутренних органов. Именно оно, самое сокровенное, пришпоривает Эрику, подталкивает рассматривать все новое, все более глубокое, все более запретное. Она постоянно в поиске новых, невиданных зрительных впечатлений. ЕЕ тело еще ни разу не выдало своих молчаливых тайн, даже тогда, когда Эрика сидит в своей стандартной позе, расставив ноги перед зеркалом для бритья, оно не выдало тайн даже собственной владелице! И тела на экране тоже сохраняют свою тайну для себя: сохраняют от мужчины, который желает посмотреть, что за женщины есть на свободном рынке, которые ему еще не известны, и для Эрики, замкнутой в себе созерцательницы.
Сегодня Эрика унижает своего ученика и тем самым наказывает его. Эрика сидит, небрежно положив ногу на ногу, и крайне язвительно рассуждает о его недозрелой интерпретации Бетховена. Большего и не требуется, он вот-вот расплачется.
Сегодня она не считает нужным сыграть ему соответствующее место, которое имела в виду. От своей учительницы музыки он сегодня ничего больше не услышит. Если он сам не в состоянии заметить своих огрехов, она ему не помощница.
Любит ли животное свою прежнюю свободу, и любит ли несвободное животное, выступающее на манеже, своего укротителя? Вполне возможно, но совсем не обязательно. Один крайне нуждается в другом. Один нуждается в другом, чтобы с помощью его фокусов в свете прожекторов и под грохот музыки раздуваться от гордости, как лягушка-бык, другому же нужен кто-то, чтобы иметь точку опоры в общем хаосе, ослепляющем его. Зверь должен знать, где находится верх, а где низ, иначе он неожиданно окажется стоящим на голове. Без своего тренера животное вынуждено было бы беспомощно свалиться вниз или кружить по арене и, не видя самих предметов, рвать, раздирать и пожирать все на своем пути. Здесь же всегда есть кто-то, кто подскажет ему, что съедобно. Иногда лакомство, которое дают животному, предварительно прожевано или разрезано на куски. Почти полностью отпадает необходимость в столь утомительном поиске пищи, а вместе с ним становятся излишними приключения в джунглях. Ведь там леопард еще знает, что для него хорошо, и он берет это, будь то антилопа или белый охотник, проявивший неосторожность. Теперь же зверь днем живет созерцательной жизнью, концентрируясь на трюках, которые он должен исполнить вечером. Он прыгает сквозь горящие обручи, стоит на тумбе, смыкает челюсти вокруг шеи укротителя, не разрывая ее на клочки, делает танцевальные па в такт с другими животными или в одиночку, танцует с животными, которых он на вольной и дикой улице с односторонним движением хватает за глотку или от которых он должен спасаться, если это еще возможно. На голову или на спину зверя надета обезьянья одежда. Некоторых зверей приучили даже скакать на лошадях, покрытых кожаными защитными попонами! А укротитель, его господин, щелкает бичом! Он расточает похвалы или наказания – как придется. В зависимости от того, что заслужило животное. Однако самый изощренный укротитель никогда еще не додумывался до того, чтобы отправить в дорогу леопарда или львицу, снабдив их футляром для скрипки. Медведи на велосипеде – это, пожалуй, предел того, что мог придумать человек.
II
Остаток дня рассыпается на крошки, словно кусок сухого пирожного в неловких пальцах. Наступает вечер, и цепочка учеников становится все тоньше и тоньше. Перерывы между их появлениями все длиннее, и учительница отлучается в туалет, где тайком жует бутерброд, остаток которого тщательно заворачивает в бумагу. Вечером к ней приходят взрослые ученики, днем они вкалывают, чтобы вечером иметь возможность заниматься музыкой. Те из них, кто намерен стать профессиональным музыкантом и преподавать предмет, которому они пока обучаются, приходят днем, потому что они не заняты ничем, кроме музыки. Они хотят научиться музыке по возможности быстро, полно и без пробелов, чтобы сдать государственный экзамен. Они остаются послушать, как играют другие, и в тесном союзе с госпожой учительницей Кохут подвергают их основательной критике. Они не стесняются указывать другим людям на ошибки, которые совершают сами. И хотя им зачастую хватает слуха, но ни почувствовать, ни повторить за учительницей они толком не могут. После того как закрывается дверь за последним из учеников, ночью цепочка разматывается в обратном направлении, чтобы в девять часов утра, составленная из новых кандидатов, она снова могла двигаться вперед. Слышен стук шестеренок, удары поршней, включаются в работу пальцы. Звучит музыка.
Господин Клеммер уже пересидел в своем кресле трех учеников из Южной Кореи и осторожно, по миллиметру, приближается к своей учительнице. Она не должна ничего заметить, но однажды он разом окажется прямо в ней. А еще недавно он был за ее спиной на почтительном расстоянии. Корейцы понимают по-немецки лишь самые необходимые вещи, поэтому суждения, рассуждения и упреки они выслушивают на английском. Господин Клеммер обращается к фройляйн Кохут на международном языке сердца. Музыкальным сопровождением ему служат восточные люди, в своей привычной невозмутимости совершенно невосприимчивые к непериодическим колебаниям, возникающим между хорошо темперированной учительницей и учеником, который желает достичь абсолютного.
Эрика на иностранном языке говорит о прегрешениях против духа Шуберта – корейцы должны чувствовать, а не тупо подражать игре Альфреда Бренделя, записанной на пластинке. Ведь в таком случае Брендель все равно будет играть намного лучше их! Клеммер, хотя его и не спрашивают, высказывается о душе музыкального произведения, изгнать которую не так-то просто. Однако есть такие, кому это удается! Им лучше оставаться дома, если они лишены чутья. Кореец зря ищет душу в углу комнаты, – издевается Клеммер, примерный ученик. Он постепенно успокаивается и цитирует Ницше, с которым чувствует себя заодно: он, так сказать, недостаточно здоров и счастлив для романтической музыки (включая Бетховена, которого он тоже сюда относит). Клеммер заклинает свою учительницу, чтобы она услышала о его несчастье и о его болезни из его великолепной игры. Все, что необходимо, – это музыка, которая помогает забыть страдание. Нужно обожествлять животную жизнь! Хочется танцевать, праздновать триумфы. Легких, свободных ритмов, золотых, нежных благозвучий требует философ гнева, обращенного на малое и невзрачное, и Вальтер Клеммер присоединяется к этому требованию. «Когда вы, собственно, живете, Эрика?» – спрашивает ученик и намекает на то, что вечером для жизни остается достаточно времени, если уметь им распорядиться. Половина времени принадлежит Вальтеру Клеммеру, другой может располагать она. Вместо этого она просиживает все вечера с матерью. Обе женщины постоянно кричат друг на друга. Клеммер говорит о жизни как о золотой грозди винограда «Мускатель», которую хозяйка выставляет во фруктовой вазе перед гостем, чтобы он мог есть и глазами. Гость нерешительно берет одну ягоду, потом другую, пока на тарелке не остаются общипанная кисть и горстка зернышек, разбросанных в художественном беспорядке.
Случайные прикосновения угрожают этой женщине, дух и искусство которой ценят люди, угрожают то ли ее волосам, то ли плечу, небрежно укрытому вязаной кофтой. Кресло учительницы сдвигается немного вперед, отвертка ныряет вглубь и извлекает на свет остаток содержания из венского короля песен, который сегодня обретает дар речи в чисто фортепьянном исполнении. Кореец пялится в свою нотную тетрадь, которую купил еще у себя на родине. Это множество черных точек означает для него совершенно чужое культурное окружение, знанием которого он будет похваляться дома по возвращении. Клеммер начертал на своих знаменах слово «чувственность», он встречал чувственность даже в музыке! Учительница, эта убийца духа, советует развивать солидную технику. Левая рука ученика еще не поспевает за правой. Существуют специальные упражнения, она снова ведет левую руку к правой, обучая ее независимости. У него одна рука постоянно в разладе с другой, и всезнайка Клеммер тоже находится в постоянном разладе с другими. Ученика-корейца наконец-то отпускают.
Эрика Кохут ощущает у себя за спиной человеческое тело, и ее охватывает ужас. Ученик не должен придвигаться так близко, едва не касаясь ее. Он прохаживается за ее спиной, то отдаляясь, то приближаясь. Он просто прогуливается, без всякой цели. Когда он наконец, вновь приближаясь к ней, попадает в ее поле зрения, сердито и по-голубиному поводя головой, коварно помещая свое юное лицо в световой круг лампы, в самую яркую его точку, у Эрики все внутри пересыхает и сжимается. Внешняя оболочка невесомо колышется вокруг сжавшейся сердцевины. Тело перестает быть плотью, и нечто вдруг устремляется к ней, обретая предметность. Цилиндрическая трубка из металла. Очень просто сконструированный аппарат, используемый для того, чтобы проникать внутрь. Перевернутое изображение этого жгучего предмета по имени Клеммер проецируется в телесное углубление в Эрике, падает на ее внутреннюю стенку. Это изображение внутри отчетливо стоит на голове; и в тот момент, когда Клеммер превратился для нее в тело, которое можно потрогать руками, он одновременно предстал совершенной абстракцией, лишенной плоти. В тот самый момент, когда они ощутили обоюдную телесность, они прервали друг с другом все человеческие отношения. Не существует более парламентеров, которых можно было бы послать друг к другу с известиями, письмами, тайными знаками. Одно тело более не постигает другое, становится для него лишь средством, лишь свойством инобытия, в которое желаешь втиснуться с болью, и чем глубже протискиваешься, тем сильнее увядает ткань плоти, тем невесомее она становится, отлетая прочь от обоих чужих и враждебных континентов, которые с грохотом наваливаются друг на друга и затем вместе рушатся вниз, превращаясь в громыхающий остов с несколькими лоскутками киноэкрана на нем, которые при малейшем прикосновении осыпаются и обращаются в пыль.
Лицо у Клеммера гладкое как зеркало, незамутненное. На лице у Эрики заметны признаки близящегося распада. Появились складки, веки слабо выгнулись, как лист бумаги под воздействием пламени, нежная кожица под глазами съежилась в голубоватую сеточку. Над переносицей пролегают две резкие черты, которые не удается разгладить. Лицо снаружи стало на размер больше, и этот процесс растянется на годы, пока слой плоти под кожей не сожмется и не исчезнет совсем и пока кожа плотно не обтянет череп, который уже не будет давать ей тепла. В ее волосах появились отдельные белые нити, непрестанно умножающиеся и питаемые несвежими соками. Потом волосы собьются в отвратительный пепельный колтун, в котором не гнездится никакое тепло и который не способен заботливо укрывать, да и Эрика никогда не умела укрыть, окружить теплотой хоть что-нибудь, даже собственное тело. Ей хочется, чтобы ее укрывали. Он должен взалкать ее, он должен ее преследовать, он должен валяться у нее в ногах, постоянно думать о ней, у него не должно быть никакого спасения от нее. Эрику редко увидишь среди людей. Ее мать тоже держалась всю жизнь особняком, редко позволяя себя лицезреть. Они остаются в своих четырех стенах, и посетители неохотно их тревожат. При таком образе жизни лучше сохраняешься. Впрочем, когда обе дамы Кохут появляются на людях, никто не обращает на них особого внимания.
Беглым постукиванием пальцев дает о себе знать близящийся распад. В Эрике ширятся и растут телесные недомогания, закупорка вен на ногах, приступы ревматизма, воспаление суставов. (У детей подобных болезней обычно не бывает. И Эрике они до сих пор не были известны.) Клеммер словно сошел с плаката, рекламирующего здоровый байдарочный спорт. Он бросает на свою учительницу оценивающий взгляд, словно хочет, чтобы ему тотчас же ее завернули и он унес ее с собой, впрочем, он готов съесть ее тут же, не присаживаясь, прямо в магазине. «Может быть, он последний, в ком я пробуждаю желание, – в приступе ярости думает Эрика, – а скоро я умру, всего-то лет через тридцать пять, – думает Эрика в гневе. – Торопись запрыгнуть в последний вагон, ведь если уж умрешь, то ничего больше не услышишь, не унюхаешь, не почувствуешь на вкус».
Ее когти царапают по клавишам. Она бессмысленно и неловко шаркает ногами, нервно разглаживает и одергивает на себе одежду: мужчина приводит женщину в нервное состояние, лишает ее главной опоры – музыки. Мать уже ждет ее дома. Она поглядывает на часы в кухне, на неумолимый маятник, который выстучит дочь домой самое позднее через полчаса. Однако мать, которой ни о чем другом не нужно заботиться, начинает ждать уже сейчас, так сказать, про запас. Эрика ведь неожиданно может прийти раньше, если однажды отменят урок, а мать, на тебе, вовсе и не ждет ее?
Эрика пригвождена к винтовому стулу, одновременно ее тянет к двери. Властное притяжение домашней тишины, нарушаемой лишь звуками, доносящимися из телевизора, эта точка абсолютной инертности и покоя доставляет ей теперь телесную боль. Клеммеру пора наконец проваливать! Что он там бормочет и бормочет, ведь дома у нее на плите кипит вода, покрывая плесенью потолок кухни.
Клеммер носком ботинка нервно ковыряет паркет и, словно кольца дыма, выпускает из себя маленькие, но существенные замечания о технике туше́ при игре на рояле, в то время как женщина всем своим нутром стремится в родные стены. Он задает вопрос, что в первую очередь создает звучание, и сам же отвечает: техника туше́. Из его рта словоохотливо извергается неуловимый, подобный тени шлейф, состоящий из звуков, красок, света. «Нет, то, что вы здесь назвали, не является музыкой, которая мне известна», – стрекочет Эрика, домашний сверчок, которому не терпится попасть на свой теплый шесток. Молодой человек безостановочно сыплет аргументами и возражениями. «Для меня критерием в искусстве является то, что не может быть взвешено и измерено», – выражает свое мнение Клеммер, возражая учительнице. Эрика закрывает крышку рояля, наводит порядок вокруг. Мужчина только что ненароком наткнулся на дух Шуберта в одном из ящичков своей души и пытается на полную катушку использовать свою находку. Чем больше дух Шуберта растворяется в дымке, в запахе, в цвете, в мыслях, тем больше его ценность ускользает в сферы неописуемого. Ценность его достигает огромной высоты, и никто не в состоянии постичь эту высоту. «В этой жизни люди явно предпочитают показное истинному», – говорит Клеммер. Да, действительность, очевидно, является одной из самых дурных ошибок вообще. И ложь в соответствии с этим предшествует истине, – делает мужчина вывод из собственных слов. Ирреальное опережает реальное. Искусство при этом выигрывает в качестве.
Радость от домашнего ужина, который сегодня отодвигается не по ее воле, манит звездочку Эрику, словно черная дыра. Она знает, что материнские объятия проглотят и переварят ее без остатка, и все же она магическим образом чувствует их притяжение. На ее скулах загорается яркий румянец, постепенно распространяясь по всему лицу. Должен же навязчивый Клеммер когда-нибудь от нее отвязаться и уйти прочь. Эрика не желает, чтобы даже пылинка с его башмаков напоминала ей о его существовании. Она, эта великолепная женщина, жаждет, чтобы он обнял ее, обнял сильно и надолго, а потом сразу, как только объятие завершится, она жестом королевы оттолкнет его от себя. Клеммеру и в голову не приходит оставить эту женщину в покое, ведь он должен рассказать ей о том, что сонаты Бетховена нравятся ему лишь начиная с опуса № 101.
– Потому что они, – разглагольствует Клеммер, – лишь с этого момента приобретают настоящую мягкость, сливаются друг с другом, отдельные фразы становятся более широкими, размытыми по краям, не разделяются жесткой границей, – фантазирует Клеммер. Он выдавливает из себя, как из тюбика, последнюю порцию своих мыслей и ощущений и зажимает отверстие, чтобы оставшаяся масса не выползла наружу.
– Чтобы направить разговор в новое русло, госпожа учительница, я должен сообщить вам – и я сразу же поясню свою мысль, – что человек лишь тогда достигает своей наивысшей ценности, когда он оставляет реальность в стороне и отправляется в царство чувств: это наверняка должно касаться и вас. Для меня, как и для Бетховена с Шубертом, для моих любимых мастеров, с которыми я ощущаю внутреннюю связь – в чем, я точно сказать не могу, но я это чувствую, – для нас, стало быть, справедливо утверждение, что мы презираем действительность и превращаем искусство и чувственный мир в нашу единственную реальность. Для Бетховена и Шуберта это уже не имеет значения, теперь на очереди я, Клеммер.
Он обвиняет Эрику Кохут в том, что ей такого отношения не хватает. Она цепляется за поверхность, а вот мужчина абстрагирует и отделяет сущностное от бесполезного. Ученик явно дерзит ей в ответ. Он дерзнул на это.
В голове у Эрики горит единственный источник света, от которого вокруг светло как днем и который освещает табличку с надписью «Выход». Удобное кресло перед телевизором тянет к ней свои руки, слышны тихие позывные информационной программы, диктор деловито поправляет галстук. На приставном столике расставлены вазочки с лакомствами, поражающими воображение обилием и разноцветьем, и обе дамы попеременно или одновременно прибегают к их услугам. Когда вазочки пустеют, их сразу наполняют заново, здесь все как в стране молочных рек и кисельных берегов, где нет ничему конца и нет ничему начала.
Эрика переносит вещи из одного конца класса в другой, потом обратно; она подчеркнуто смотрит на часы и со своей высокой мачты подает невидимый сигнал, показывая, как она устала после тяжелого рабочего дня, во время которого ей пришлось терпеть измывательства дилетантов над искусством в угоду тщеславию их родителей.
Клеммер стоит перед ней и не спускает с нее глаз.
Чтобы заполнить возникшую паузу, Эрика будничным тоном произносит несколько ничего не значащих слов. Искусство для Эрики – это будни, потому что искусство кормит ее.
– Насколько же легче художнику, – говорит женщина, – выплескивать из себя наружу чувство или страсть. Драматические повороты, которые вы так цените, Клеммер, означают ведь, что художник обращается к призрачным средствам, пренебрегая средствами подлинными, – продолжает она говорить, чтобы на них обоих вдруг не обрушилась тишина. – Я как учительница стою за недраматическое искусство, за Шумана, например, ведь драматизм достижим легче всего! Чувства и страсти всегда лишь заменители, суррогаты духовности.
Учительница жаждет землетрясения, неистовой бури, которая бы с диким шумом обрушилась на нее. Неистовый Клеммер в гневе чуть не врезается головой в стену, и класс кларнета, куда он, как владелец второго инструмента, с недавних пор два раза в неделю ходит заниматься, наверняка пришел бы в изумление, если бы из стены рядом с посмертной маской Бетховена вдруг выросла разъяренная голова Клеммера. Ах, Эрика, эта Эрика, она совершенно не чувствует, что на самом-то деле он говорит только о ней, ну и, естественно, о самом себе! Он устанавливает чувственную взаимосвязь между собой и Эрикой и стремится изгнать дух, этого врага чувства, этого исконного врага плоти. Она думает, что он имеет в виду Шуберта, при этом он имеет в виду только себя, ведь он всегда имеет в виду только себя, о чем бы он ни говорил.
Неожиданно он просит у Эрики позволения обращаться к ней на «ты», но она отвечает, чтобы он держал себя в рамках приличия. Ее губы, вопреки ее воле и участию, складываются в сморщенную розетку, она не в состоянии ими управлять. То, что произносят эти губы, она еще способна контролировать, но за тем, как они движутся, уследить она уже не в состоянии. Она вся покрывается гусиной кожей.
Клеммер пугается сам себя. Довольно похрюкивая, он ворочается в теплой ванне своих мыслей и слов. Он набрасывается на рояль, ужасно нравясь себе при этом. В очень ускоренном темпе он играет длинный пассаж, который случайно выучил наизусть. Этим пассажем он хотел что-то продемонстрировать, вопрос только что. Эрика Кохут рада этой возможности тихого маневра, она бросается наперерез ученику, чтобы остановить скорый поезд, прежде чем он наберет полный ход.
– Вы играете это место слишком быстро и слишком громко, господин Клеммер, и тем самым доказываете лишь одно: исполнение, лишенное духовности, грешит многочисленными упущениями.
Мужчина стремительно перемещается в кресло, пар валит у него из ноздрей, как у скаковой лошади, возвращающейся в конюшню с очередной победой. Чтобы быть поощренным за победы и избежать поражений, он нуждается в достойном обхождении и тщательном уходе, словно серебряный сервиз на двенадцать персон.
Эрика хочет домой. Эрика хочет домой. Эрика хочет домой. Она дает ему добрый совет:
– Идите погуляйте по Вене и подышите полной грудью. А затем садитесь и играйте Шуберта, но на этот раз играйте правильно!
– А я как раз собираюсь уходить. – Вальтер Клеммер с силой захлопывает небольшую папку для нот и покидает сцену, словно Йозеф Кайнц, жаль только, что зрительный зал почти пуст. Впрочем, он и актер, и зрительный зал одновременно. Театральная знаменитость и публика в одном лице. А сверх программы звучат оглушительные аплодисменты.
Выскочив из класса, Клеммер с развевающимися на бегу светлыми волосами устремляется в мужской туалет, где выпускает из своего патрубка по меньшей мере пол-литра воды, однако это не приводит к слишком большим опустошениям в его влагостойком теле. Потом он плещет себе в лицо водой из высокогорных источников, поступающих в город с Хохшваба. Вода, попадая на его кожу, теряет свою прозрачность. «Я постоянно пачкаю грязью все прекрасное», – думает он про себя. Знаменитую венскую влагу, теперь слегка ядовитую, он расходует расточительно. Он трет лицо с энергией, не нашедшей другого выхода. Он нажимает ладонью на вентиль контейнера с жидким хвойным мылом, нажимает раз, другой, третий. Он ополаскивает лицо, громко отфыркиваясь. Он повторяет ритуал умывания. Он машет руками в воздухе, он смачивает волосы. Он издает искусственные звуки, которые кроме искусства ничего не выражают. И все потому, что он страдает от любви. По этой причине он щелкает пальцами, хрустит суставами. Носком ботинка он тычет в стену под глухим окошком, выходящим во двор, однако ему не удается выпустить из себя наружу то, что заперто в нем. Из него выступает наружу несколько капель, но основная масса остается в сосуде и медленно скисает, потому что не может попасть в женский порт назначения. Да, нет никаких сомнений в том, что Вальтер Клеммер основательно влюбился. Хотя не в первый раз, но и наверняка не в последний. Его любовь на сей раз не приняли. Его чувство остается безответным. Ему становится противно, и чтобы подчеркнуть это, он исторгает из носоглотки слизь, которая звонко шлепается в раковину – громкий всплеск любви Вальтера Клеммера. Он сильно закручивает кран, и вряд ли очередному посетителю удастся открутить водопроводный краник снова: для этого нужны стальные мускулы и пальцы пианиста. Раковину он не сполоснул, и потеки слизи, вытекшей из Клеммера, застряли в сливном отверстии – кто пристально посмотрит, тот их точно разглядит.








