Текст книги "Повесть об Афанасии Никитине"
Автор книги: Елена Тагер
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
– Не вернулась! – упорствовала Калабинга. – Никогда не вернулась! Ты не знаешь, диди. Она ушла. Совсем ушла. Навсегда. За синие моря. Правда, Афа-Нази? И там, за синими морями, она стала девочкой. И ее назвали До-нио. Ду-нио. Правда?
– Истинная правда, – подтверждал Афанасий. – В одной деревне жили брат да сестра, Ваня да Дуня…
Он настолько освоился с языком хинду, что свободно рассказывал сестрам про Ваню и Дуню, про царевну Несмеяну и про все, что только вспоминалось из любимых сказок милой сестренки Дуни.
Когда не хватало сказок, он задумчиво напевал:
– Не велят Дуне за реченьку ходить,
Не велят Дуне молодчика любить,
Ой да расхорошенького,
Душу-Ваню чернобровенького…
И в тепло и негу индийской ночи несся русский деревенский напев, полный протяжной жалобы, безутешной печали.
Иногда запевала и Чандра. Древняя индийская «Песнь весны» тоже пелась протяжно, но в ней не звучало жалобы, не слышно было печали, она дышала радостью, обольщала надеждой на счастье:
Силой времени зацвели молодые ветви,
Голодные пчелы, жужжа, прилетели к цветам.
Подчинись, человек, власти весны!
Вкуси без сомнения радость мечты!
Смейся – ведь юность твоя не прошла!
Как волновала, как звала за собой неотразимая песня! Как блаженно текли мирные вечера в доме Чандаки!
Но сегодняшний вечер – невесть почему – шел неудачно. Беседа плохо налаживалась. Чандака, чем-то подавленный, был сверх меры угрюм и, не откликаясь ни на какие просьбы, не начинал рассказа.
Афанасий и хотел бы спросить своего доброго друга, в чем дело. Но сначала заторопился записать все виденное, пока не забылось. А потом почему-то постеснялся одолевать Чандаку расспросами.
Чандра всегда была скуповата на слова, а сегодня никак не могла разговориться. Даже бойкая Калабинга присмирела. Все-таки она начала что-то такое болтать о том, как поссорились бобок с горошинкой, и вдруг перебила себя:
– Отец! – вскрикнула она так испуганно, что все вздрогнули и вскочили с места. – Отец! Кто это? Зачем? Что им надо?
Девочка раньше всех увидела незваных гостей. Первый из двух вошедших был отвратительно толст и неуклюж, но не это было в нем страшно. Страшно казалось в нем то, что глаза его были тусклы и мертвенны, а широкий рот раскрыт и желтые зубы неподвижно выставлены в неживой, безрадостной и бесчувственной усмешке. У него было такое лицо, что каждый понимал: ты можешь перед ним страдать, скорбеть, корчиться в муках, ты умереть перед ним можешь – и это его не заденет, не шевельнет, не затронет. Из-за его обширного плеча выглянул другой – маленький, прыткий, худенький человечек; этот, наоборот, был крайне весел, суетлив, подвижен; но все равно что-то леденящее сверкало в его пронзительных, как булавки, глазках.
Афанасий еще не знал, в чем дело, а сердце у него упало. «Пришла беда!» Он взглянул на Чандаку: у него лицо не то что побледнело, а посерело все, и глаза сразу остановились, погасли.
– Я вас не ждал сегодня, – произнес он медленно, усиливаясь говорить спокойно. – Ведь назначенный срок еще не настал.
– Как не настал? – крикнул толстый удивительно визгливым, режущим слух голосом. – Как не настал, собака, сын собаки, сын буйвола?
– Голубчик, – пророкотал маленький неожиданно сочным баском, очень ласково и дружелюбно, – милый, приятель мой золотой, назначенный срок миновал еще позавчера. Ты, видно, не знал, что в этом году срок передвинут?
– Нет, не знал, – еле выговорил Чандака. – Прошу прощенья, не знал.
– Он прощенья просит! – завизжал толстый. – Свинья, сын свиньи, он просит прощенья! Нам что – извиненья твои нужны? Нам деньги нужны! Подавай, что с тебя причитается! А потом попросишь прощенья!..
«Сборщики налогов…» – понял Афанасий.
– Простите, высокие господа! – заговорил он на языке хоросанцев, не сомневаясь, что этим чиновникам знаком язык, на котором говорит все их начальство. – Я чужестранец, и мне не все здесь понятно. Сделайте милость, разъясните мне, почтенные господа, за что вы так ужасно ругаете этого доброго человека? Допустим, вам надо получить с него налог. Ну, так и получайте деньги, а зачем же обижать доброго хозяина дома?
Оба чиновника оглушительно хохотали.
– Грязь он, а не человек! Грязь под моими ногами, вот он кто, хозяин этого дома, – жалкий, ничтожный индиец! – визжал старший, толстый.
– Уважаемый чужестранец, – рокотал сочным баском маленький сборщик, – тебе будет полезно узнать, какое наставление дает великий мусульманский ученый молодому и неопытному султану. Слушай.
Приосанившись, он прочел наизусть, внушительно и отчетливо:
– «Индиец – это только плательщик налогов. Если сборщик потребует с него серебра, он должен без пререканий, с почтением и кротким смирением отдать свое золото. Если сборщик налогов бросит индийцу грязью в лицо, – тот должен без отвращения открыть рот и проглотить эту грязь».
– Вот! Слышал? Прими как закон! – провизжал толстый.
Афанасий содрогнулся.
– Сколько же должен отдать вам этот плательщик?
– А вот подсчитаем, почтеннейший, – весело откликнулся сочный басок. – Подсчитаем, золотой ты мой, подсчитаем. Давно мы с тобой не подсчитывали, миленький, верно?
Начался подсчет – и у Афанасия волосы встали дыбом. Простой индиец должен был отдавать в султанову казну половину своего дохода. Сверх того он должен был платить содержание старосты, писаря, чиновников по сбору налогов. Он должен был также отчислять сумму на содержание храма. Кроме того, с него брали деньги и на прокорм султановых войск, и на откуп от вражеских армий…
– Ты, плетельщик зонтов! Какой у тебя был доход в этом месяце, ну-ка? – спросили сборщики.
– Милостивые господа, – сказал Чандака с каменным лицом. – У меня в этом месяце не было никакого дохода. Напрасно сидел я на базаре, разложив свой товар: никому не хотелось покупать моих зонтов, никто не нуждался в моих циновках и ковриках. Почти без денег приходил я с базара, а то немногое, что выручал, тратил на пальмовое волокно и на пропитание моей семьи.
– Лодырь! Ленивая собака, собака из собак! Старый, ленивый буйвол! – орал старший сборщик, выпучив свинцовые глаза. – Ты и на базаре-то не сидел! Ты шатался по городу, как нечистый дух, ты бродил по улицам, как бессмысленная скотина! От работы отлынивал, а теперь отлыниваешь от уплаты налога! Ты знаешь, чего ты заслуживаешь в глазах закона?
– Да, миленький, – подтвердил мягкий басок с невыразимо печальными сострадательными нотками. – Дело твое неважно. Нет у тебя законных поводов для отсрочки. Не очень-то часто видели тебя на базаре последнее время. Но сколько угодно свидетелей тому, как целыми днями шатался ты по городу, неизвестно с кем и зачем. А какая была цель этих твоих прогулок, и с кем ты сблизился, и откуда явились твои приятели, – это уж ты расскажешь не нам, а милостивым судьям нашего благочестивого султана, да ниспошлет ему аллах все, чего ему благоугодно пожелать.
«Опять! Опять начинается! – сердце у Афанасия застучало часто-часто. – Опять прицепятся… Узнают, что я христианин… опять потребуют принять Махмудову веру… забыть родину… Откажешься, – отберут Ваську… Самого в рабство продадут… Им ведь только бы к чему прицепиться…»
Чего они толкутся тут, не уходят? Ясно, взятки хотят. Но нечего, нечего дать им! Пусты карманы. За три года скитаний чуть не дочиста все издержал.
А басок все рокотал, с самым теплым сочувствием, на самых бархатных нотках:
– Ты, золотой мой, не сомневайся, мы тебе зла не хотим. В тюрьму тебя упрятать для нас какая же радость? Да никакой ровно! Мы в твое положение входим. Повод для отсрочки, подумавши, найдем. Но и ты войди в положение наше. Мы ведь семейные люди. А чего это стоит, прокормиться с семьей? Рассуди-ка, подумай!
– Понимаю, добрые господа, все понимаю… – бормотал чуть живой Чандака. – Я бы с радостью. Не поскупился бы никогда. Но нет у меня, понимаете, нет ничего… Нечего вам отдать…
– Погоди-ка, приятный мой! Ты песенки этой разве не знаешь?
– Какой… песенки?
– А как же? Старинная песня. Любимая. То есть ваша любимая, налогоплательщиков. Погоди… как она? Э, припомнил!
Сочный басок живо, игриво запел:
– Ой, налоги! Ай, налоги!
Сборщик на пороге!
Подавай! Подавай!
Все, что есть, отдавай!
У друзей занимай,
У жены кольцо снимай!
– Что скажешь? Правильная песенка! Славная, право! «У жены кольцо снимай!» – плохо, что ли, сказано? Ты бы, миленький, об этом подумал.
– Милостивые господа, у меня нет ни жены, ни колец…
– Вот как? А это что?
Чандра вскрикнула. Шутник схватил ее за руку. Заветные материнские браслеты бросились ему в глаза… Он крутил и вертел руку девушки, стараясь снять украшения. Закусив губы, Чандра молчала, в то время как чиновник выворачивал ей руку. Калабинга громко зарыдала и с криком «Диди! Диди!» бросилась на защиту сестры, но сборщик налогов отбросил ее одним толчком, как котенка.
– Отдай вещи, Чандра! – приказал Чандака.
– Их надела мне мать, – прошептала Чандра.
– Отдай! – непреклонно сказал Чандака. – Пришел назначенный час.
Девушка посмотрела на отца и молча сняла браслеты с рук и кольца со щиколоток ног. Когда ее заветные украшения скрылись в мешке сборщика, она закрыла руками лицо и светлые слезы потекли по тоненьким смуглым пальцам. Сам не зная как, Афанасий выдвинулся вперед.
– Господа честные! – сказал он почти так же непреклонно, как Чандака. – Отдайте девушке ее добро.
– Что такое? Что это еще за чудо? С кем шутишь ты, полоумный? – возмутились чиновники. Но они возмущались все же не слишком громко, очевидно разглядев широкие плечи Афанасия и могучие его руки. Афанасий и сам только сейчас разобрал, что стоит перед сборщиками, крепко сжав кулаки, наклонив голову, правое плечо вперед – подобно опытному бойцу, готовому на смертельную схватку.
– Верните девушке материнское наследство. Верните, честные господа, – твердо повторил Афанасий. – А то как бы хуже не было. Не вводите меня во искушение.
Сборщики переглянулись. Они поняли соотношение сил и, очевидно, непрочь были кончить дело без драки.
– Заплатите сполна налоги, тогда, может быть, и вернем, – взвизгнул старший.
– И нам на прокорм не забудьте прибавить, – пропел, как по нотам, его басистый помощник. – А то знаем мы вас, плательщиков; налог еще кой-как внесете, а уж нашего труда не оцените. И не подумаете, что нам тоже невесело ходить до поздней ночи по всем городским закоулкам. Мы вас всегда жалеем, а вот вы нас не очень…
– Завтра до полудня жду тебя на главном базаре, – пролаял и провизжал толстый сборщик. – Не внесешь налога, тощий, старый пес, – пеняй на себя; не минуешь тюрьмы – и с полоумным твоим постояльцем. Иду, иду! Не распускать кулаки! – и почтенный чиновник устремился к двери, из которой уже выкатился стремглав на улицу его сердобольный помощник.
Афанасий успел только слегка подтолкнуть сборщика в жирную спину, промолвив вдогонку: «Семь бед – один ответ». Но этого легкого толчка оказалось достаточно, чтоб чиновник мячиком пролетел два десятка шагов по переулку и бесследно скрылся в ночной темноте. Чандака положил руку на плечо Афанасию:
– Довольно! Не навлекай гибели на мой мирный дом! Или ты хочешь быть мне врагом, а не другом?
Налетел бы на Афанасия десяток бойцов, навели бы на него пищаль огнестрельную, – навряд ли бы он смирил свою ярость. Но в унылом отчаянном голосе Чандаки, в его легком тихом прикосновении было что-то такое, как смерть неминучее, неотвратимое, как судьба. И встал Афанасий как вкопанный, разжал кулаки, опустил свою буйную голову.
– Эх, друг! – прошептал он. – Чандака, брат названый! Ну, веришь слову, только для тебя не разделал я их на мелкую щепку…
– Надлежит ли на них обрушивать гнев свой? – задумчиво молвил Чандака. – Они слуги закона. А закон…
И Чандака, с его изумительной памятью, прочел наизусть отрывок из закона, возглашенного недавно во всеуслышание на Главном Базаре:
– «Если народ от беззакония или духа возмущения поднимет волнение при сборе налога, его надо искоренить и уничтожить наказанием и каранием, чтоб его преступность и восстание не распространились…»
– Да… закон! – пробормотал Афанасий. – Вымрет у них народ с такими законами…
– Нельзя быть без закона, – ответствовал Чандака. – Пусть мне, или тебе, или еще кому-то будет тяжело и невыгодно, но государство должно подчиняться закону. На этой правде стоит земля.
Афанасий ответил по-русски:
– Закон что дышло, куда повернешь, туда и вышло. – И добавил на языке хинди: – Так-то так, только боюсь, что эти слуги закона не столько положенных налогов соберут, сколько себе, на поправку дел… Слыхал, что пели? Никто их не жалеет, на прокорм семьи мало подают… Эх, законники!
В доме наступила тишина. Но из домочадцев Чандаки разве только одна Калабинга сколько-нибудь спала в эту летнюю ночь. Да и та во сне кричала и плакала, как больной, одержимый тяжелым бредом. Чандра утром почти не могла глаз раскрыть – так отекли под богатыми ресницами ее темные веки. У Чандаки за эту ночь лицо стало зеленого цвета, нос его заострился, губы, страдальчески приоткрывшись, обнажили ряд белых зубов и никак не хотели закрыться, – это было лицо мертвеца. Афанасий…
Но никто утром не видал, как выглядит Афанасий. Он встал, только-только забрезжила ранняя бледная зорька. Взял плетеное ведро, пошел к желобу колодца, принес коню студеной воды. И поил его, пока Васька, расшалившись, не сунул морду в ведро и не дунул на хозяина целым дождем светлых брызг. И чистил ему Афанасий крутые бока и высокую спину, и расплетал-заплетал густую конскую гриву, и взнуздал коня новой шелковой уздечкой. А когда молодая заря разгорелась во всей своей алой красе, поцеловал коня в жаркие трепетные ноздри и сказал по-русски: «Пойдем, Васька!», а потом еле слышно добавил на языке хинду: «Наступил назначенный час!»
– Афа-Нази! Куда ушел Афа-Нази? Он вернется к нам? – добивалась Калабинга. Но отец и сестра не отвечали. Ничего не сказали они и когда Афанасий не пришел к обеду. Безмолвно ели вареный рис, и только отец прикрикнул на Калабингу, на ее неугомонные вопросы: «Ешь и молчи!» И все замолчали.
Но как же ахнули, как встрепенулись они после обеда, когда вошел похудевший Афанасий и без всяких объяснений положил на колени Чандре ее заветные браслеты.
– Вот твои побрякушки, дочка! Береги материно наследство! – сказал он девушке.
Она молча глубоко склонилась перед ним и вышла во двор, захватив конскую кормушку с моченым горохом. Афанасий поглядел на ее отца.
– Давай-ка сосни, Чандака! Лица на тебе нет. Глаз не сомкнул, наверно? Ложись, почивай. Заплатил я твои налоги. И на прокорм им дал, собакам несытым. Присмиреют теперь до поры до времени, законники, волки голодные!
И, потянувшись так, что хрустнули кости, улегся на свою трявяную подстилку.
– А обед? Афа-Нази! Ты не обедал? – подбежала Калабинга.
– Ничего не хочу. Сыт по горло, – буркнул он и закрыл глаза. – Не скачи, Воробушек! Сон милее всего.
– Он продал коня! – шепнула отцу Чандра, вернувшись с полной кормушкой.
Чандака взглянул на спящего Афанасия и дал знак дочерям не шуметь.
– Широта сердца! – сказал он еле слышно. – Продал коня, чтоб заплатить за меня налоги и выручить твои заветные украшения… Чандра, много встречается на свете и доброго, и злого; много еще предстоит нам увидеть, но вряд ли когда-нибудь встретим мы еще раз такое сердце – русское сердце, не имеющее меры для жалости, не знающее границ для доброты.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава I
НЕДОБРЫЙ ГОСТЬ
Налоги уплачены; торговля плетеным товаром бойко пошла; ни болезней, ни голода не видать в доме Чандаки. Плохо ли? И, если глядеть по поверхности, чего бы теперь бояться, откуда ждать худа? Но Афанасия не обманешь.
Он знает: покоя на свете нет и столь желанный для человека отдых дается лишь на самый кратчайший миг. Только-только успеешь перевести дух – и уж тебя кругом обступили тревоги. Ползут толпами, как лихие сны; вьются над головой, подобные злобным осам. Откуда берутся они, горестные тревоги, как родятся злые предчувствия в беззащитном сердце людском? А вода откуда берется в океан-море? Откуда тонкий туман забелился над лугами над шелковыми, над медвяными травами? Почему, увидав нового гостя у очага Чандаки, Афанасий не размышлял и не сомневался, а твердо, уверенно сказал себе: «Вот оно! Быть беде, быть худу великому!»
Никитина не было дома, когда новый гость переступил порог хижины плетельщика. Когда же Афанасий вернулся с базара, первое волнение встречи уже улеглось; обряды почетного угощения уже были выполнены. Новый гость сидел перед очагом, в мирной беседе с главою семьи. Сидел он прямо на земле, даже без травяной подстилки, но и сидя был выше всех ростом, так что Чандра, не спускавшая с него глаз, смотрела снизу вверх. Да как смотрела! Словно бы пред ней небеса раскрылись, словно бы ей предстало видение, которого она всей душой ждала, в котором явлен весь смысл ее жизни. Желтое сари скатилось с девичьей головки; чернобровое смуглое личико все открыто, все освещено, – а до сих пор его тонкие черты лишь бегло мелькали в желтой тени покрывала. Афанасий впервые увидел это лицо в таком ослепительном блеске. Оно, казалось, было озарено не красноватым огнем светильника, а яркой силой изнутри проступившего чувства. Афанасий смотрел и не узнавал. Где задумчивая сдержанность Чандры, где ее тихая скромность? Голова откинулась, рот полуоткрылся; темным румянцем окрасились матовые щеки. И глаза уже не сияют тихой радостной доверчивостью; о чем-то мучительном вопрошают эти огромные глаза; они расширились, углубились, и сурово легли под ними черные тени. Чандра внезапно стала старше, собранней, крепче; нет, это не хрупкая девочка в своем ребяческом любопытстве загляделась на новое лицо; это много страдавшая, много постигшая женщина всей волей стремится к тому, кто принес ей желанную и страшную весть. «Что с ней? Наваждение, что ли?» – спрашивал себя Афанасий, не в силах уразуметь этой внезапной перемены. Он хотел бы глазами спросить Чандру, он искал хоть на мгновение встретиться с ней взорами, – а она и головы к нему не повернула и не глянула в его сторону; ни на единый миг не оторвался ее взгляд от нового гостя. Афанасий видел, как шевелятся ее полные темно-алые губы, как сошлись прямые черные брови, и, не находя в этом новом лице прежнего робкого очарования, осуждающе и неприязненно размышлял: «Сбесилась, что ли, девка? Ишь уставилась на старика, без стыда безо всякого! При отце, при сестренке! Все глаза проглядела. А на что глядит? Глядеть-то не на что. Так, бродяжка невзрачный; нищий старик, полуголый, тощий. Видать, по всему Хиндустану елозит за подаянием. Да не больно-то подают. До чего худущий!..» И Афанасий, в свою очередь, воззрился было в лицо этому полуголому нищему – да так и потупил глаза. Силой и волей повеяло от его изможденного облика. Словно из темного камня было вырезано твердое горбоносое лицо – тонко, искусно вырезано – и до краев напоено несказанной гордостью, беспощадной, бесстрашной самоуверенностью.
Несчетно лет прошло, как на Руси, в астраханских степях, довелось однажды Афанасию видеть: охотник-кайсах приручал беркута – огромного степного орла. Со связанными лапами пленный хищник смирно сидел на руках у хозяина и смотрел в сторону желтым, прозрачным, совершенно по-человечески умным и ясным глазом. И вдруг признал Афанасий этот желтый глаз, этот точеный облик, это гордое, не человечье и не птичье, лицо.
– Орел степной! Зачем он здесь, ловец неумолимый? Ужель на погибель птенцам беззащитным?
Афанасий чуть не крикнул, чуть не застонал во весь голос, но опомнился; все так же глядел в сторону страшный старик, все так же не сводила глаз со старика, как обуянная чем-то, Чандра…
– Да что он бубнит такое? Заклятия, что ли, какие читает?
Старик с лицом царственной птицы произносил нараспев торжественные мерные слова. Афанасий не понимал этого певучего языка; это не был так хорошо ему знакомый повседневный говор хинду: это был санскрит – священная речь Древней Индии, хранилище молитв, заклинаний и труднейших для понимания премудрых поэм.
Мерный говор прервался; изогнулись сухие и темные пальцы, старческая рука опустилась на черные гладкие волосы Чандры; девушка вытянулась, трепеща всем тоненьким телом, и не своим, истомленным голосом простонала или пропела:
– Веди меня от призрачного к истинному, веди меня от тьмы к свету, веди меня от смерти к бессмертию!
«Молитву творит», – по привычке все замечать сказал себе Афанасий. И сам не знал, что угадал, что из уст девушки вылилась древняя мантра – заклинание и молитва.
Горбоносое каменное лицо потеплело; ожили желтые, не по-людски прозрачные, птичьи глаза; старик выпрямился во весь свой неправдоподобно высокий рост – и довольно высокий Чандака рядом с ним показался подростком. Высоченное темное тело старика не было ничем излишним обременено; только грубая дхоти – полоса простой бумажной ткани – опоясывала его узкие бедра. Потребности, прихоти – все это было дочиста выброшено из его обихода. Желаний не знало это почти бесплотное тело, его держала и двигала только безмерная воля. И опять Афанасию мельком почудились цепкие орлиные лапы, когда старик вновь возложил бескровные согнутые пальцы на склоненную головку Чандры.
– Благословенно искание! Благословенна чистота! Благословен жертвенный путь! – торжественно возгласил он на языке хинду. – Благословенна будь ты, ищущая, ты, чистая, ты, идущая путем жертвы, – благословенна будь, дитя мое, Камала…
Девушка вздрогнула и, словно защищаясь от орлиных когтей, подняла к волосам беспомощные руки. Задрожал и Чандака.
– Неправда! – прокричал из угла задорный, звонкий детский голос. – Неправда, это я – Камала!
Девочка отважно выступила вперед; она вся раскраснелась, глаза сверкали – вот такою встретил ее Афанасий в ту памятную ночь схватки с обезьяной.
А у старика лицо мгновенно превратилось в каменное изваяние; и только в самой глубине желтых глаз зашевелилась какая-то подавленная ярость, какая-то заглушенная угроза. Но Чандака уже заслонил младшую дочку.
– Гуру, не гневайся, – заговорил он отрывисто и смущенно. – Дитя говорит верно. Имя покойной жены мы дали нашему второму ребенку. А первая, старшая – ее рождение было для нас как свет луны в темную ночь, – мы ее назвали Чандрой[4]4
Чандра – луна.
[Закрыть].
– Старая память мне изменяет, – словно думая вслух, тихо заговорил старик, – прошедшее перекликается с настоящим; и мне показалось, что я опять вижу перед собою мою кроткую Камалу, мое доброе любящее дитя. Но с тех пор прошло пятнадцать лет. И выросла дочь Камалы, похожая на свою мать, как почка лотоса на другую почку… Ну, что ж? Таков ход событий – законный, утвержденный богами… Имеет ли значение ничтожная моя ошибка?.. Подойди ко мне, дитя мое. Благословляю тебя, моя чистая, добрая Чандра! Подойди и ты, – обратился он к Чандаке. – Благословенна ветвь, питающая два благоуханных цветка! Благословен отец, вскормивший двух прелестных дочерей!.. Подойди и ты… Не смущайся, подойди ко мне, смелая маленькая Камала! Ты правдива и бесстрашна… – он протянул руки к ребенку. – Но скоро наступит твой брачный возраст. И когда тебя с пением отведут в дом свекра, ми муж твой, ни его отец не потребуют от тебя ни правдивости, ни бесстрашия. От женщины требуют только мягкости – и получают покорность. Благословен путь покорности! – и он возложил руки на головку Камалы.
– А ты, Афа-Нази? Подойди же, подойди ближе к Гуру! Благослови его, Гуру, благослови нашего Афа-Нази, – кричала Камала и своей крепкой ручонкой тянула Афанасия ближе и ближе к высокому старику. – Он как родной нам! – толковала она. – Наш милый гость, Афа-Нази! Он самый лучший на свете!
– Калабинга, друг мой сердечный! Верна ты мне по гроб жизни, – пробормотал Афанасий. – Никому не выдашь…
– И опять ребенок сказал правду, – отозвался Чандака. – Взгляни, Гуру, на дорогого нам гостя, – он пришел сюда из-за многих морей, потому что возлюбил прекрасную нашу страну. Не откажи ему в благословении.
– Благословен путь любви, – произнес старик, касаясь темными пальцами золотых волос Афанасия.
– Спасибо, отец, – вежливо вымолвил Афанасий; он по-русскому обычаю назвал незнакомца отцом из почтения к его возрасту.
– Это наш Гуру. А Гуру значит духовный учитель, наставник в делах веры, – объяснял Чандака. – В нашей стране Гуру почитается выше родного отца. Ему повинуются беспрекословно. А имя нашего Гуру – Сарьята Пракаси. На древнем языке священных книг это означает: факел истины. Так и зови его.
– Все равно вовек не запомню, – бормотал под нос себе Афанасий. – Ну, что ж поделаешь, в стаю попал – лай не лай, а хвостом виляй. – И он вместе с Чандакой глубоко склонился перед безмолвным Сарьята Пракаси. – Так, стало быть, давнее ваше знакомство? – спросил он явственнее.
– Я воспитал мать этих девочек, – задумчиво ответил старик. – Она была усладой моего сердца, радостью моих глаз. Еще она не достигла возраста этого ребенка, когда я поместил ее в храм бога Вишну в богатом городе Биченегире на юге Индии. Там надлежало ей оставаться до старости, пребывая в мудрости, кротости, благочестии и чистоте. Но когда она возросла и стала как эта девушка… – Старик полузакрыл глаза, лицо его окаменело. – Она была такая, как Чандра… – повторил он, отдаваясь воспоминаниям. – Тогда голос греха коснулся ее чистого слуха…
– Гуру! – умоляюще сказал Чандака. – Будь милостив к нам. То был голос любви…
– Голос греха позвал ее, – повторил Гуру с бесстрастием каменной статуи. – И прозвучал в ее ушах слаще, чем голоса мудрости, кротости, благочестия и чистоты. Ушла! – закричал он внезапно с такой яростью, что все оцепенели. – Ушла, покинула храм! О, грех! О, беззаконие!
Глаза его сверкали, каменное лицо было страшно. Орел настиг свою добычу.
– Гуру! – Молил жалкий Чандака. – О, сжалься, заступись, отведи гнев богов от моих детей! Неужели эти девочки ответят за грехи матери и отца?
– Неужели ты думаешь, что грехи ваши останутся без искупления? – угрюмо спросил Гуру. – Молодой брамин увел прислужницу храма! Двойным грехом согрешили вы, двойную клятву нарушили, двойное преступление совершили! И ты надеялся, что боги потерпят?
– О святой наставник! – Чандака упал к ногам старца, целовал его темные жилистые ступни. – Яви твою милость!.. Смягчи гнев богов! Разве мои дети не знали горя, разве не выросли они без материнской ласки, разве мало скорбел я, лишившись в молодых годах моей светлой подруги? Боги видели мою жизнь. Она вся была отдана детям…
– В этом ты прав, и за это я благословил тебя. Но не жди прощенья тому, чего не прощают ни боги, ни люди!
Словно камни в колодец падали слова старика – гулко, медленно, тяжко…
– Ты просишь о милости? А это разве не милость, что я пятнадцать лет выслеживал тебя по всему Индостану? Для чего, ты думаешь, мне нужны были эти поиски? В чем, по-твоему, моя цель? Только в том, чтобы наказать тебя, безбожник, клятвопреступник, осквернитель храма? Нет, я хочу другого. Мне все равно, что будет с тобой после смерти; меня не тревожит, куда попадешь ты в будущей жизни. Но я хочу, чтобы грех моей милой Камалы был искуплен, чтобы разгневанные боги сняли гнев свой с ее кроткой души. Мне надо, чтобы ее чистая тень без препятствий вошла в царство несказанного, бесконечного и светлого блаженства. Ради этого я искал тебя. Ради этого принял труды и муки, и долгие годы странствий. И вот я у цели. Близится час искупления. Да, искупления! Грех Камалы будет заглажен.
Афанасий отвернулся; но и отвернувшись, видел, знал, как корчится Чандака у ног неумолимого старика, как Чандра, завернувшись с головой в свое сари, застыла без движенья, без звука, как, припав к старшей сестре, охватила ее со всей силой своих детских рук перепуганная сестренка…
– Диди! Диди! – повторяла Камала. – Я не отдам тебя! Я не пущу тебя! Диди, моя диди!
– Глупый и злой ребенок! – сказал Чандака, и никогда еще он не говорил с Камалой так горестно, так сурово. – Хочешь ли ты, чтоб мать твоя, там, за могилой, так и не нашла покоя? И чтобы праведный гнев богов тяготел над твоим отцом до самой смерти и после смерти?
– Я хочу, чтобы диди не уходила! – обливаясь слезами, крикнула Камала.
Чандра ответила еле слышно:
– Сестра, если боги желают, чтоб я ушла от тебя, кто может меня удержать?
– Я удержу! – кричала Камала. – Я не пущу тебя! Нет, диди, нет! Возьми меня с собой! Уговори богов, чтоб они меня тоже взяли! Вдвоем, вместе с тобой! Упроси их, уговори!
– Будь покорна! – отозвался безжизненный голос Гуру. – Только покорностью надейся смягчить волю всевышних!
– Я буду! Я буду покорна!
И Камала так отчаянно зарыдала, что, оставшись, наконец, один, улегшись на подстилку свою и задув светильник, Афанасий долго еще ворочался в темноте: все сердце она ему разбередила.