Текст книги "Развод. Право быть живой (СИ)"
Автор книги: Елена Валерьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Глава 3
Глава 3
Глава 3
Зоя
Когда женщина говорит тебе “всё нормально”, а у самой голос как мокрая вата, значит, надо не верить, а варить кофе.
Я открыла кафе в одиннадцать, хотя обычно по будням мы начинали в двенадцать. Просто потому, что знала: Марта если и придет, то будет не сидеть дома и красиво страдать у окна, а ходить по комнате кругами, складывать полотенца, чистить раковину и делать всё, лишь бы не думать. Такие женщины опасны в момент развала – они не умирают громко, они тихо начинают еще усерднее быть полезными. А потом однажды организм говорит “до свидания” и валится лицом в кафель.
Мое кафе называлось «Соль». Маленькое, на углу у старой набережной, с двумя окнами в пол, с облупленной дверью, которую я специально не перекрашивала до идеала, и с деревянной стойкой, которую местный столяр обещал обновить уже три года, но всё пил и не обновлял. Зато кофе у меня был хороший, пироги честные, а люди приходили не за интерьером, а отогреваться. Это я понимала лучше многих. В городах у моря все думают, что жизнь здесь открытка. Хрен там. Жизнь у моря – это сырость в костях, сильный ветер, чужие разговоры и вечная тоска по чему-то большему.
Я включила кофемашину, подняла жалюзи, выставила на витрину лимонный тарт, творожные улитки и пирог с луком и сыром. Пахло тестом, корицей и новым днем, который, если честно, обещал быть поганым. Потому что с утра мне уже успели написать трое.
Первая – Людка из администрации театра:
«Зоечка, ты слышала, Белова своего выгнала Ильяшу? Ужас-ужас, бедный мужчина».
Бедный мужчина, конечно. В нашем обществе мужик может пить, изменять, устраивать сцены, орать при ребенке, но если его наконец выставили, он автоматически бедный. А женщина? Женщина – жестокая, холодная, не сохранила семью. Я таким обычно желаю прожить хотя бы месяц внутри чужой кухни в два часа ночи, когда красивый талантливый мужчина швыряет в стену кружку и говорит, что это ты его довела.
Второй написала Неля, парикмахерша:
«Если Марта решится на новый цвет, я возьму ее без записи. Разводную стрижку тоже сделаю.»
Вот это уже был разговор. Неля плохого не предложит. У нее полгорода после расставаний перерождалось через челку и обесцвечивание.
Третьим был, конечно, сам Илья.
«Зоя, если увидишь Марту, скажи ей, что я не враг. Мне надо поговорить.»
Я даже отвечать не стала. Потому что мужчина, который пишет “я не враг”, обычно уже успел повоевать так, что мама не горюй.
В половине двенадцатого пришла Марта.
Я увидела ее еще через стекло – идет быстро, втянув голову в ворот куртки, лицо бледное, губы без помады, волосы кое-как убраны назад. Но спина прямая. И взгляд не потухший. Наоборот. Собранный. Как у человека после операции без наркоза.
Когда она вошла, ветер занес с ней запах улицы – море, сырость, пыль. Я молча вышла из-за стойки и обняла ее.
И вот тогда ее наконец повело.
Не слезами сразу. Телом. Она просто обмякла у меня на плечах, как куртка без вешалки, и я почувствовала, какая она легкая. Слишком легкая для женщины, которая столько лет тащила на себе целую мужскую драму.
– Тихо, – сказала я. – Всё. Села.
Я усадила ее за дальний столик у окна, налила кофе, подвинула сахарницу, хотя знала, что она пьет без сахара, и тарелку с горячей улиткой. Люди, которым плохо, должны есть тесто. Это не медицинский факт, но я на нем стою.
Марта держала чашку обеими руками, как будто грелась не кофе, а самим фактом, что можно сидеть и не быть за всё ответственной.
– Как Лёва? – спросила я.
– Пошел в школу.
– Молодец.
– Не молодец, – тихо сказала она. – Он взрослый слишком.
Я кивнула. Потому что видела мальчика. Видела много раз. Хороший, тихий, вежливый до тошноты. Такие дети меня всегда пугают больше хулиганов. Хулиган хотя бы орет, если ему плохо. А тихий ребенок складывает всё внутрь и потом в двадцать пять либо спивается, либо уходит в терапию на десять лет.
– Ну, – сказала я, садясь напротив, – рассказывай.
И она рассказала.
Не всё сразу. Кусками. Как люди рассказывают о затяжной болезни: сначала про вчерашнее, потом вдруг прыжок на семь лет назад, потом про какую-то репетицию, где он напился, потом про переписку с актрисой, которую она нашла еще зимой, потом снова про Лёву, про молоко в кружке, про слова “это из-за вашей матери я не могу дышать в этом доме”.
На этих словах я так сжала ложку, что та погнулась.
– Убила бы, – сказала честно.
Марта криво усмехнулась.
– Не надо. Его и так сейчас убивает реальность.
– Мало.
Она молчала. Я смотрела на нее и думала, как странно устроены женщины. Вот сидит передо мной человек, которого унижали, использовали как эмоциональный туалет, давили чувством вины, обесценивали по капле, а она всё равно не превращается в фурию. Она переживает, не холодно ли ему было ночью.
– Ты его любишь? – спросила я прямо.
Марта опустила глаза на чашку.
– Не знаю.
Это был честный ответ.
– Ты жалеешь его? – спросила я.
– Да.
– Ты хочешь, чтобы он вернулся домой?
Она подняла на меня взгляд – растерянный, злой, уставший.
– Нет. И от этого мне страшно.
Вот. Вот тут и начинается правда. Не когда женщина кричит “ненавижу”. А когда спокойно понимает: назад не хочу. Даже если впереди – пустота, сплетни, суды, бедность, одиночество, неизвестно что.
– Страшно – это нормально, – сказала я. – Ненормально было то, как ты жила.
Она долго молчала, потом вдруг тихо спросила:
– А если я ошибаюсь?
Я подалась вперед.
– Марта, солнышко. Послушай меня очень внимательно. Женщина может ошибиться, когда выбирает не тот тон помады, не того мужика на первом свидании или не ту плитку в ванную. Но если она двенадцать лет просыпается с ощущением, что сейчас опять надо кого-то спасать, а потом в один момент больше не может – это не ошибка. Это нервная система подала заявление об увольнении.
Она хмыкнула. Уже лучше.
Я налила ей еще кофе.
К нам зашли две туристки в дутых жилетах, заказали капучино и штрудель, долго фоткали пенку, шептались, смотрели на море. Я обслужила их на автопилоте, вернулась обратно и увидела, что Марта держит в руках тот самый синий конверт.
– Это что?
– Приглашение на прослушивание. Старое.
– Насколько старое?
– На три года.
Я присвистнула.
– И?
– И я не поехала.
– Из-за него?
Она кивнула.
Я откинулась на стуле и посмотрела в потолок. Нет, я не удивилась. Я знала Илью. Не близко – избави бог, – но достаточно, чтобы понимать: он не из тех мужчин, кто бьет кулаком по столу и говорит “не пущу”. Это было бы слишком просто. Илья работал тоньше. Он умел сделать так, что женщина сама отказывалась от себя и потом еще чувствовала себя разумной.
– Сволочь, – сказала я спокойно.
– Он не заставлял.
– Марта. – Я наклонилась к ней. – Если человека не бьют палкой, а годами объясняют, что его желания не ко времени, не по возрасту, не по бюджету, не по семейной обстановке, это всё равно насилие. Только интеллигентное. В шарфике.
Она замолчала. И я увидела, как слова входят. Не сразу. Болезненно. Но входят.
В этот момент дверь открылась, и в кафе вошел Тимур Аскеров.
Ну конечно. Куда ж без него.
Высокий, плечистый, в темной рабочей куртке, с ветром в волосах и лицом человека, который уже с семи утра носил доски или разговаривал с идиотами. Скорее и то и другое. Он держал под мышкой рулон чертежей, а в другой руке – телефон и перчатки.
– Кофе с собой, Зой, – бросил он, подходя к стойке. – Двойной. Без сиропной ерунды.
– Ты не здороваешься, потому что мужик или потому что невоспитанный? – спросила я.
– Потому что замерз, – сказал он и только тогда повернул голову к залу.
Увидел Марту.
И остановился.
Ненадолго, на секунду. Но я-то людей читаю быстро. Особенно мужчин, которые думают, что они каменные. В его взгляде не было липкого интереса, не было того привычного мужского сканирования “красивая/не очень/можно/нельзя”. Он просто увидел, что человеку напротив хреново. И отметил это так, как отмечают трещину в несущей стене: спокойно, точно, без шума.
– Добрый день, – сказал он Марте.
Она кивнула.
– Здравствуйте.
Они были знакомы шапочно. Через меня, через ДК, где Тимур помогал чинить сцену после осеннего шторма. Тогда Марта еще ходила, как призрак, а он молча таскал балки и почти не смотрел ни на кого. Но я, кажется, уже тогда увидела, что эти двое однажды столкнутся лбами. Не потому, что “ах любовь”. А потому, что оба слишком долго жили на внутренней выносливости.
– Тебе как обычно? – спросила я Тимура, делая кофе.
– Да.
Он еще раз посмотрел на Марту. Не навязчиво. Просто человечески.
– Если вам снова нужна помощь со светом в зале, я после трех свободен, – сказал он ей.
Марта сначала даже не поняла.
– Что?
– В ДК. Вы говорили, там опять щиток искрит.
Господи, мужчины и их идиотские способы заботы. Вместо “ты в порядке?” – “у вас проводка барахлит”.
Но Марта вдруг смягчилась. Совсем чуть-чуть.
– Да. Искрит. Спасибо.
– Хорошо.
Я поставила стакан с кофе на стойку. Он расплатился, взял его, кивнул нам обеим и вышел.
Дверь закрылась. В кафе снова запахло корицей и морем.
Марта проводила его взглядом. Недолго. Но я заметила.
И, как честная подруга, сразу сунула нос туда, куда не просят.
– Слушай, а он тебе нравится?
Она чуть не подавилась кофе.
– Зоя!
– Что “Зоя”? Я спросила, не надо ли тебе замуж за него завтра. Просто нравится или нет.
– Я вообще сейчас не про это.
– Это не ответ.
Она закатила глаза – впервые за весь разговор, между прочим, – и я внутренне возликовала. Значит, живая.
– Он… спокойный, – сказала она наконец.
– Это потому что ты двенадцать лет прожила на вулкане, котенок. После Ильи даже холодильник покажется харизматичным.
Она фыркнула. И засмеялась. По-настоящему, коротко, хрипло. Но засмеялась.
И в этот момент я поняла: всё. С мертвой точки сдвинулось.
Не из-за Тимура. Не из-за меня. Не из-за кофе.
А потому, что женщина впервые за много лет села и сказала вслух:
я больше так не хочу.
А дальше, как бы страшно ни было, назад уже почти не ходят.
–
Глава 4
Глава 4
Глава 4
Тимур
Я увидел, что у нее лицо человека, который ночь провел не во сне, а в аварии.
Не в буквальной. Во внутренней.
Есть у людей такое выражение – как после пожара. Когда ничего еще не отстроено, стены стоят черные, но ты уже живой и сам не понимаешь, радоваться этому или нет.
Я не собирался рассматривать Марту Белову в окне Зоиной «Соли». Просто зашел за кофе и дальше на объект. У меня с утра сдвинули поставку, электрик поругался с плиточником, заказчик влез в переписку с текстом “а может, сделаем как в Пинтересте?”, а это уже диагноз. День обещал быть долгим. Я был не в настроении замечать чужие глаза.
Но заметил.
Марта сидела у окна, обеими руками держала чашку, как будто грелась не от кофе, а от права сидеть на месте. Бледная, собранная, с каким-то новым выражением рта – не сломанным, нет. Скорее сжатым после решения, за которое еще придется платить.
Я знал о ней немного. Город у нас маленький, а у Зои язык острый и не всегда прикрытый. “Марта из музыкалки”. “Жена Белова”. “Красивая, но как будто все время извиняется за то, что дышит”. “Голос у нее, Тимур, ты бы охренел, если бы услышал, как она раньше пела”. “А муж у нее – талантливый паразит”.
Зоя, конечно, выражалась грубее.
С Беловым я пересекался пару раз. Один раз на каком-то городском сборище, где он рассказывал про новую постановку так, будто вручал человечеству огонь. Второй – в ДК, когда мы осенью поднимали сцену после шторма, а он пришел, посмотрел на мокрые доски и сказал что-то пафосное про “разрушенную культурную ткань пространства”. Я тогда хотел предложить ему взять швабру и поучаствовать в спасении ткани руками, но удержался. Не люблю людей, которые много знают про трагедию и мало – про работу.
А Марта тогда молча таскала стулья из сырого зала, связывала провода, искала сухие тряпки и ни разу не сказала ничего лишнего. Я запомнил ее не потому, что красивая. Хотя красивая, это факт. А потому, что она двигалась как человек, привыкший делать нужное, даже если сил нет. Такие люди редко просят. Обычно падают уже после.
Когда я предложил помощь со щитком, это не было поводом познакомиться ближе. У меня правда щелкнуло в голове: они же жаловались, что искрит. Всё. Но уже выйдя из кафе, с кофе в руке и чертежами под мышкой, я поймал себя на том, что думаю не о щитке.
О том, что у нее были красные глаза.
И что отвечала она как человек, которому очень важно не рассыпаться при посторонних.
Я сел в машину, поставил кофе в подстаканник и поехал к старому санаторию на краю мыса. Мы реставрировали там веранду под частную арт-резиденцию: богатая столичная пара решила, что хочет “место силы у моря”, и теперь мы с бригадой превращали полуживое здание советских времен в дорогую эстетичную хтонь с панорамными окнами. Работа была хорошая, деньги тоже. Я не жаловался.
На объекте пахло мокрым деревом, известкой и железом. Ребята уже курили у ворот.
– Шеф, плитка приехала, – крикнул Сашка. – Но не та.
– В смысле не та?
– В смысле бежевая вместо серой.
– А заказчик?
– Уже в истерике.
– Отлично, – сказал я. – Тогда я тоже для разнообразия побуду в истерике.
Они заржали. Мужики вообще любят, когда начальник иногда шутит, будто он человек.
Я прошел на веранду, достал рулетку, начал проверять лаги, давать указания, звонить поставщикам. Работа втягивает – это одна из немногих вещей, которые я в людях уважаю безоговорочно. Когда человек умеет делать дело, не изображая из этого личную мифологию. Поэтому на объекте мне всегда дышится легче. Доска либо ровная, либо нет. Крепеж либо держит, либо нет. Никто не может “не вывезти из-за сложной творческой природы”.
К обеду солнце все-таки вышло, и веранда наполнилась бледным мартовским светом. Море било внизу о камни тяжело, глухо. Я стоял на лесах, проверял уровень, когда зазвонил телефон.
Зоя.
– Да.
– Не рычи, волчара. У тебя лицо и так как у недовольного маяка.
– Что хотела?
– Во-первых, обидеть тебя. Во-вторых, спросить: ты правда свободен после трех?
– Смотря для чего.
– Для того чтобы съездить в ДК. У них там щиток всё-таки дохнет. А у Марты сегодня занятия до вечера.
Я помолчал.
– Электрика нет?
– Есть, но он запил еще до масленицы и с тех пор, по слухам, ищет себя на даче у тетки. Так что или ты, или мы сгорим вместе с детьми и романсами.
– После четырех смогу.
– Вот и славно. И, Тимур…
– Что?
– Не пугай ее.
Я чуть не выругался.
– Зоя, ты в своем уме?
– В полном. Ты иногда смотришь на людей так, будто сейчас скажешь им правду, к которой они не готовы.
– А она, значит, не готова?
– Она сегодня вообще ни к чему не готова. Но держится. Это хуже всего.
Я убрал телефон в карман и минуту смотрел на море. Ветер тянул солью, доска под ботинками была теплой от солнца. Я думал, какого черта Зоя вообще лезет с этим своим “не пугай”. Как будто я какой-то зверь. Хотя, если честно, иногда люди правда напрягаются. Я не люблю тратить слова на обертку. Если вижу трещину – говорю, что трещина. Если вижу вранье – не делаю вид, что это тонкая душевная организация.
Наверное, поэтому и развелся.
Я редко вспоминал Аню – бывшую жену. Не потому, что всё прожито красиво и мудро. Просто прошло уже шесть лет, и большая часть боли превратилась в фактуру. Но иногда, в такие вот нелепые моменты, всплывало. Аня всегда говорила, что со мной трудно рядом не потому, что я грубый, а потому, что я всё вижу и почти никогда не делаю вид, что не вижу. “С тобой нельзя уютно врать”, – сказала она однажды. Через полгода ушла к человеку, с которым, видимо, можно.
С тех пор я научился не лезть. Особенно в чужие браки. Особенно если там всё еще дымится.
После четырех я действительно поехал в ДК.
Старое здание стояло у самой воды, как усталый чемодан, который никто не решается выбросить. Облупленная штукатурка, узкие окна, тяжелая дверь, запах пыли и сырости в фойе. Я любил такие места. В них всегда было больше правды, чем в новых стеклянных центрах культуры.
Из зала тянуло детскими голосами. Кто-то распевался – неровно, старательно. Потом услышал ее.
Марту.
Она пела гамму с детьми, поправляла интонацию, и даже через стену было ясно: голос там есть. Не “милый”, не “приятный”. Настоящий. Глубокий, низковатый, с такой внутренней темнотой, от которой сразу веришь человеку, даже если не знаешь его имени.
Я остановился у двери зала и, сам того не желая, несколько секунд слушал.
– Не горлом, Вика, дыханием, – сказала Марта. – Представь, что звук не из шеи, а из спины идет. Еще раз.
Девочка запела снова. Лучше.
– Да. Вот. Уже живое.
Живое.
Странное слово. Я зацепился за него, как за гвоздь в кармане.
Потом Марта увидела меня. Стояла у пианино, в темно-синем свитере и длинной юбке, волосы собраны, лицо всё еще бледное, но собранное. И уже без утренней размытости. Она будто подтянула себя по швам.
– Здравствуйте, – сказала детям. – Пять минут перерыв. Воду попейте.
Ко мне она подошла спокойно. Только пальцы были сжаты слишком сильно.
– Спасибо, что приехали.
– Показывайте щиток.
Она провела меня за сцену, по темному коридору, где пахло старым деревом и кулисной пылью. Идти рядом с ней было почему-то трудно. Не неловко. Просто остро. Как будто рядом человек, у которого температура, но он стоит и делает вид, что всё нормально.
– Тут, – сказала она, открывая металлическую дверцу.
Я присел, начал смотреть провода, автоматы, ввод. Щиток был древний, собранный, кажется, в эпоху динозавров и пионерских слетов. Один контакт подгорел, изоляция на двух жилах поплыла, и кто-то когда-то уже пытался это лечить изолентой. Классика.
– Это не просто искрит, – сказал я. – Это потенциальный привет от пожарных.
Марта тяжело выдохнула.
– Я так и думала.
– Кто у вас этим занимался раньше?
– Разные люди. Иногда никто.
– Понятно.
Я работал молча минут пятнадцать. Она стояла рядом, светила телефоном. От нее пахло чем-то очень простым – мылом, бумагой, немного пылью сцены. Не духами. Не женщиной “на выход”. Жизнью.
– Вам помочь? – спросила она.
– Уже помогаете.
– Чем?
– Стоите ровно и не мешаете.
Она фыркнула.
Первый раз за весь день, видимо.
– Это редкий комплимент.
– Я редко делаю обычные.
Я поднял голову и увидел, что она смотрит на меня. Прямо. Без кокетства, без игры. Просто изучает. Как будто проверяет: человек ли или тоже очередная проблема в человеческом пальто.
– У вас всё всегда так… прямо? – спросила она.
– В основном.
– Удобно.
– Не особо.
Она кивнула, будто это совпало с ее мыслями.
Когда я закончил, включил питание и проверил свет в зале, дети как раз вернулись. Щелкнули лампы под потолком, зажглись боковые софиты, и Марта невольно улыбнулась. Совсем чуть-чуть. Но этой улыбки хватило, чтобы весь ее усталый день на секунду стал моложе.
– Спасибо, – сказала она.
– Надо менять щит полностью. Это временно.
– Я понимаю.
– Я могу составить список, что купить. И если хотите, в выходные приеду сделаю по уму.
Вот тут я сам себе удивился. Потому что обычно не предлагаю больше необходимого. Сделал – ушел. Но здесь… не знаю. Может, меня задел этот зал с детьми. Может, ее голос. Может, то, как она благодарит не из вежливости, а будто правда немного легче стало дышать.
– Это дорого? – спросила она сразу.
Ну вот. Женщина после развала семьи первым делом думает не “удобно ли просить”, а “потяну ли я”.
– Не критично, – сказал я. – Разберемся.
Она хотела что-то ответить, но из зала крикнули:
– Марта Сергеевна! А можно еще ту песню про маяк?
Она закрыла глаза на секунду и улыбнулась уже теплее.
– Можно, – отозвалась. Потом повернулась ко мне. – Я вам правда очень благодарна.
– Не надо благодарности. Надо новый автомат и нормальные провода.
Она рассмеялась. Негромко. Но смех у нее оказался красивый – низкий, немного охрипший, как будто им давно не пользовались.
Я собрал инструменты и ушел, не оглядываясь.
Но уже выйдя на улицу, понял, что ее голос остался со мной.
И это мне не понравилось.
Потому что чужая женщина, у которой сегодня, судя по всему, развалился брак, – это не та территория, на которую мне хотелось бы даже мысленно ступать.
А еще потому, что я слишком хорошо знал:
если голос человека цепляется за тебя с первого раза,
добром это обычно не заканчивается.
–
Глава 5
Глава 5
Глава 5
Илья
Костя жил в бывшем общежитии моряков, переделанном в какую-то странную смесь холостяцкой берлоги и мастерской по ремонту чужих жизней. У него вечно кто-то ночевал – актрисы после гастролей, друзья после пьянок, двоюродные братья после разводов, кошка с тремя котятами, которых он “временно подобрал” два года назад. Теперь вот я.
Комната, которую он мне выделил, была маленькая, с продавленным диваном, торшером из девяностых и запахом старых книг, носков и кофе. На стене висел плакат какого-то джазового фестиваля, а под окном – пепельница из тяжелого зеленого стекла, хотя Костя клялся, что бросил курить. Бросил, конечно. Так же, как я бросил пить “по-настоящему”, а не “иногда, когда всё бесит”.
Я лежал на диване с закрытыми глазами и слушал, как за стеной Костя разговаривает по телефону с какой-то женщиной – тихо, мирно, без надрыва. Меня всегда поражали мужчины, которые могут так говорить. Не хрипеть, не раздражаться, не изображать усталого гения, а просто: “Да, куплю хлеб”, “Нет, не забуду”, “Целую”. Это казалось мне чем-то из другого биологического вида. Или из другой степени зрелости, до которой я так и не дорос.
– Ты живой? – Костя сунул голову в комнату.
– К сожалению.
– Это поправимо, если будешь продолжать драматизировать. Пиво будешь?
Я открыл глаза и посмотрел на него. Костя был старше меня на пять лет, лысел с достоинством и работал звукорежиссером в театре, а еще подрабатывал на свадьбах, корпоративах и похоронах – весь спектр человеческого шума, как он говорил. Мы дружили давно, но неровно. То сближались, то месяцами почти не общались. Он знал про меня достаточно, чтобы не верить моим красивым версиям.
– Не буду, – сказал я.
Он вскинул брови.
– Ого. Значит, совсем плохо.
– Хуже.
Костя вошел, сел на подлокотник кресла и протянул мне кружку кофе.
– Тогда кофе. И рассказывай, как ты дошел до жизни такой, Шекспир южного разлива.
Я сел, взял кружку. Кофе был крепкий, дешевый, с привкусом корицы – это его новая баба любила всё с корицей. Или старая. Я в их сменяемости не успевал.
– Она меня выгнала, – сказал я.
– Это я понял по факту твоего наличия на моем диване. За что?
Я хотел сказать “ни за что”, по старой привычке, но встретился с его взглядом и передумал.
– За всё.
– Конкретнее.
– Нажрался. Накричал. При Лёве.
– Что сказал?
Я молчал.
– Илья.
– Сказал, что не могу дышать в этом доме из-за Марты.
Костя медленно поставил свою кружку на пол.
– Ты совсем идиот?
– Похоже.
– Нет, не похоже. Факт установлен. – Он провел ладонью по лысине. – При ребенке, серьезно?
Я кивнул и вдруг почувствовал, как внутри снова поднимается не злость, а то мерзкое липкое ощущение, когда хочется вывернуть кожу наизнанку и выйти из нее. Стыд. Чистый, ничем не прикрытый.
– Я был пьян.
– Да мне насрать, в каком ты был агрегатном состоянии. – Костя редко повышал голос, но тут в нем щелкнула злость. – Ты годами прикрываешься этим “был пьян”, “был не в себе”, “тяжелый период”, как будто это снимает последствия. А Марта тебе кто? Реабилитационный центр? А пацан?
Я отвернулся к окну. За грязным стеклом болталось серое небо.
– Ты думаешь, я сам не понимаю?
– Думаю, понимаешь. Но поздно и не в том месте.
Я пил кофе маленькими глотками, чтобы занять рот, потому что говорить было мучительно. Костя сидел молча. Он не был из тех друзей, что хлопают по плечу и говорят “женщины, брат, чего с них взять”. За это я его и уважал, и ненавидел временами.
– У тебя кто-то есть? – спросил он наконец.
Вопрос был поставлен так, что врать бессмысленно.
– Было.
– Ага. – Он кивнул. – И Марта знает?
– Думаю, да.
– А ты думал, что она не знает?
– Не знаю, что я думал.
Это тоже была правда. Измены вообще редко начинаются как злодейство с музыкой. Сначала ты просто хочешь, чтобы на тебя снова посмотрели с восторгом. Чтобы кто-то не знал твоих худших дней, твоей похмельной вони, твоих долгов, твоих срывов. Чтобы для кого-то ты был не проблемой, а событием. А потом однажды просыпаешься и понимаешь: ты уже живешь двойной жизнью, в которой дома тебя терпят, а на стороне ты изображаешь того себя, которого давно не существует.
Рита смотрела на меня с жадным интересом. Марта – с усталой любовью. Угадать, куда тянется мужское тщеславие, несложно.
– Ты любишь эту... было? – спросил Костя.
– Нет.
– Марту любишь?
И тут я завис.
Люблю ли я Марту?
Если любовь – это хотеть рядом именно этого человека, а не его функций… Если любовь – это видеть другого, а не только себя в его глазах… Если любовь – это не делать человеку больно ради собственной разрядки… Тогда кто я вообще такой, чтобы произносить это слово?
Но если любовь – это знать наизусть, как она чихает, как хмурится во сне, как трет большим пальцем край кружки, когда волнуется; если любовь – это испытывать физическую панику от мысли, что она сейчас сядет за чужой стол, будет смеяться в чью-то другую сторону, перестанет быть моей точкой возвращения; если любовь – это обнаружить, что мир без нее не пустой, а просто непереносимый… тогда да. Люблю. Как калека любит свою костыльную опору. Как эгоист – источник тепла. Как зависимый – кислород.
И от этого стало еще гаже.
– Не знаю, – сказал я тихо.
Костя усмехнулся, но без веселья.
– Ну хоть раз честно.
Он встал.
– Поешь?
– Не хочу.
– Всё равно поешь. И душ прими. От тебя несет ночной драмой и вчерашним винищем.
Когда он вышел, я откинулся на стену и закрыл лицо руками.
Не знаю.
Сорок лет мужику, а он не знает, любит ли женщину, с которой прожил двенадцать лет.
Телефон молчал. Марта после своего короткого “мы поговорим позже” больше не писала. Я заходил в мессенджер раз десять, смотрел на ее аватарку – старое фото с Лёвой на пляже – и каждый раз чувствовал, как под ребрами копится паника.
Потом я набрал Риту.
Не потому, что хотел ее. Не потому, что скучал. Просто из животного желания не оставаться одному со своей головой.
Она ответила не сразу.
– Что?
– Надо увидеться.
– Зачем?
Хороший вопрос.
– Поговорить.
– О чем, Илья? – Голос у нее был уже не злой, а усталый. – Ты всё вчера прекрасно сказал. Не хочешь ко мне, не хочешь меня, хочешь страдать по семье. Страдай. Но без меня.
– Рит…
– Нет. – Она выдохнула в трубку. – Слушай. Я не святая, ладно? Я знала, что ты женат. Я знала, что ты не уйдешь красиво и быстро. Я вообще не рассчитывала на сказку. Но я не хочу быть перевалочным пунктом между твоими припадками совести. Вы там разбирайтесь сами.
– Понял.
– Илья…
– Что?
Она помолчала.
– Ты не злодей. Но ты очень долго разрешал себе слишком много.
После этого она отключилась.
Я сидел, глядя в стену. Не злодей. Какая щедрость. Как будто это утешает.
Костя принес тарелку с гречкой и котлетой, поставил на табурет.
– Ешь.
– Спасибо.
– Не благодари. Это из жалости к мебели. Не хочу, чтобы ты помер на моем диване и оставил пятно.
Я ковырял гречку вилкой. Потом все-таки начал есть, потому что организм, в отличие от души, обычно груб и прямолинеен: ему нужно топливо.
– Ты к ней поедешь? – спросил Костя, прислонившись к косяку.
– К кому?
– Не к Папе Римскому же. К Марте.
– Не знаю.
– Знаешь. Конечно поедешь.
– И что, по-твоему, мне делать?
Он пожал плечами.
– Для начала – не врать. Не валиться в ноги с любимым монологом “я без тебя умру”. Не обещать за три минуты стать новым человеком. И не давить через Лёву.
– Я не давлю через Лёву.
Костя посмотрел на меня так, что я сам себе влепил бы.
– Ты всю жизнь через него давишь. Даже когда молчишь. Он у вас как сейсмограф. По нему всё видно раньше, чем вы сами понимаете, что началось землетрясение.
Я отложил вилку.
Есть расхотелось.
– Что мне делать? – повторил я.
На этот раз по-настоящему.
Он вздохнул.
– Не знаю. Честно. Иногда уже ничего не делается, Илья. Иногда можно только перестать делать хуже.
Это прозвучало так просто, что стало страшно.
Перестать делать хуже.
А если лучше уже невозможно?
К вечеру я все-таки поехал к школе, где учился Лёва.
Не забирать. Просто посмотреть. Как вор. Как отец-идиот, который не знает, имеет ли право подойти.
Я припарковался через дорогу, у магазина канцтоваров, и стал ждать. Дети высыпали шумной стаей, кто-то орал, кто-то дрался портфелем, кто-то жевал булку. Потом увидел его.
Лёва шел один. В шапке, съехавшей набок, с рюкзаком, который вечно казался слишком тяжелым для его спины. Он был похож на Марту в этом своем упрямом одиночестве посреди чужого шума. И на меня тоже – к сожалению. Та же складка между бровей, когда чем-то недоволен.
Я уже открыл дверь машины, чтобы выйти, но в этот момент он поднял голову. Увидел меня.
И остановился.
На секунду.
А потом сделал вид, что не заметил, и пошел дальше.
Это было хуже пощечины.
Я все-таки вышел.
– Лёва!
Он замер, неохотно обернулся.
– Привет, – сказал я, чувствуя себя не сорокалетним мужиком, а подростком у кабинета директора.
– Привет.
– Ты как?
Ужасный вопрос. Ненавижу, когда его задают мне. И всё равно спросил.
– Нормально.
Конечно.
Мы стояли посреди тротуара, и мимо шли другие дети, родители, учителя. Кто-то, наверное, уже узнал меня. Я чувствовал на коже чужие взгляды.
– Можно я тебя подвезу? – спросил я.
Он опустил глаза на асфальт.
– Мама сказала, чтобы я без предупреждения никуда не ехал.
Господи. Как сухо. Как правильно. Как взрослый.
– Хорошо. Тогда… может, пройдемся пять минут?
Он пожал плечами. То есть не хотел. Но отказывать прямо еще не научился.
Мы дошли до угла. Я шел рядом и не знал, куда деть руки. Хотелось закурить, но при нем я давно не курил. Хотя он, конечно, всё знает. Дети всегда всё знают.
– Ты на меня злишься? – спросил я наконец.
Он молчал так долго, что у меня уже начало сводить скулы.
– Да, – сказал он потом.
– За вчерашнее?
– Не только.
Я посмотрел на него. На тонкий профиль, на упрямо сжатый рот.
– А за что еще?
Лёва вскинул глаза. И в этих глазах не было слез. Только усталость. Слишком взрослая, черт возьми.
– За то, что ты всегда делаешь так, что дома все должны ждать, какой ты сегодня.
У меня внутри будто что-то медленно провернули.
– Я…
– И еще за то, что ты маму все время расстраиваешь. А потом делаешь вид, что это просто день плохой.
Я не знал, что отвечать. Потому что ребенок только что сформулировал нашу семейную динамику точнее, чем любой терапевт.
– Лёв…
– И за то, что ты думаешь, что если скажешь “извини”, то всё станет как раньше.
Я остановился.
Он тоже.
Ветер трепал край его шарфа. Рядом гремел трамвай. Люди обходили нас, не вникая, как обходят чужую боль на улицах – чуть ускорив шаг.




























