Текст книги "Начало жизни"
Автор книги: Елена Серебровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
Да, это уже начинало походить на фронт, на трудовой фронт. Не зря же решила Маша участвовать в жизни комсомольской ячейки. Будет что написать Коле Сорокину!
На другое утро она поднялась с зарей. Завтрак был еще не готов, мама и братья спали. Маша выпила большую кружку парного молока, съела изрядный ломоть круто посоленного хлеба, другой ломоть захватила с собой и пошла. Сбор был назначен у турника в саду, недалеко от летнего театра. Она перебралась на лодке на заводской берег Сейма и поднялась в садик. Турник был свободен, на траве и листьях поблескивала утренняя роса.
Маша была очень недовольна своими руками: они были тонкие, не сильные, с еле развитыми мышцами. Даже «беспартийный интеллигент» Валентин хвастался своими железными желваками, выраставшими повыше локтя, когда он сгибал руку. Все заводские ребята были сильные, они вертелись на турнике «солнцем», выделывали разные замысловатые номера на глазах у восхищенных девушек. И девушки были не слабенькие. Только она, ленинградская рослая девчонка, на деле была хлипкой. Она так и ждала, что кто-нибудь заметит это и посмеется.
Пока никого не было, Маша попробовала подтянуться на турнике. Кряхтя и краснея, мучаясь от напряжения, она подтягивала свой подбородок к железной перекладине, и дальше – ни с места. Раскачиваться на весу – это пожалуйста. Покачалась и снова попробовала подтянуться с ходу, с размаху, обманув слабые руки. На мгновение удалось, потом снова ничего не вышло. И всё-таки с каждым рывком, с каждым движением она чувствовала себя крепче, уверенней. Ничего, добьется. Характера у нее хватит.
Собрались ребята. Сырым прохладным лугом пошли до села Тимохино, в колхоз «Путь Ильича».
Сено убирали в молодом тимохинском саду. К полдню в сад пришла бригада ремонтников-комсомольцев. Бригада закончила ремонт трактора, ребята услышали девичьи голоса и пошли полдничать в сад. По пути они нарвали зеленых яблок и стали угощать девушек.
Маша сидела под маленькой кургузой яблонькой и жевала свой хлеб. Блаженная усталость гудела в ее руках, ногах и спине. Только ладони болели, натертые с непривычки деревянными граблями до волдырей. Теперь и она знает, что такое крестьянский труд.
Работали после отдыха до двух часов дня. Домой она пришла усталая, довольная и голодная. Пообедала с аппетитом и забралась на сеновал. Зарылась в душистое сено, подсунув под голову свою белую косыночку, и заснула счастливым сном правильного человека, у которого нет никакого разлада с самим собой.
Вечером мама ушла в гости к дяде, на другой берег Сейма. Маша накормила братьев ужином, заставила их почистить зубы и вымыть ноги и уложила спать. Кажется, дела сделаны. Кажется, можно и посидеть на улице с девушками, погрызть семечки и посмеяться.
Возле соседней хаты на земле лежали два толстых бревна. Кора с них давно была ободрана, они блестели, лысые и гладкие, и отлично заменяли молодежи скамейку. Сейчас на этих бревнах тоже сидели парни и двое девчат. Один лениво щипал струны мандолины.
Маша подсела с краю, возле худенькой, беленькой Зины. Шел ожесточенный спор. Спорил Федька Твердунов, парень с резким, наглым лицом. Когда он умолкал на миг, на него набрасывались все, кто только мог найтись, что ответить. Федька был известный спорщик.
– А я не вижу свободы мнений, – говорил он. – Подумаешь, правые, левые. И пусть. Как хотят, так и поступают, как им соображение подсказывает. Я за свободу мнений.
– А знаешь ты, чего они добиваются, твои правые, знаешь? – кипятился Леша Мытников. – Они против генеральной линии, против колхозов. Люди из сил выбиваются, новую жизнь налаживают, а эти правые свободой мнений балуются.
– Так поэтому надо жать на всех, да? – кричал Федька. – А если моя совесть не позволяет мне подчиняться, тогда что? Что это за партячейка, если она слепо подчиняется директивам свыше?
– Совесть! – воскликнула Зинка и рассмеялась. – Твоя совесть что хошь позволит. Молчал бы уж ты об своей совести. Дон Жуан!
– Зиночка, мы сейчас о политике… Дай поспорить, а потом сходим в парк, и я всё тебе объясню…
– Если по-твоему сделать, Федька, – продолжал Мытников, – то никакой партии вообще не надо: валяй кто во что горазд! Вот об чем ты мечтаешь.
– А что, и не худо.
Маша слушала и кипела.
– Что вы, ребята, солдаты, что ли? – продолжал Федор. – Требуют, агитируют… Видел я утром, как вы на дармовую работу спешили. Народ правильно говорит: дураков работа любит.
– Ну, ты не хами, пока не получил, – сказал Мытников и встал. – Ври, да знай меру.
– Ах, извиняюсь, что затронул в аши струны… Зиночка, а не пройтись ли нам искупаться? Ну их всех, этих директивщиков.
– Иди-ка ты подальше, обормот.
«Он против самого главного, против нашей организованности, против дисциплины, – соображала Маша. – Мутит ребят. Какая же организация, если меньшинство не будет подчиняться большинству?» Ввязаться сразу в разговор она не смела и ждала подходящего момента.
Зина встала и отошла пошептаться с подходившей к бревнышкам девушкой. Парни продолжали спор.
– Не дают низам свободы, зажимают! – снова кричал Федька, не слушая возражений.
– Скажите… а вы знаете, что в партию вступают добровольно? – спросила, решившись, Маша. Все обернулись к ней.
– Знаю, кто не знает.
– Значит, люди добровольно, сознательно приняли для себя эту дисциплину, значит, осмыслили…
– Мало ли что вступили, не знали раньше, – сказал Федька неуверенно.
– А партии вовсе и не требуются такие, которые и сами ничего не смыслят, и других путают, – снова сказала Маша. – А вы знаете, что проповедуете?
– А что?
– Анархизм вы проповедуете, вот что, – сказала Маша и отвернулась в сторону.
– Молодец, ленинградская! – засмеялся Мытников. – Ты ж, Федька, самый настоящий анархист. Дисциплина не по тебе, подчинение большинству – не по тебе. А что по тебе?
– Надоели вы мне, товарищи, – с притворной ленью произнес Федька. – Повторяете чужие мысли, а самостоятельности никакой.
В это время к спорящим подошли Зина и Фаня, окончившие свой разговор шёпотом. Они скромно попросили подвинуться, если можно, и Федька порывисто вскочил:
– Садись, Фанечка, садись. Эх, за хорошую бабу всё на свете отдам! – крикнул он напоследок неизвестно кому. Хлопцы засмеялись, а с ними и девушки.
На следующий день Маша пришла в поселок ровно к пяти часам дня. Комсомольцы собирались после работы, усталые за день. Глядя на них, Маша думала: «моя доля меньше: я отдыхала». Надо было оказаться не хуже других и в этой работе.
От работы лопатой волдыри на ладонях разболелись еще сильнее. Надо же было, чтоб эти субботники шли один за другим! Вдобавок, лопата скрежетала о камни – этот звук был невыносим для Машиных ушей. Старый жом разил прелью и кислой вонью, но потому-то его и требовалось убрать. Дело подвигалось медленно.
Работали, пока не стемнело. Маша зашла посидеть к Валентину. Ей было невмоготу сразу идти домой.
Дядя Илья был дома. Жена его, маленькая кудрявая тетя Рина только что расставила на столе хлеб, масло и тарелки к ужину. Машу пригласили, и она не смогла отказаться.
– Как отдыхаешь, Машенька? – ласково спросила тетя Рина. – Она говорила очень мягко, не терпела споров, и сама всегда смягчала возникавшие дома мелкие конфликты. Она всегда подавала нищим и не понимала, как можно проводить раскулачивание, – кулак ведь тоже человек. Она и слова-то произносила мягче, чем надо: «Иля» вместо «Илья», «пяный» вместо «пьяный».
– Ты лучше спроси ее, откуда она сейчас? – сказал Валентин и захохотал. – Она жомовую яму чистила!
– Машенька! – воскликнула тетя Рина, скорбно сведя брови.
– У нас был субботник, – устало ответила Маша.
– Субботник! Нет, но что тебя заставляет, Машенька? Ведь ты же приехала отдыхать, поправляться! Какой ужас!
– Тетя Рина, я принята в кандидаты комсомола, – начала Маша серьезно. И умолкла: Валентин смотрел на нее, не скрывая насмешки. Нет, здесь не стоило объяснять свои побуждения.
– Но, девочка родная, зачем тебе заниматься этим черным физическим трудом! Неужели для этого нет других, менее развитых, менее интеллектуальных молодых людей и девушек!
– Ты хоть справку отсюда возьми, что ударно работала, – сказал Валентин и снова рассмеялся.
– Какой ты… – не выдержала Маша. – Неужели я стараюсь для справки?
– Возьми, пригодится. Выдвинут куда-нибудь.
– Видимо, тебе очень, обидно, что тебя никуда не выдвигают?
– А мне и не надо. Я своей радиостанцией очень доволен.
– Дети, кушайте яичницу, – вмешалась тетя Рина. – Не надо столько спорить, это портит характер. Каждый поступает, как ему хочется, ведь правда? Пусть каждый останется при своем.
«Грош мне цена будет, если этот «энтузиаст» останется при своем к концу лета», – подумала Маша, но замолчала. Она еще поспорит с этим чудаком! Не понимать простых вещей!
Дядя Илья был полетать жене: добродушный, мягкий, он в то же время не стеснялся иронизировать над такими вещами, которые Маше казались святыми и бесспорными. Он то и дело подшучивал над заводскими комсомольцами, над малограмотностью их секретаря Фроси Ховриной, которая хорошо борщ варит, но ничего не смыслит в культурной революции. Маша была еще слишком мало вооружена фактами, чтобы разбить противника легко и быстро. Она старалась защитить честь комсомольской ячейки, как могла, но они, эти родственники, не поддавались никакому воздействию. Согласившись с нею на миг, дядя Илья через минуту снова острил по тому же поводу. Нет, спорить с ними было бессмысленно. Или, может быть, рано для Маши, – вот поживет с месяц, тогда и у нее фактов наберется. Однако с Валентином нельзя было не спорить. Он сам то и дело вызывал ее на спор.
«Ну их, обыватели, – подумала Маша о дядиной семье. – Противно ходить к ним. И не за чем. Зашла, исполнила долг вежливости, потому что мама велела, а теперь хватит. Только и разговоров у них, что о родне, о старых знакомых, да о нарядах».
Маша попрощалась, – пора было отправляться домой.
– Постой, Ершик, я тебя провожу до перевоза, – сказал Валентин и набросил на плечи пиджак. Вышли вместе.
– Я потому не вступаю в комсомол, – начал он без предисловий, – что мне не нравится моральный облик наших заводских комсомольцев. Ты же их не знаешь. Такая распущенность, ничего святого… Парни так хвастаются своими успехами, да и девушки не лучше. Ты скажи, на чем держится комсомольская мораль? На чем? В бога вы не верите, совести не признаете…
– Кто тебе сказал, что совести не признаем? Что ты вообще читаешь, Валентин?
– Я читаю… я особенно охотно читаю двух великих писателей, – сказал он серьезно: – Достоевского и Толстого. Вот мои образцы. Они проповедуют высокую мораль, это тебе не ваша ячейка (он сам не заметил, как соединил в одно Машу и заводскую ячейку комсомола, и Маше это польстило). Толстой для меня – высший образец нравственности. Вот у кого учиться.
– Конечно, непротивление злу насилием…
– А что, думаешь, так нельзя добиться многого? Можно. Именно гордым непротивлением, на виду всех. Чтобы совесть заговорила у человека, чтобы ему самому стыдно стало. А силой – это что… Нет, я не вижу у вас нравственного идеала.
– Люди умирали, людей вешали, расстреливали, даже имена их в большинстве не записаны нигде, даже славы для них нет, а он не видит идеала! – сказала возмущенно Маша. – Такие, как ты, видят только себя и свою культурную привычку чистить зубы по утрам. Вы даже не замечаете, что вокруг Делается. Революция теперь продолжается в деревне, там тоже коммунисты жизнью рискуют ради наших идеалов… пока ты на своей радиостанции наслаждаешься, – подчеркнула она, ибо считала, что работать техником на радиостанции – это просто наслаждение и забава. – Ну что такое Достоевский и Толстой? Ну, хорошие писатели, и то, смотря в чем. В Достоевском я вообще ничего хорошего не вижу.
– А ты читала «Идиот»?
– Нет. Но я «Бесы» читала, это карикатура, пасквиль на революционеров.
– Ты прочитай «Идиота». Глубже книги я не видал, ей богу. Ты прочитай и вдумайся.
– Напрасно ты надеешься, что Достоевский может меня поколебать, – сказала она. – Просто ты стараешься уйти подальше от современности, спрятаться за этими писателями. Но ведь ты же молодой парень. Ну, почему, почему ты так оскорбляешь их всех, заводских комсомольцев? Ты слышал их когда-нибудь на собраниях? Ты видел, как они после работы, усталые, яму чистят? Выгоды же никакой. Только сознание, что помогут заводу, помогут государству и партии. Неужели это, по-твоему, не нравственно?
– Ты их идеализируешь. Не сознают они всего этого. Идут и идут, подумаешь, трудно поработать часика два…
– Не трудно, так почему же ты не пошел? Почему? Боялся брюки запачкать?
– Я на своем месте пользу приношу.
– А они не приносят? Они пришли после рабочего дня.
– Ты не агитируй: я убежденный толстовец и говорю это тебе, так как доверяю. Толстой дал такую красоту нравственности, что никаким комсомольцам до нее не дотянуться.
– Жизни ты боишься, Валька, жизни боишься! Не подготовлен ты к ней, вот тебя и пугает.
– Можно подумать, что ты подготовлена. Все руки в волдырях.
– Руки это да, но сама я давно уже себя воспитываю. Ты даже не знаешь, какой я была когда-то безвольной и тряпкой. Это порода наша, лозовская, – добряки! Ни богу свечка, ни чёрту кочерга.
– Однако папашу моего ценят. Честный специалист.
– Не знаю, а рассуждает он плохо. Ничего не понимает человек. И тебе не стыдно за отца?
Она задела самое сокровенное. Отец был для Валентина образцом чистоты и нравственности. Валентин старался шутить так же, как папа, и быть таким же добрым, как папа. Это отец устроил ему т акую интересную работу, как работа техника на радиостанции, отец добился ассигнований на эту станцию, – она стоила заводу не мало.
– Ты сама доедешь на тот берег или перевезти? – мрачно спросил он, не отвечая на вопрос.
– Сама.
– Спокойной ночи.
Глава восемнадцатаяЯчейка поручила Маше и Фане пойти снова в «Путь Ильича» и договориться с председателем колхоза о дне субботника и о подготовке нужного количества цапок. Предполагалось полоть и окучивать капусту.
Девушки вышли утром после завтрака. Они шли дорогой, ведущей в райцентр, по широкому лугу, мимо маленьких молодых рощ и колхозных полей.
Девушки шли, болтая о чем придется, неся в руках туфли, чтобы не замочить их в утренней росе. И вдруг на лоб, на щеки и нос упали капли дождя. Потемнело внезапно. Полил сильный дождь.
Девушки подбежали к кустам лозняка, сели на землю и скрутили над головой верхушки кустарника. Дождь проникал сквозь это укрытие, но сидеть здесь всё же было спокойней – гремел гром, луг озаряли молнии, в воздухе было тесно от дождя и ветра.
Они сидели, прижавшись друг к другу. Маша узнала, что у Фани родителей нет, живет она у тетки, на каждый кусок глядит из чужих рук. У ней ничего почти нет, кроме той одежды, что на ней. Тетка не пускает ее в ячейку и на субботники, но Фаня всё-таки ходит, потому что там она хоть не одна, а с друзьями-товарищами. Она и дома не отказывается помогать на уборке сена и на огороде.
Они шептались, а дождь колотил их по спинам с таким постоянством, что девушкам надоело. Встали и пошли дальше. Мокрая трава хлестала по голым ногам, высокие пирамиды мальв ударяли мокрыми цветами по груди и лицу, но идти всё же было веселей, чем ждать, ничего не предпринимая.
У самого холма надо было снова переправиться через Сейм – здесь он был поуже, но достаточно глубок. Девушки нашли полную воды лодку, выплескали часть воды старой консервной банкой и переплыли реку, гребя каким-то обломком дощечки.
Дождь перестал идти так же быстро, как и начался. По скользкой глинистой дорожке поднялись они в деревню; ополоснув ноги в луже, вошли в сельсовет. На всех дверях в коридоре висели замки. Девушки вышли и стали искать избу председателя.
– Вам кого? – спросила, высунувшись из окна, дивчина в розовой косынке.
– Нам председателя надо.
– А, Гончаров! Он уехал в город продавать колхозную смородину.
Из окна избы, стоявшей на другой стороне улицы, высунулась другая голова, принадлежащая женщине постарше:
– А, Гончаров! Он скоро приедет, вы сходите к нему домой.
– А он не в Тимохинском совхозе? – спросила вдруг третья женщина из избы, стоявшей наискосок, включившись в это никем не открытое собрание.
– Да нет, на базаре, скоро вернется.
Маша с Фаней прошли в избу председателя, в которой одна комната была выделена под канцелярию. Счетовод предложил им посидеть, и они выжали вдвоем на крыльце свои летние пальтишки. Потом зашли в канцелярию и сели на лавку.
В канцелярии стоял галдеж. Бригада женщин и девушек с цапками в руках оживленно обсуждала поступок члена правления Сапожкова. Сапожков подал заявление о выходе из колхоза, мотивируя тем, что поругался с бабами.
– Пущай выходит долой, что он, устава не знает! – возмущенно говорила краснолицая женщина с мокрой косынкой на голове, босая, как и все. – Земли-то не получит обратно, которая под хлебом.
– Да нет, придется ему отрезать кусок, аль у нас, аль у Шадринской коммуны.
В селе Шадрине колхоз всё еще продолжали называть коммуной, – он возник на основе коммуны, созданной вскоре после окончания гражданской войны.
– Так ему шадринцы и дали.
– Нет, он главное, зануда, из-за чего! – не унималась краснолицая. – Мы это вышли с цапками и не знаем, куда идти работать. Видим – член нашего правления Сапожков на телеге едет. Мы к нему, – а к кому же нам еще, если председателя на месте нет? А Сапожков и не слушает, завернулся и едет… Ну, бабы ругаться. Раз ты член правления, ты ответь, объясни, тебе лучше знать! Подумаешь, фуфырится.
– У него семья в восемь человек, а работает один, да и то с развалкой, – сказала быстро-быстро маленькая бабенка. – А у других двое, сам – рабочий на заводе, сама – весь день работаю. Бьюсь-бьюсь, чтобы колхоз сильнее стал, а тут такие свиньи. Пусть выходит, чище воздух будет.
– Я так думаю, бабы, – заговорила размеренно краснолицая: – надо нам в правление свою поставить. Баба лучше управится, да и какое правление без бабы!
– Вот именно, – поддержала маленькая. – Баба и спокойней, и терпеливей, и всё. Мужик и выпить не дурак…
– Мы их не будем хаять, бабы. И мужики пускай… Но свою проведем в правление, не то будем по утрам бегать, искать начальства…
Маша вспоминала Лытки, нищую грязную избу, где жила сельская учительница тетя Надя, вспомнила колдуна. Вспоминала и сравнивала: другая теперь деревня и люди другие. Женщины стали бойкими, уже не боятся громко говорить о колхозных нуждах, брать за бока начальство.
Счетовод был явно на стороне женщин, он тоже испытывал на себе пренебрежение Сапожкова к колхозным заботам. До бригадиров здесь еще не додумались, и вопрос организации и учета труда мучил счетовода больше, чем кого другого.
– Девятнадцать дворов у нас, – рассказывал он пришедшим с завода комсомолкам. – В нашем колхозе капитал собрать легко – хотя бы смородина. С трех садов собрали, продали на пятьсот рублей. У нас на каждый трудодень рубль денег приходится, не считая хлеба и овощей.
Счетовод рассказывал, девушки слушали, время шло. Часа три просидели в разговорах, пока счетовод не догадался поискать заместителя председателя. С ним и договорились о следующем субботнике, о цапках, обо всем.
Земля подсохла, потеплело. Девушки несли на руках свои дымящиеся на солнце пальто и туфли. У самого перевоза им попалась на пути сгорбленная кривая старушка. Она несла на спине небольшой мешок с чесноком и разговаривала сама с собой. Увидев девчат, она заговорила громче:
– Ох, тяжело мне, деточки, рассохлась вся. И ничего на базаре не нашла! Четыре года из своей старой избушечки не выходила, а сегодня вышла – так и в дождь попала, да и купила один чеснок. Я его на полтора рубля запасла, борщ заталкивать, мне на всю зиму хватит. Хожу это я по базару, нет ничего, я с горя хлоп сороковочку! Хлебцем закусила и ладно. Ох, тяжело ходить, хоть бы бог прибрал меня, старую!
Маша всегда с ужасом слушала эту просьбу стариков: что значит – прибрал? «Разве человек – мусор? Или разве человек – предмет, который хозяин должен прибрать, положить на место, то есть в землю?
– Бабушка, а хозяйство у тебя есть? – спросила Фаня.
– Да что там, две курочки, да картошка посажена, да хатка на бок валится. Только слово одно – хозяйство! Есть у меня два сына, ох, прости господи меня грешную, – окаянные ребята! Ни один старухе-матери не поможет, ни один не пришлет ни денег, ни посылочки. Третий сын – в Донбассе шахтером. Тот зовет – приезжайте, мама. Да боюсь я. Да мне что, скорей бы подохнуть, я свое отжила.
– А ты бы, бабушка, в колхоз вступила, там легче было бы, люди б помогли.
– Да будь он проклят! Ни за что, лучше в хате голодная подохну, а хату своим детям оставлю! Я их жалею, детей своих.
Бабка была очень говорлива, сороковка развязала ей язык, да и общество незнакомых девушек взбадривало старуху. Серый платок низко опускался на ее лицо, из-под платка угольками глядели сощуренные слезящиеся глаза. Кривой хрящеватый нос чуть не сходился с торчащим вперед худым подбородком, из-под платка по сторонам выбивались две тоненькие седые космы. Впервые видела Маша такую старуху, впервые узнала, что дети могут забыть о матери и не помогать ей, такой старой, беспомощной. А старуха, не понимая, что такое колхоз, и только услышав, что после ее смерти могут отобрать в колхоз избу (кому она была нужна, ее развалившаяся халупа!), предпочитала бедствовать, лишь бы оставить детям какое-нибудь наследство… Старый инстинкт, укоренившийся за сотни лет, сейчас уже бессмысленный, потому что вряд ли кто-либо из ее сыновей решился бы ехать сюда издалека, принимать в наследство гнилую хибару.
Пожелав девушкам хороших женихов, старуха повернула на дорогу, ведущую к Шадринской коммуне.
И снова был субботник в колхозе «Путь Ильича», снова Маша старалась не отстать от местных ребят, и это ей удавалось. Она знала, что скоро уедет отсюда, и, может, никогда не увидит больше этих юношей и девушек. И всё-таки она старалась, помнила напутствие секретаря комитета: «Оставайтесь комсомольцами всюду».
Подошел и день сбора отряда. Везде устраивались праздники в честь международного слета, отряд готовился тоже. Маша выбрала двух девочек и вместе с ними написала несколько лозунгов красной и синей тушью. Лозунги развесили в летнем театре, где назначен был вечер самодеятельности. Всё это удалось сделать только с помощью Фроси, которая, по мнению дяди Ильи, ничего не понимала в культурной революции. Работая на кухне, Фрося умудрялась всегда слушать радио, быть в курсе всех политических новостей и во-время подсказывать своей ячейке, какие дела действительно неотложны и первостепенны. Недаром выбрали Фросю секретарем ячейки.
В четверг Маша снова провела занятие кролиководческого кружка, а потом собрала своих пионеров и повела на луг за лекарственными растениями. Она взяла с собой большой крапивный мешок, и ребята горстями швыряли туда головки ромашки, пока мешок не распух. Потом Маша сама возилась с просушкой цветов на чердаке своей хаты. Высушенную ромашку сдали в аптеку.
На доске объявлений Маша прочитала, что завтра в помещении зимнего театра состоится открытое партийное собрание с повесткой дня: первое – о хлебозаготовках, второе – прием в партию, третье – о займе и четвертое – разное. Никогда, ни разу еще в жизни не была она ни на одном партийном собрании. Интересно! Открытое, значит, и ее пустят. Конечно, она пришла.
Зал зимнего театра был почти заполнен – пришло вдвое больше, чем числилось в партийной ячейке. Пришли почти все комсомольцы, несколько беспартийных. Маша поискала глазами дядю Илью и не нашла: он не пошел, конечно. Для его здоровья полезно полежать после обеда на диване и почитать о приключениях Шерлока Холмса.
Секретарь партячейки долго и подробно говорил о хлебозаготовках. Маша узнала, что государству сдается одна восьмая урожая, остальное остается коллективу. Секретарь рассказывал о подготовке машин к уборке, похвалил бригаду комсомольцев-ремонтников, которые отремонтировали колхозам жнейки и другие механизмы. Обо всем он сказал так обстоятельно, что невольно думалось: «О чем же будут говорить в прениях? Так всё ясно, только приступай и выполняй».
Однако прения развернулись горячие.
Председатель Шадринской коммуны Матвеев, плечистый, крепко сбитый человек в старой гимнастерке и галифе, сначала рассказал, не торопясь, как подготовился, к уборке его колхоз. Обе жнейки отремонтированы, убирать хлеб будут коллективно, вместе, жаль только, мало тягловой силы: в колхозе всего лишь пять лошадок, вот и весь транспорт. Но и с ними в крайнем случае можно обойтись.
– Меня интересует другое, товарищи, – продолжал Матвеев, оглядывая собрание. Смотрел он как-то необычно, и, приглядевшись, Маша поняла, что у Матвеева левый глаз не видит, и потому Матвеев всегда скашивает голову чуть-чуть влево, чтобы единственному правому глазу было видней. – Меня интересует тот бывший помещик, который появился в нашем районе. Хотя у нас в колхозе тихо, но я тоже имею причины тревожиться. В колхозе «Путь Ильича» подано два заявления о выходе из коллектива, и это – в уборочную кампанию, когда каждый человек на счету. И первым подал тот колхозник, к которому заявлялся в гости этот бывший. Когда я узнал, что за гость появился у нас, я сообщил в ГПУ, и ему пришла повестка – явиться и дать объяснения. Но он уехал за два часа до того, как принесли повестку. Я интересуюсь, что скажет Гончаров, председатель «Пути Ильича»? Как дела в его колхозе? Классовый враг начинает выпускать когти, и мы не можем, товарищи, каждый сидеть в своем кутке, благо к нам никаких гостей не заявлялось. Мы должны разобраться в этом деле и помочь Гончарову.
И тогда на трибуну поднялся бедно одетый, босой крестьянин. Прежде, чем начать говорить, он долго приглаживал рукой лежавшие в беспорядке волосы.
Гончаров был из батраков и не шибко грамотен. Он всей душой отдался своему колхозу, в колхозе он видел единственный светлый выход для таких же, как он сам, маломощных крестьян. Не было сомнения в том, что пои случае Гончаров не пожалел бы и жизни за колхоз. Но дело у него пока не ладилось и он не мог понять, за что взяться в первую очередь.
Положение в колхозе было плохое. Сапожков, член правления, затеял бузу, поругался с бабами и сразу же – бац заявление! Второй колхозник, к которому приезжал «бывший», тоже заявил о выходе. Он начисто отказался объяснить, кто и зачем приезжал к нему. Выспросили жену, она сказала, что приезжал один знакомый, он еще когда-то у них сына крестил. Старожилы помнили хорошо, что крестил у них сына тимохинский помещик. Вот с того дня всё и заварилось. В колхозе, где, казалось, всё было хорошо налажено, дела пошли вкривь и вкось. Поле пришлось разделить, и жать каждый будет отдельно, а не коллективом. Так постановило общее собрание колхозников, и Гончаров не сумел доказать, что такое решение поведет к распаду колхоза.
Слово опять взял председатель Шадринской коммуны:
– Не туда ты смотришь, Гончаров. Стал думать о хорошем трудодне, а организационно не укрепил свой колхоз. Смотри, что у тебя получается: едешь на базар смородину продавать, а в это время бывшие помещики разлагают твоих колхозников. Бабы целое утро по деревне бегают, не знают, кто им скомандует, куда работать идти… Сначала организацию наладь, а потом – смородина. И не обязательно самому торговать.
– Зато денежки все в целости, колхозные денежки! – крикнул Гончаров из зала. Все знали, что Гончаров, мыкавший горе всю жизнь, бережет каждую колхозную копейку и не доверяет денежных дел другим.
– Не с того ты конца начинаешь! Развалили колхоз, каждый убирает хлеб в одиночку, разрезали общее поле! – возмущенно продолжал Матвеев. – Почему не зайдешь, не посоветуешься? Умней всех стал?
Гончаров опустил голову.
– Конечно, чужую беду руками разведу, а к своей беде ума не приложу, – сказал Матвеев примирительно. – А я бы посоветовал тебе: не отмахивайся от баб. Правильно они на Сапожкова взъелись. Умелый руководитель взял бы да использовал этот случай, чтоб укрепить колхоз. А ты баб склочницами назвал. А бабы, знаешь, они тоже сила…
В зале засмеялись.
– Не смейтесь, товарищи, верно это. Если бабы за колхоз да за хороший порядок, то и колхоз не развалится. Это проверено.
Выступление Матвеева понравилось Маше больше всех. Как он про баб хорошо сказал!
Перешли к вопросу о приеме в партию. Гончарова приняли единогласно. После него принимали в кандидаты одного колхозника, который только две зимы мальчишкой бегал в школу. Он даже не смог ответить на вопрос: какой орган является руководящим партийным органом в области? Маша мысленно протестовала против приема этого неразвитого товарища, но коммунисты рассудили иначе. Предупредив, что придется ему за время кандидатского стажа познакомиться хорошенько с уставом и программой партии, что обязательно надо будет брать в сельсовете газету, коммунисты всё же приняли этого колхозника в кандидаты. Таким образом, в «Пути Ильича» стало уже два коммуниста. А если еще из женщин найдется достойная состоять в партии, то коммунистов будет трое – вот уже и организация, Гончарову подмога.
Весь следующий день Маша была дома, помогала маме по хозяйству, возилась с братьями. Она знала, что вечером вернется поздно. Так пусть уж мама будет довольна ею и разрешит задержаться на вечер.
Маша вымыла на речке и начистила мелом свои белые резиновые туфельки с голубой полоской у ранта. Такие туфельки долго были ее мечтой, их купили ей только к пятнадцати годам. Нога в этих туфельках казалась совсем маленькой, рост ничуть не прибавлялся, ходить в них было очень легко. Маша берегла их и надевала в самых торжественных случаях.
Вечерело, но солнце еще не зашло, когда она, в белом полотняном платье, в белых туфельках и с белыми лентами в косах переехала на заводский берег. В летнем театре уже собрались «артисты», уже лежали разложенные отглаженные костюмы, Мониста, украинские ленты. Не пришел еще только аккомпаниатор, техник-нормировщик. Он снимал комнату в доме одного рабочего по дороге к Шадринской коммуне.
– Может быть, заболел? – сказала Маша. – Придется сходить за ним.
Идти было недалеко. Техник вместе с хозяевами стоял на крыльце, и все тянули шеи в одном направлении, все глядели в сторону Шадринской коммуны. Маша тоже взглянула туда и ахнула: над леском поднимался высокий столб дыма, из которого вылетали языки пламени.
Горят! Как, почему? Тушат ли уже? А что, если мужчины еще в поле? Что если товарищ Матвеев отсутствует? Маша живо представила себе страшную картину.
– Давно это началось? – спросила она.