412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Якович » Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх » Текст книги (страница 7)
Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:59

Текст книги "Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх"


Автор книги: Елена Якович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

13

В ту же ночь, когда был папа арестован, большие аресты среди гахновцев были. Папа, Габричевский, Михаил Петровский, Борис Ярхо – это была основная четверка, которую как-то объединили в группу. Они все занимались редакцией «Большого немецкого-русского словаря», и их обвиняли на допросах – якобы есть связь с Германией. К тому же Габричевский с Петровским готовили юбилейное издание Гете. На этом основании было создано дело «Немецкой фашистской организации в СССР», которое иногда называют делом о «Большом немецко-русском словаре». Были обвинены в шпионаже и по приговору военного трибунала расстреляны заведующая немецким отделом «Советской энциклопедии» Елизавета Мейер и сын папиного учителя Георгия Челпанова, филолог-германист Александр Челпанов. Тогда же возник термин «фашизация немецких словарей». Гахновцам вменяли в вину, что они общались с немецкими учеными, встречались с дипломатами из немецкого посольства и якобы создали «ячейку русских фашистов». Они обвинялись также в связях с «руководителем закордонного центра русской фашистской партии» князем Трубецким и членом Российской национальной партии Дурново.

Однажды папу допрашивал сам Ягода, но папа этого не понял, пока тот не назвал свое имя и допрос неожиданно не свернул на философские рассуждения.

Папа потом сам мне все это рассказывал, когда я с ним жила в Сибири. Он говорил: «Чего только они не пробовали! И то, и другое, называли какие-то фамилии, которые я даже не знаю. Или предъявляли мне каких-то третьестепенных знакомых, вроде они тоже причастны к этому делу. Вплоть до того, что привязали Дмитрия Васильевича Поленова!» Надо же, и дядю Митю, сына художника, – папа был с ним знаком всего несколько дней, когда приезжал к нам в Поленово. Он говорил: «Ну, что я знаю про Дмитрия Васильевича? Встречу на улице – не узнаю его! А нас сблизили – чуть ли мы не подельники!» Ну а в тридцать седьмом году Дмитрия Васильевича, первого директора поленовского музея и профессора Московского университета, все-таки «привязали» к другому делу, арестовали «за шпионаж в пользу Англии» и отправили в лагерь на много лет, заодно прихватив его жену Анну Павловну Султанову…

Всех их обвиняли по 58-й статье, за «контрреволюционную деятельность». Но Петровский и Габричевский – они до конца все не отрицали. Они кое-что, что называется, подписали. А папа категорически отказывался. У него была очная ставка как с Петровским, так и с Габричевским. И, единственный из этой четверки, Габричевский не был отправлен в далекую ссылку, а получил «минус шесть». Знаете, что это значит? Что нельзя жить в шести городах – Москве, Ленинграде, Харькове, еще каких-то. Ну, это главные города страны. Тогда в приговорах они назывались «режимными пунктами».

Габричевского отпустили раньше, мы очень обрадовались. И в первый же день своего пребывания на свободе он позвонил маме, сказал, что нужно поговорить. Они условились по телефону, что встретятся на Тверском бульваре, чтобы не заходить в дом сразу после тюрьмы. Мама ушла, ее не было очень долго, два-три часа. Мы с Таней даже волновались. Потом мама сказала, что они все время ходили по Тверскому бульвару взад-вперед и Габричевский подробнейшим образом рассказывал, как протекало следствие, как шли допросы, описывал очную ставку с папой. Вот тут я помню прямо мамину фразу: «Саша мне сказал: как странно, я все время старался Густаву подмигнуть, чтобы он понял, что я нарочно им это говорю, а он на меня не смотрел!»

Габричевский считал так: отрицать все нельзя, надо хоть с чем-то согласиться, чтобы было более правдоподобно. Такая у него была тактика. «Потому что действительно нельзя же сказать, что мы в восторге от всего, что происходит, и приветствуем каждое слово Сталина». И конечно, он не говорил, что Шпет возглавлял эту партию. Но он называл его лидером. Потому что вообще для них Шпет всегда был первой величиной и в жизни, и в ГАХНе. Так же точно на очной ставке вел себя Петровский. А папа отрицал все. И в материалах следствия им пришлось записать: Шпет исполнял роль главы группы, сам того не сознавая.

Отец все-таки воспринял это как предательство. Как вам сказать – простил, не простил – не знаю. Внешне, конечно, вначале – нет. А потом… В самом конце их крестного пути, когда его переводили в Томск, папа был очень расстроен, что там находится Петровский. Говорил: «Совсем не хочется встречаться».

Здесь я должна рассказать одну очень грустную историю про профессора Петровского, которая показывает всю невыносимую сложность той эпохи. У Михаила Александровича была семья, но параллельно семье у него была большая любовь – некая Вера Дружинина. Ее тоже, в какой-то мере, причислили к этой группе, к делу «о немецком словаре», и арестовали примерно через месяц после «четверки» гахновцев. А Вера Дружинина – она была сексотом. Тогда, конечно, этого никто не знал, а потом она сама, в тюрьме, на свидании со своим братом призналась ему, что не сумела в свое время отказаться, когда ее вербовали сотрудничать с органами. Многие тогда попадали в такую ситуацию – совсем не хотели, но тем не менее не знали, как избежать вербовки. Вплоть до того, что дело доходило до самоубийств. И я помню, как мне рассказывала мама, что один наш общий знакомый, музыкант, не сумел отказаться и был в ужасе, что же ему делать. Папа ему сказал: «Вам придет повестка – не реагируйте. Не ходите. И все». И тот потом был очень благодарен папе, что в итоге как-то отделался, отмолчался, и все. И само сошло на нет.

Когда узнали про Веру Дружинину, моя старшая сестра Маргарита вспомнила, как однажды они с мужем Константином Поливановым, которого все в семье звали Кот Поливанов, вели при ней какой-то политический разговор, и вдруг Вера почти крикнула: «Не надо так говорить! Во всяком случае, никогда не говорите в присутствии других ни о чем политическом!» Ну, они так удивились, Маргарита с мужем. Почему, спрашивают. Но им и в голову тогда не пришло, что у Веры уже была совесть не спокойна и что она от чего-то не сумела отбояриться. Да, а бедная Верочка была сослана в лагерь. Единственная как-то к делу пристегнутая чуть ли не на полтора месяца позднее, и тем не менее она свой срок получила, правда, немного – три или пять лет лагеря. Там она вышла замуж, родила ребенка…

И вот когда Маргарита уже в 1937-м приехала в Томск на свидание с папой и знала, что там будет Миша Петровский, Михаил Александрович, а она тоже была с ним в дружеских отношениях, то очень боялась его увидеть. Не понимала, как следует себя вести. И таки она встретила его просто на улице! Миша к ней подошел и сказал ей такую вещь: «Маргарита, вы можете со мной не здороваться, вы можете не подать мне руки, но вы не можете не сказать, что с Верой!» «Представь себе, я остановилась и сказала, что Вера в лагере», – говорила мне Маргарита.

История с Габричевским тоже имела свое продолжение. Как-то летом Маргарита с семьей сняли дачу в деревне неподалеку от Каширы. А в Кашире жил в то время Габричевский, который должен был жить «минус», то есть не приближаясь к Москве ближе чем на сто километров. А Кашира – один из городов «за 101-м километром», и он там мог находиться. Я знаю, что к нему тогда приезжала подруга нашей семьи Наталья Ильинична Игнатова, хорошо с ним знакомая, и имела с ним какую-то длинную откровенную беседу. Она упрекала Габричевского, он защищался и говорил (как в свое время и маме), что он считал, все отрицать нельзя и на какой-то минимум лучше согласиться и подписать, что не были же они большими поклонниками советской власти! Такой кошмар они творили с людьми. Во всяком случае, не знаю, как в других кругах, но у нас все, включая молодежь, понимали, что все эти процессы высосаны из пальца и ни одному слову верить нельзя. Это было для нас всегда очевидно. По-моему, для всех.

14

Сразу, как всегда, когда есть аресты, то начинаются хлопоты. Так это и называлось – «хлопоты». Хлопоты о каком-нибудь, неизвестно еще каком, но послаблении: или место другое, или срок другой, или освободить, не знаю, что еще, но основное слово было – «хлопоты». Это я постоянно слышала. Все о чем-нибудь хлопотали. Тогда был еще так называемый Красный Крест, который помогал заключенным. И все туда обращались.

Первые годы мама каждые полгода подавала заявление. Чаще всего о пересмотре дела. И как правило, приходил ответ: «Оснований для пересмотра нет». Все знакомые, конечно, переживали, и страдали, и готовы были помочь.

Пока папа был в тюрьме, ничего сделать было нельзя. В крайнем случае можно было ходить на Кузнецкий, там отстоять очередь и только узнать, что ничего не изменилось. Значит, делали вывод, находится до сих пор на Лубянке. О том, что переведен в другую тюрьму, никто не сообщал. После оказалось, что он уже был переведен, а все равно мы об этом не знали…

Папа потом рассказывал, что пока он был на Лубянке, там были приличные условия. Небольшая камера, всего два или три человека. Когда его привезли на Лубянку и он вошел в эту камеру, то сопровождавший его конвоир сказал: «Это профессор Шпет». Вдруг сравнительно молодой человек вскакивает со своей койки и говорит: «Шпет?!» И здоровается с ним за руку. То есть про папу он слышал и понимал, кого привели. Тогда второй человек, как папа его потом назвал, рабочий, сказал: «Ну что ж, посмотрим, как завтра профессор будет выносить парашу». Тогда снова вскакивает этот человек помоложе: «Этого вы не увидите, я буду дежурить!»

Папа еще говорил, что на Лубянке в те времена, то есть в 1935 году, была прекрасная библиотека. И книжки приносили: их можно было выбрать по спискам, с которыми приходил в камеры человек из тамошней библиотеки. Кажется, газет не давали, чтобы не следили за текущими событиями. Папа, конечно, брал много книжек и однажды решил взять что-нибудь для чтения вслух. Он читал своим сокамерникам «Евгения Онегина» с соответствующими комментариями. А если он делал комментарии к стихам, то чуть ли не к каждой строчке. Всегда. Я-то уж знаю. Сходит в кабинет, принесет несколько томиков: «Это место явно перекликается с таким-то поэтом. Вот это Вяземский написал. А это вот Дельвиг…» И после того как папа несколько дней почитал так своим сокамерникам «Евгения Онегина», рабочий сказал молодому человеку, который дежурил за папу: «Давайте все дежурить по очереди». То есть минуя папу. Так профессор в этой камере ни одного раза парашу не выносил.

А когда его перевели в Бутырскую тюрьму, уж я не знаю, насчет параши папа не уточнял, но там был председатель камеры – уголовник. И в первый же день, узнав, что папа поступил к ним с Лубянки и уже сколько-то отсидел, отвел ему место на нарах у окна. К политическим уголовники относились тогда с уважением. У папы была с собой каким-то образом взятая алюминиевая ложечка. И вдруг этот признанный всей камерой уголовник говорит: «Как же это так, металлический предмет – и вдруг неотточенный? Ложку тоже надо наточить!» И ручку от этой ложки они вдвоем немножко подточили в форме ножа. Конечно, он все равно ничего не резал. Но папу это позабавило. Эта ложка-нож осталась цела до сих пор…

Март-апрель – полтора месяца, май и почти весь июнь. Всего три с половиной месяца. Из них два с лишним месяца Лубянки и месяц Бутырки – тюремное папино заключение.

Потом следствие закончилось, и мы получили по почте открытку из тюрьмы от папы:

Я осужден на пять лет ссылки в город Енисейск. Приходите 28 июня на свидание в Бутырский изолятор.

Это было первое и единственное свидание, пока отец был в тюрьме. До этого свиданий не давали и никаких даже передач не разрешали.

Свидание – это очень тяжелая вещь, оно много раз описано в литературе. Два ряда окошек. И между ними пространство, по которому ходит часовой. С одной стороны к этим окошкам подходят заключенные, с другой стороны подходим мы. Мама, самая старшая сестра Нора, Маргарита и я. И все кричат. С нашей стороны по нескольку родственников, с той стороны в каждом окошке – по одному заключенному… Видно только по грудь. Первый раз в жизни я видела, чтобы отец был без воротничка. И вот помню только, что Нора принесла с собой розочку и кинула папе. Часовой моментально подошел, отнял, выбросил нам в окно: «Ничего нельзя передавать!»

Папа был осужден Особым совещанием на пять лет Енисейска, Петровский получил пять лет Томска, Борис Ярхо был отправлен на пять лет в Омск. Это было лето 1935 года, еще в это время расстрелов столько не было. Просто – ссылка в такой-то город. Или от трех до пяти, до десяти лет лагерей. Проходит еще два года, и уже вместо десяти, чуть что – идет двадцать пять лет лагерей, потом еще «лагерей строгого режима», и так далее…

И пошли – 36-й, 37-й год…

15

Мы, конечно, сразу бросились к картам смотреть, где такой Енисейск, никто не знал его. Выяснили, что ближе всего к Енисейску Красноярск, а оттуда еще сотни километров по реке Енисей.

Нам объявили официально, что папу в Енисейск отправляют по этапу, как положено ссыльным. Мама спросила у каких-то чинов: а можно ли поехать обычным поездом? Ну, не знаю, сказали, попробуйте, подайте заявление. Написали бумагу. И представьте себе, эта просьба была удовлетворена, и почти сразу дали ответ, что разрешено ехать с семьей, только в течение пяти ближайших дней надо было достать билеты. Позвонил на квартиру сам следователь, который вел дело отца, по фамилии Скурихин – здесь только мы узнали его фамилию – и сказал, что да, вам разрешено ехать самостоятельно, только вы должны не позднее первого июля покинуть Москву. Можете отправляться вместе с ним, если хотите. Оказывается, и папу там спрашивали, с кем он поедет. Папа назвал, естественно, маму, Сережу и меня. Но мама решила, что мне не надо ехать с ними, потому что это был как раз конец июня, я только что кончила школу и должна была поступать куда-нибудь в институт. Поэтому я не поеду. А поедет только мама и Сережа.

Но тут оказалось, что, конечно, билетов на железную дорогу нет ни на какое ближайшее число. Здесь пришлось опять трясти всех знакомых. Слава богу, у жены Москвина нашелся какой-то родственник, который работал в системе путей сообщения. И действительно, через него удалось достать билеты на поезд до Красноярска. Потому что если бы мы не достали в срок, то отца все-таки отправили бы по этапу. А по этапу – это значит закрытые тюремные вагоны с окошками зарешеченными малюсенькими. И отправляют целым этапом, то есть много-много заключенных в разные города. Так Петровский был отправлен из Москвы в Томск по этапу. И он прибыл в Томск только в августе месяце. Потом уже в Томске встречались, и он рассказывал сам, что очень долго на всяких остановках стояли: где-то три дня, где-то неделю, и невесть в каких условиях, а это все была такая высшая интеллигенция.

Накануне папиного отъезда снова позвонил следователь Скурихин и предупредил: «Никаких торжественных проводов на вокзале». Мама просила, нельзя ли хоть на полчасика завезти домой. Он сказал: «Нет, этого я не могу вам обещать. Единственное, что могу, – немножко заранее привезти к поезду. Приходите на вокзал проститься, но только семья. И чтобы никаких друзей, торжественных проводов не устраивать. Ни в коем случае».

Ну, так все друзья были предупреждены, написали энное количество записочек, писем, приготовили какие-то мелкие подарочки, гостинцы. И знали, что в такой-то час и в такой-то день на вокзале без проводов, только семья. Но очень многие знакомые и друзья пришли. Они стояли вдоль всего перрона поодиночке, не подходя. Но папа большинство заметил, перемигнулись. Но подходить было нельзя.

Мы стояли около дверей вагона, когда его привезли, и он пять минут с нами побыл. Записочки и посылочки – все это было у мамы. Балтрушайтис в первую очередь и другие не только написали ему письма, но приготовили, что очень было существенно и важно, всякие теплые вещи, которых у папы, конечно, в помине не было. Посол Литвы Балтрушайтис и его жена Мария Ивановна передали так называемое «егерское белье». Из тонкой-тонкой шерсти, абсолютно не колючее, «высший сорт». И вот этой егерской шерсти было три пары белья. И что интересно – я это узнала, когда уже приехала к отцу в Сибирь, – одна пара была тщательно заштопана. На ней было много-много следов дырок, и все они были заштопаны женой посла! Штопка – это было почти ежедневное занятие всех женщин двадцатого века. Все наше детство, ранняя юность, моя молодая жизнь – это бесконечная штопка вещей. Потому что купить в Москве что-то приличное было абсолютно невозможно! В войну я своему мужу умудрялась штопать даже во время затемнения. Днем готовила иголки с нитками, а когда начинались бомбежки, в темноте заштопывала чулки и носки…

За билетами на поезд до Красноярска для папы, мамы и брата ездила к родственнику жены Москвина наша самая старшая сестра Нора. И здесь Нора проявила большую сообразительность: она попросила его достать не три билета, а четыре. Четвертый билет был для нее самой – на этот же самый поезд, но только до последней остановки перед Уралом. И Нора поехала их провожать.

Мы с сестрой Татьяной вернулись домой, а родители уехали. Кажется, неделю спустя стали приходить письма. Помню самую первую открыточку:

Таня и Марина, будьте молодцами, боритесь за свои права.

А Нора проехала с ними в поезде целый день, привезла большой-большой список всяких поручений от папы: что сделать, куда сходить, в какое издательство, длинные такие списки, которые папа так и называл: «Получили ли вы мои desiderata?» То есть это уже по-латыни «мои пожелания».

Потом из письма мы узнали, что они доехали благополучно в поезде, а дальше пересели на пароход. И это было довольно трудно, потому что пароходы были очень перегружены.

Знаю, что первый день в Енисейске они весь день до одури ходили в поисках квартиры. И единственное, что с трудом к вечеру удалось найти, – это какую-то женщину, которая с кучей маленьких детишек жила в одной большущей комнате, и родители уговорили ее все-таки пустить их хотя бы на первую ночь. Она им сказала: «Я не могу сдать, потому что муж в тайге, как же я чужих людей пущу. Но так и быть, одну ночь только я разрешу вам переночевать, завтра он должен вернуться». Мама писала:

Мы все легли просто на полу, без матрасов, подстелив какие-то свои тряпочки.

Переночевали. Утром приехал муж. Оказалось, что это милейшие люди, с которыми была в дальнейшем большая дружба, и родители там прожили месяца полтора.

Письма от мамы приходили довольно вялые и отчаянные, конечно:

Ничего хорошего пока здесь не вижу, одни неудобства. Нет комнат, нет керосина, нет электричества. Первые две ночи было тепло, а теперь похолодало…

Мы остались с Татьяной одни. Через некоторое время, получив аттестат, я подала заявление в университет. А папа предвидел это, он знал от Норы, что я хочу поступать на физико-математический факультет. И посоветовал Норе обратиться к академику Лузину, великому математику, с которым был близко знаком. Еще в юности они как-то сдружились: Лузин увлекся философией, а папа всегда любил математику. Лузин в десятых годах тоже стажировался в Геттингене. А одно время они оба преподавали в Ярославском университете, вместе каждую неделю ездили из Москвы в Ярославль читать лекции. В общем, очень сошлись. И кроме того, когда в 1928 году были перевыборы в Академию наук, то, как ни странно, там еще оставалась кафедра философии и папа был среди кандидатов. Уж не знаю, баллотировался он или не дошло дело, но в списках был. В итоге Лузина приняли в академики по кафедре философии, а не математики, не то чтобы вместо папы, но так вышло. Поэтому папа сказал, что Лузин не откажет в помощи. Лузин сразу же согласился, написал два письма в университет, одно декану, другое какому-то там заместителю. Но дал такую хвалебную характеристику, что я их подать не осмелилась, ни то ни другое. Ну и через некоторое время получила резолюцию: «Не допущена до экзаменов». Без всяких объяснений причин. Хотя причины были всем очевидны. Так было не один раз и не в один институт. И в этом году, и в следующем.

В итоге я одна из первых увидела папу. Он уехал в начале июля с мамой, а я приехала в Сибирь в начале сентября. Потому что было решено: раз меня никуда не приняли и нельзя учиться, я еду в Сибирь на смену маме.

В то время было очень сложно с пропиской. Если мама уезжала с папой, то обязательно должна была где-то прописаться в Енисейске. А если больше трех месяцев ты прописан в другом месте, то теряешь первую, московскую прописку. И вся эта прописочная чехарда отныне была с нами постоянно. Как успеть прописаться и как где-нибудь НЕ прописаться – или паспорта лишат, или квартиры. И вот через письма и телеграммы было решено, что маме необходимо вернуться, чтобы оформить как-то нашу квартиру в Брюсовском переулке, перевести ее с папиного имени на свое.

И как же так – папа останется один?

Вот тогда и решили, что поеду я. Там пока еще были мама и Сережа. И ехать я должна была одна. Хотя мне уже исполнилось девятнадцать лет, все-таки это было волнительно: первый раз одна – и сразу в Сибирь. Пять дней тогда шли до Красноярска поезда, которые дымили в окна. Причем тоже очень было трудно с билетами, то есть их не было. А как быть? Сроки поджимают. И вот какие-то родственники и друзья все сложились, добавили денег и купили мне билет в международном вагоне. Эти вагоны бывали первой и второй категории. Мне купили международный вагон второй категории, и это было двухместное купе. В таких вот непривычно хороших условиях я отправилась в Красноярск в самом конце лета 1935 года.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю