Текст книги " Умница, красавица"
Автор книги: Елена Колина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Сегодня у Сони Головиной, научного сотрудника Государственного Эрмитажа, кроме обычной текущей работы была еще полуторачасовая экскурсия – в 16.30.
БЕЗ НАЗВАНИЯ
Группа, человек десять, одни женщины, почтительно повздыхав перед «Мадонной с цветком» и «Мадонной Литтой», вышла из зала Леонардо да Винчи, прошла последователей Леонардо и встала полукругом в зале итальянского маньеризма, сначала у режущей глаз диссонансом алого и зеленого «Мадонны с младенцем» Россо, а затем сдвинулась к соседней картине – темная кровать на светлом фоне, серебристо-серые тела счастливых любовников.
– Начало шестнадцатого века, Джулио Романе, «Любовная сцена», – сказала Соня специальным эрмитажным голосом.
Экскурсоводы в Эрмитаже делились на громких и тихих, громкие говорили так, словно были со своей группой одни в зале, а тихие немного слишком шептали. Соня была тихая, к ней приходилось прислушиваться.
– Эту картину приобрела Екатерина Вторая для своих покоев, картина всегда была в запасниках и появилась только в тысяча девятьсот восемьдесят шестом году в Венеции и произвела там фурор. И только после этого ее повесили в зале. Вы видите, что здесь изображена любовная сцена, но очень интересен подход – любовь не с точки зрения счастья, а с точки зрения греха. Взгляните, башмачки у постели направлены друг к другу – это символ физической любви, но не супружеской, а запретной. И художник очень четко доносит до нас свою мысль о греховности этой запретной любви. Вот смотрите, кошка. Видите кошку? Кошка – это и есть символ греха.
– А собака? – спросил кто-то за ее спиной.
– Собака – это символ верности, – ответила Соня, почему-то побоявшись оглянуться, и растерянно добавила: – А может быть, собака тоже символ греха…
Группа двинулась в следующий зал, а Соня и Князев остались стоять у картины с серебристо-серыми любовниками. Стояли и смотрели друг на друга, как будто они были детьми и играли в войну. Соня была победителем и смотрела на Князева с выражением легкого торжества, а Князев смотрел на
Соню сердито, словно ему пришлось сдаться врагу и теперь он старается скрыть обиду и злость, но у него не получается… А потом злость в его глазах уступила место такой невыносимой влюбленности, что Соня жарко и сладко поплыла. И уплыла бы далеко-далеко прямо тут, у картины Джулио Романо «Любовная сцена», но куда же поплывешь, ведь группа отошла совсем недалеко, всего на несколько шагов, и теперь смотрела на нее довольно неприязненно – что это ты, девушка, романы крутишь в рабочее время, в наше!.. И Соня повела группу дальше по плану экскурсии, а Князев пошел рядом с ней.
– А у меня утром всего одна операция была небольшая, и… и на самолет, – застенчиво сказал он и удивленно добавил: – А ты маленькая. Я думал, ты высокая, а ты маленькая.
Соня и правда не доставала ему до плеча.
– Это я без каблуков, – ответила Соня, не удивившись этому «ты». Глупо было бы на «вы», когда «ты» было таким сладким. – Нам каблуки нельзя, паркет.
– Я уже часа два тут брожу.
– Да?.. – светски небрежно сказала Соня. – У мумии был?.. Эрмитаж, знаешь ли, такой большой-пребольшой. Ты бы мог меня тут неделю искать и не встретить.
И замерла при мысли, что так могло быть – не встретиться у картины Джулио Романо «Любовная сцена».
– Я бы тебя встретил, – уверенно сказал Князев, и у Сони перехватило дыхание.
Группа не желала любоваться чужим свиданием, даже таким романтичным, а желала продолжить встречу с прекрасным, и уже откровенно раздражалась на Соню, и даже холодно называла ее «девушка», хотя Соня была не девушка, а «Софья Сергеевна Головина, научный сотрудник Государственного Эрмитажа», – бэйдж висел у нее на груди. А на Князева женщины поглядывали без раздражения и даже как-то при-хорошились и подобрались. Наверное, они, как и Соня, считали, что он очень красивый, положительный и похож на военврача из старых советских фильмов.
– Перед вами Рубенс, «Тарквиний и Лукреция». У этой картины необычная судьба. Эту картину Геббельс подарил своей возлюбленной. И не так давно один из российских бизнесменов выкупил ее у наследников, отреставрировал и передал нам на два года. Кстати, у нас свой Рубенс лучше, – ревниво добавила Соня.
– Где у нас? – спросили из группы. – В России?
– Ну что вы, – опешила Соня, – нет, не в России и не в странах СНГ, а у нас, в Эрмитаже… Сюжет картины известен: Тарквиний обезумел от страсти, – посмотрите, какой напор во всем его облике! Он угрожает Лукреции, – если она не уступит его домогательствам, он убьет ее и положит рядом с ней грязного раба. И тогда она будет опозорена после смерти… Лукреция уступила и закололась кинжалом, попросив мужа отомстить за нее. Представляете?
Группа представляла.
– Посмотрите, какая Лукреция красивая! – с жаром сказала Соня.
Группа посмотрела на Соню с сомнением. Лукреция была толстая, с неровными ногами, вся в жирных складках – очень далека от современного идеала, к примеру от тоненького научного сотрудника Государственного Эрмитажа Софьи Сергеевны Головиной. Почему к этой жирной Лукреции такая страсть, непонятно, – было написано на лицах экскурсантов. Хотя, конечно, это очень вдохновляет – можно быть такой же толстой, а какой-нибудь знакомый Тарквиний все равно обезумеет от страсти.
– У тебя эротическая экскурсия?.. – прошептал Князев.
– Ты бы отрезал Лукреции целлюлит? – прошептала Соня, и они засмеялись, тихонечко, чтобы Соню немедленно не уволили с работы.
– Пойдемте к следующей картине, – сказала Соня и повела группу дальше. – Николас Берхем, «Похищение Европы». Зевс полюбил земную женщину, принял образ белого быка и был так мил, что она перестала его бояться и украсила его цветами. И тогда он, то есть Зевс… то есть бык, опустился на одну ногу, и она села на него, и он помчал быстрее и быстрее в море и умчал ее на Крит, и… экскурсия закончена, до свидания… – скороговоркой сказала Соня.
Группа медленно рассасывалась по залу, на прощание приятно улыбаясь Князеву и неприятно Соне, а одна женщина, тол-стая-претолстая, раз в пять толще Лукреции, вернулась к Соне и сказала: «Какая же вы счастливая». И ушла. Наверное, она была такой толстой, что уже не видела себя в роли Европы при красавце Князеве в роли Зевса, а остальные все еще представляли себя то ли Европой, то ли Лукрецией. Или же толстушка просто была счастливая, и чужая страсть, даже в рабочее время, ее не раздражала. А Соне вдруг стало весело, так весело, как будто она ребенок и опилась лимонада с пузырьками.
– Ты можешь сейчас уйти? Пожалуйста, – Князев так откровенно взглянул на Соню, что с ней немедленно произошло что-то фантастическое из области физиологии: ее одновременно бросило в жар, в холод, затошнило и накрыло теплой волной.
– Могу. Хочешь, пойдем в буфет, кофе выпьем. Или можно в залах погулять. В Египте всегда много народу – там собираются любители мумии, а в античном всегда пусто. Или в археологии…
В археологию все ходили выяснить отношения, и при случае там можно было даже поцеловаться, когда служительница отвернется, особенно в бронзовом веке было удобно.
–А… ты совсем уйти не можешь?.. Ну… что же делать… а у меня самолет через три часа, – растерянно произнес Князев и опять стал так похож на побежденного мальчишку, что Соня незаметно прикоснулась к его руке, подумала и повела его к себе, в фонд русской живописи.
Они молча прошли вдоль Невы, по темному коридору с гобеленами, по Салтыковской лестнице, и остановились в небольшом зале с дубовыми панелями, посреди книжных шкафов. Сквозь стекла блестели огромные черные тома с золочеными надписями.
– Ему родители подарили в день свадьбы, – тонким голосом сказала Соня и подумала: «Соня Николаева, ты дура!»
– Кому? – охрипшим голосом спросил Князев и подумал, какая она нежная прелесть, когда вот так стесняется и робеет.
– Николаю Второму. Ему эту библиотеку подарили родители в день свадьбы.
Почти по всем залам можно гулять, где захочется, а в библиотеке Николая Второго нет. Князеву можно было быть только с краю, у окна, за бархатным вишневым шнуром, а внутри, в самой библиотеке, по другую сторону бархатного вишневого шнура, нельзя. По другую сторону бархатного вишневого шнура разрешалось быть Соне, ну и другим, конечно, научным сотрудникам, научникам, как их называют в Эрмитаже, – звучит как будто это такой жук, жук-научник.
И тут произошло невероятное. Соня приподняла шнур и пропустила Князева в библиотеку Николая Второго, и Князев шагнул ЗА бархатный вишневый шнур. Это было преступление, признание в любви, вручение ключей от спальни, в общем, ужасная глупость, которую невозможно совершить в реальной жизни, а только во сне. Как если бы Князев привел Соню в операционную и усадил в кресле пить кофе у операционного стола. Но Алексей Князев этого не знал, хотя все происходящее и показалось ему нереальным, – оказаться внутри, за шнуром, было все равно что зайти в картину или стать выставочным экспонатом.
Они молча поднялись по скрипучей лестнице на антресоли, повернули налево в маленькую дверь и прошли в бывшие бельевые, а теперь фонд русской живописи. Здесь, в фонде, Соня сидит одна. Днем могут сотрудники забежать, а вечером она вообще ОДНА. А Князев не знает, что она тут ОДНА.
– Что это? – спросил Князев, оглядывая маленькую комнатку, в которой стояли только стол и стул.
– Это кабинетик, мой. А во второй комнате шкафы и стеллажи для хранения картин. Тебе туда нельзя. Вообще-то тебе и сюда нельзя, – объяснила Соня. – Это хранение, фонд, понимаешь? Я храню русскую живопись.
Соня присела на краешек стола. Князев оперся о стол руками, и Соня оказалась в его руках, как в раме. Князев поднял голову, посмотрел на Соню, такой трогательно беззащитный в своей страсти, будто думал то же, что думала она, – ну пожалуйста, Господи, можно мне один раз прикоснуться, мне бы только один раз прикоснуться, только один раз, и все… И от смущения Соня заторопилась, зачастила:
– У нас коллекция не такая, конечно, как в Русском, но есть Брюллов, Маковский, Нефф, Моор, Матвеев, Виш… – на этом слове Князев ее поцеловал. – Вишняков, Гроот…
Князев кивнул на портреты, развешанные по стенам:
– Это кто?
– Это Палантин венгерский Стефан-Иосиф… А это портрет офицера Бомбардирского полка. Художники все неизвестные. Но это они сейчас неизвестные, а через двадцать лет мы не знаем, что будет… – зачем-то добавила Соня, как будто Алексею Князеву было дело до Палантина венгерского или до офицера Бомбардирского полка.
Князев наклонился к ней, уткнулся лицом в бэйдж.
– Но… мы же и незнакомы почти, – пролепетала Соня в стиле тургеневской барышни, трогательно и беззащитно.
– Не думай об этом, – ответил Князев в стиле Джеймса Бонда, решительно-ласково. И дальше не было ничего, кроме того, что должно было произойти, ну просто никаких вариантов, потому что она всегда, всю жизнь, так хотела хотя бы немного побыть в его руках, а этой ночью строила планы, что бы такое по медицинской части у него с собой сделать – нос укоротить или еще что-нибудь, лишь бы он до нее дотронулся.
Соня уткнулась лицом ему в шею и украдкой слизнула капельку пота. И Зимний дворец поплыл под ее ногами, и потемневшие портреты неизвестных художников поплыли, и офицер Бомбардирского полка – белые букли, надменный взгляд, поджатые губы – напряженно и печально глядел на чужую любовь.
…Так все быстро произошло – просто мгновения острой страсти, причем скорее ЕГО, а не ее.
Напрасно мужчины думают, что хоть что-то имеет значение в любви, долго ли коротко – неважно, имеет значение только, что это ОН. И никакой неловкости Соня не почувствовала, несмотря на то что комнатка со столом и стулом была совсем не приспособлена для любви чужих, не привычных друг другу людей.
Князев отпустил ее и отодвинулся, продолжая держать за руки. Соня чихнула, и они засмеялись. Сегодня днем она достала со стеллажей кучу пыльных папок и положила на стол, и теперь ее можно было вытряхивать, как ковер на бельевой веревке.
– А на тебе печать, – сказала Соня.
– Какая печать?
– Какая-какая, печать греха… На тебе МОЯ печать, печать хранителя. Я – хранитель.
– Ты хранитель? – Алексей Князев смотрел на нее удивленно, словно он только что прижимал к себе хранителя из древнего предания, седого старика с бородой и связкой ключей на поясе.
– Я хранитель мумии, – серьезно сказала Соня. – Представляешь, дети заглянут в саркофаг, а мумии нет… Вот я и посматриваю за ней, чтобы она не сбежала.
Эрмитаж – это был Соне подарок от Головина.
Когда она, просидев дома с Антошей несколько лет, превратилась в зверя, готового грызть входную дверь, лишь бы вырваться на волю, Головин поступил Соню в институт. Отдал ее на музееведение в Кулек – Институт культуры, как ребенка отдают в хороший ведомственный детский сад, а затем, как ребенка отдают в хорошую школу, отдал в Эрмитаж на должность лаборанта.
Это, казалось бы, пустяковое место на самом деле было самым престижным из всех возможных, потому что – Эрмитаж. Попасть в Эрмитаж можно было, только правильно ответив на вопрос «Ты чья?», потому что Эрмитаж особенное место, и чужие здесь не ходят. Головин так грамотно выстроил цепочку и вышел на завотделом истории русской культуры, что Соня стала своя.
– Я всю жизнь мечтала… это библиотека Николая Второго… – деревянным от волнения голосом сказала Соня хранителю русской живописи, строгой даме с лицом из прошлой жизни, словно сведенным к глазам, как на портретах Крамского. Строгая дама когда-то впервые провела шестилетнюю Соню с экскурсионной группой по Эрмитажу, но, конечно, не узнала Соню, – мало ли девчонок замирало на главной лестнице под плафоном Дициани «Боги на Олимпе».
Лаборант везде лаборант, даже в Эрмитаже, и Соня бегала с поручениями, делала бутерброды, печатала, носила папки за хранителями, с ней даже не здоровались – никто. Потому что она сама была никто. Первый раз ее заметили, когда она пришла в короткой красной юбке. Она получила от начальства выговор – ты кто такая, чтобы тут у нас в юбках, вот вырастешь, станешь кем-то, тогда ходи в красных юбках.
Алексей Юрьевич отдал Соню в Эрмитаж, это правда, но дальнейшая Сонина жизнь в Эрмитаже шла совершенно независимо от Головина. Эрмитаж – закрытая система, сама по себе и сама в себе, деньги и даже известность не играли здесь, в этом мире, никакой роли, и дальше Эрмитаж был только ЕЕ.
Соня росла-росла и выросла. Увлеклась живописью XVIII века, особенно ее заинтересовал малоизвестный художник Каравак, первый придворный живописец Петра Первого. Публиковала статьи в «Сообщениях Государственного Эрмитажа», участвовала в конференциях и через пару лет уже была не лаборантом, а младшим научным сотрудником, мнс. Это была аббревиатура, привычная Нине Андреевне, и она уже Соней гордилась.
Головина считалась приближенной к хранителю русской живописи, строгой даме, такой строгой, что, кроме Сони, она и не признавала никого. Так что, когда дама умерла, Соня стала хранителем, получила фонд, как будто строгая дама с лицом из прошлой жизни передала ей по наследству свой титул.
Став хранителем, Соня подолгу в зеркале себя рассматривала, на бэйдж с логотипом украдкой любовалась, висевшую на цепочке печать хранителя постоянно трогала, крутила, поглаживала. И еще у нее было кольцо – строгая дама подарила ей перед смертью, как в сказках. Серебряное кольцо с лити-ком – рельефом. Когда Соня нажимала кольцом на пластилин, выдавливался античный профиль, женская головка. Кольцо она тоже все время крутила на пальце, оно у нее часто было надето литиком вовнутрь, вот и поставила на Князева печать, в том месте, где Соня сильно обнимала его за шею.
– У вас тут средневековье какое-то – перстни, печати… – удивился Князев.
Соня погасила свет, и они еще немного постояли у окна, посмотрели на маленький внутренний дворик. Нельзя сказать, что Князев был сейчас к ней как-то особенно нежен – он просто стоял рядом, даже не касаясь ее. Как будто он летел на самолете лишь для того, чтобы снять напряжение, чтобы, слегка пошатываясь от пережитой только что страсти, молча постоять у окна, и теперь уже может лететь обратно. Стоял и смотрел на нее исподлобья – военврач, серьезный и отдельный.
Соня запечатала шкафы печатью, подпечатала сверху кольцом, и они ушли. Спустились по скрипучей лестнице, прошли мимо книжных шкафов, держась за руки, вынырнули из-под вишневого бархатного шнура и снова оказались там, где можно всем.
И только когда вышли через малый подъезд к Зимней канавке, Соня испугалась, испугалась до темноты в глазах, до дрожи в коленках – что она сделала! В хранение нельзя было водить посторонних. То есть категорически нельзя. Никого, только по специальному пропуску, который нужно было выпрашивать, так унизительно объясняя, почему твоему мужу или маме необходимо пройти в фонд, что никто никогда и не просил. А уж привести кого-то просто так было не просто нарушение и не просто преступление, а НЕМЫСЛИМО. И как это вышло, что, выходя из Эрмитажа, она не подумала о пропуске, а просто сосредоточилась и, потянув за собой Князева, пролетела на помеле мимо охранника?.. Если ВСЕ ЭТО как-нибудь откроется, ее уволят, отдадут под трибунал и сожгут на костре на Дворцовой площади.
– Я надеюсь, ты ничего не стащил в хранении? – строго спросила Соня. – Точно? И Маковского не стащил, и Неф-фа? Хорошо.
– И Палантина венгерского не стащил, – подтвердил Князев.
За углом, на Зимней канавке, можно спуститься к воде, всего семь ступеней. На седьмой ступеньке Соня споткнулась и упала Князеву в руки.
– Говорят, женщины так и падают к твоим ногам… – рассеянно сказала Соня, глядя на воду.
– Да, падают, – подтвердил Алексей, – одна двенадцать раз приходила нос переделывать.
– Она хочет не другой нос, а другую жизнь. А я тоже в детстве хотела другой нос.
– А другую жизнь?
– Мне моя нравится…
Соня уткнулась в Князева, в черную кожаную куртку, вдохнула запах кожи и еще чего-то неуловимого… разве может быть такой родной запах у человека, с которым ничего не было, кроме нескольких секунд страсти, да и то больше его, чем ее? Она провела ладонью по его затылку – какие жесткие волосы, ежик. Жесткие волосы бывают у упрямых.
…На седьмой ступеньке, у воды, можно целоваться и замирать от любви сколько хочешь, потому что набережная Зимней канавки почти совсем безлюдное место. А если случайный прохожий вдруг остановится покурить, то, опершись на парапет, он разглядит высокого мужчину в распахнутой куртке с прильнувшей к нему тонкой девичьей фигуркой и почему-то поймет, что это не двадцатилетняя любовь, а взрослая. И такое он почувствует в этой взрослой любви напряжение, такую нежность, что ветерком пройдется в случайном прохожем его собственное воспоминание, или мечта, или печаль.
Но так подумал бы случайный прохожий – что это ЛЮБОВЬ, а стоявшие у воды Соня и Князев думали: только раз прикоснуться друг к другу и дальше жить как жили. Думали, что у них любовь, но такая, одноразовая.
После того как у Анны и Вронского впервые была любовь, они стали считать, что связаны навсегда. Но любовь в фонде русской живописи – это просто секс. И ничего не значит. Не буду об этом думать.
…БУДУ ДУМАТЬ.
12 АПРЕЛЯ, ГОДОВЩИНА СВАДЬБЫ
6,7, 8, 9,10,11,12 апреля уже почти все прошло, а Князев НЕ ПОЗВОНИЛ. Жизнь превратилась в одну сплошную пятницу.
Нина Андреевна была молодая, красивая, полная сил. В данный момент она стояла над душой у домработницы Головиных, и не из каких-то там пошлых соображений, а чтобы по мере своих сил помочь Соне наладить отношения с прислугой.
Нина Андреевна была уверена, что если человек сформировался в хрущевке, а потом у него появилось сразу много слуг, то он не сумеет правильно управлять своим штатом – тетей Олей и дядей Колей. А воспитанные на идее равенства тетя Оля с дядей Колей, в свою очередь, считают для себя унизительным быть в услужении и эту свою обиду компенсируют чрезмерно роскошным ведением Сониного хозяйства – так думала Нина Андреевна.
– Вы неправильно режете картошку, – преподавательским голосом сказала Нина Андреевна. – Нет, вы режьте, Олечка, режьте, а я посмотрю…
«Черт бы тебя драл, черт бы тебя драл», – думала тетя Оля.
Нина Андреевна была очень верная. Внутренне сохранила верность желанию научить, а внешне – себе прежней, настолько, что почти не отличалась от своих молодых фотографий: тот же требовательный взгляд, та же суховатая стройность, четкий овал, стрижка волосок к волоску, идеальная аккуратность в одежде. Нина Андреевна и сама была идеальная, и даже морщинки ее не портили, а, наоборот, подчеркивали идеальность ее старения.
– Моя дочь не какая-нибудь новая русская. Она научный сотрудник, много работает и платит вам деньги за разумное ведение хозяйства, – объясняла Нина Андреевна, по преподавательской привычке выделяя голосом главные слова – «работает» и «разумное». – Вот я, например, сегодня ездила на оптовый рынок и купила йогурты на три пятьдесят дешевле, чем в магазине.
Тетя Оля мельком осмотрела ее твидовые брюки с идеально заглаженными стрелками, тонкий белый свитер – все модное, дорогое, и выразила взглядом: делать тебе нечего, просто хотела потусоваться на оптушке…
– Оля. Я вчера видела по телевизору, как ведущие ток-шоу ели черную икру. Ложкой! В стране, где большинство населения за чертой бедности, едят по телевизору икру!.. Грех говорить, но я иногда сожалею о цензуре… Такая кругом безнравственность, Оля…
– А что такого? – фыркнула тетя Оля. Нина Андреевна всегда бывала права, но ей почему-то всегда хотелось возразить. – Подумаешь, есть деньги, так и едят…
«Оля все еще по капле не выдавила из себя раба… » – печально вздохнула Нина Андреевна.
Обе мамы, Нина Андреевна и Валентина Даниловна, собрались праздновать годовщину свадьбы, не своей, конечно, а Сони с Алексеем Юрьевичем. Свекровь в этот день всегда приходила к Соне с нежненьким букетиком фиалок, называла Соню «моя фиалочка», и поэтому Нина Андреевна тоже приходила.
Самого Головина не было дома, но где бы он ни был, независимо от времени суток это называлось «папа на работе». Сони тоже не было дома – она бессмысленно кружила по дорожкам Таврического сада с целью потянуть время и появиться дома как можно позже. Редкое (четыре раза в году – три дня рождения плюс одна годовщина свадьбы) общесемейное взаимодействие под водительством Нины Андреевны всегда превращалось в сшибку двух миров. Один мир петушился и наскакивал, руководил и настаивал на главенстве в доме дочери, другой благодушно не замечал наскоков. Это и была основная между мирами разница, одна мама – человек с позицией, а другая была простодушно довольна жизнью, прямо как дура какая-то.
Но сейчас Соня не нервничала как обычно и не думала, что хуже – мама кого-нибудь обидит или обидится сама. И то и другое было хуже. УЖАСНО было. Сейчас Соня не предвкушала милый семейный вечерок, а плакала. Ну, не слезами, конечно, плакала, а душой. И в стомиллионный раз перебирала – что же она сделала не так.
Он был влюблен, очень влюблен – это точно. Был влюблен, приехал вслед за мной в Питер. Не мальчик же он, чтобы после первой же встречи потерять ко мне интерес и исчезнуть?.. Тем более, у нас и не было толком ничего в этой не приспособленной для любви комнатке со столом и стулом… Значит, я в чем-то виновата. ЧТО Я СДЕЛАЛА НЕ ТАК?! ЧТО, ЧЕРТ ВОЗЬМИ, СЛУЧИЛОСЬ?
…Ох, звонок! Москва!.. Москва… Ариша…
– Ну что? Приезжал? – полюбопытничала Ариша.
– Кто? – искусственно удивилась Соня. – Кто приезжал? Ариша добрая. Любит любовь. Хочет быть в курсе. Соня
ей своих секретов никогда не рассказывала, потому что у нее никаких секретов не было, а когда появился, оказалось, что ей не хочется свой секрет с Аришей обсуждать. Уж очень сочувственный и покровительственный у нее был тон, как будто Соня была маленькая девочка и Ариша посвящает ее в некое таинство – как целоваться или выбирать первый лифчик.
– Ну, он хотя бы звонил? Хочешь, я ему скажу, чтобы позвонил?..
– Да!.. – выкрикнула Соня. – То есть нет…
– Ну и дура. Ложись в саркофаг и лежи там вместо мумии. Позвони ему сама, позвони, позвони, позвони!..
Всего-то несколько цифр, и можно услышать, как он скажет своим гудящим голосом «привет», подумала Соня, и сердце защемило от любви, и нежности, и обиды.
– Нет.
Глупая Ариша. Все понимает про романы и ничего про… про любовь. Князев скажет «привет», а она что скажет: «Ты мне нужен как воздух»? Это чистая правда, самая что ни есть правда, но такую правду не говорят красавцам хирургам из Москвы. Которые прилетели на пару часов в Питер и любили Соню мгновенной любовью в комнатке со столом и стулом, чтобы удовлетворить свое самолюбие.
Мимо проехал маленький мальчик на велосипеде, обдал ее брызгами с головы до ног, мама мальчика толкнула Соню и, не извинившись, пошла дальше, как будто Соня была невидимкой. Будто ее можно было толкнуть и не заметить. Ударить и не заметить. Соня даже не удивилась – всю эту неделю, что она ЖДАЛА, а он не звонил, ей казалось, ВСЕ видят, как она уязвима и беззащитна, или не видят ее вообще. Словно потеряв значение в его глазах, она потеряла значение и в своих, и вообще во ВСЕХ глазах и стала открытой для любого пренебрежительного действия – такой она чувствовала себя обескураженной и униженной. Нелепая отвергнутая влюбленная идиотка, вот она кто.
Соня сделала еще один круг по Таврическому саду и вдруг ужасно устала – как ребенок, который перевозбудился на празднике и которому уже пора домой.
Тетя Оля накрывала на стол, а обе мамы бестолково толкались рядом. Кухонный стол был чересчур современного для обеих мам дизайна – огромная тумба с множеством ящиков, в ящиках лежали вилки-ложки, рюмки-бокалы, все.
– Как ваши творческие успехи? – вежливо осведомилась Нина Андреевна.
Противостояние миров началось еще на свадьбе. Нина Андреевна – культурная женщина, кандидат наук, никогда не позволила бы себе критиковать будущую родственницу. Но… парикмахерша, фе. Мезальянс. Парикмахерша была бывшая ИТР, читала те же журналы, в те же театры ходила, но все равно – фе. Доцент кафедры научного коммунизма Николаева Н. А. находилась на общественной лестнице на десять, на сто ступенек выше. И она всегда старалась быть с парикмахершей вежливой. Вот и сейчас Нина Андреевна вовсе не хотела над ней смеяться – ну поет себе человек в хоре при ЖЭКе на старости лет…
– Я начала репетировать «Калитку». Повезу на конкурс романсов имени Изабеллы Юрьевой. В Ригу.
– На конкурс? В Ригу? Ваш хор пенсионеров при ЖЭКе? – В глазах Нины Андреевны мелькнули растерянность и обида.
– Мы вокальная студия при Доме ученых, – простодушно поправила Валентина Даниловна. – Сонечка поможет мне пошить концертное платье…
– Платье не пошивают, а шьют, простите, конечно.
Они никогда не ссорились, просто беседовали, вот и сейчас Валентина Даниловна искренне говорила о концертном платье, а Нина Андреевна искренне думала, что толстая расплывшаяся парикмахерша свихнулась.
– А ваши успехи как?
– Консультирую, – надменно ответила Нина Андреевна, – и знаете, получаю приличные гонорары.
– Ох ты, как здорово! – обрадовалась Валентина Даниловна. – И сколько платят?
– Я не обсуждаю денежные дела при прислуге, – покосившись на тетю Олю, прошептала Нина Андреевна.
Насчет гонораров все было вранье.
Валентине Даниловне давал деньги сын, давал не считая, просто оставлял в прихожей пачку и говорил: «Мама, я там тебе оставил». Нине Андреевне помогала Соня – почти вся ее зарплата, не слишком большая, умеренная, прямо скажем, зарплата, уходила на приятные мелочи и достойную одежду для матери. Сама Нина Андреевна рассеянно считала, что живет на пенсию, страстно экономила на продуктах, не замечала купленную Соней красивую одежду и любила приобрести себе что-нибудь «по средствам», например голубой китайский пуховик в переходе метро «Невский проспект».
– Вот это мне по средствам, – говорила она, натягивая китайский пуховик на дорогой джемпер из модного бутика, – это была такая игра, в которую она играла то ли с дочерью, то ли сама с собой.
Да, еще Соня платила за образование матери. Это вообще не считалось, потому что образование – это святое.
На самом деле Нину Андреевну было ужасно жаль. Жизнь ее била, покусывала и щипала с вывертом. Какая разница, что преподавать, химию или научный коммунизм, но когда твоя наука вдруг исчезает бесследно?! Как бы чувствовала себя Валентина Даниловна, если бы в результате перестройки ИСЧЕЗЛИ ВОЛОСЫ? И ЧТО ТОГДА СТРИЧЬ? Но даже если бы волосы исчезли, она и тогда была бы в лучшем положении, ведь прежде волосы точно БЫЛИ. А как с научным коммунизмом? Что прежде преподавала Нина Андреевна – воздух, ничто?
Некоторое время после того, как ее уволили из института, Нина Андреевна трудилась в паспортной службе и из доцента, кандидата наук, быстро начала превращаться в тетку с остаточными принципами и легким флером принципиального сумасшествия в глазах, и флер этот все увеличивался и увеличивался по мере развития российского капитализма. Вокруг нее творилось черт знает что, и очень легко было начать злиться и завидовать, но она понимала, что завидовать стыдно и, главное, непродуктивно самой себя сжигать. Поэтому Нина Андреевна изобрела невинный способ борьбы с собой – тех, кому завидовала, начинала жалеть, причем именно за то, в чем завидовала.
А потом Нина Андреевна сориентировалась и нашла себе место в современной жизни.
Она начала учиться. Окончила какие-то левые курсы и приобрела новую профессию – психоаналитика. Ее, как и устроителей курсов, ничуть не смущало, что для того, чтобы хотя бы приблизиться к этому слову, нужно годами учиться, – она получила диплом и СТАЛА психоаналитиком. И с той же уверенностью, с какой прежде произносила: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», она цитировала Фрейда, Юнга и всех, о ком слышала на всякого рода курсах, семинарах, тренингах, где она бесконечно совершенствовала свои знания. Все эти курсы, семинары, тренинги были удовольствием не из дешевых, но… расхожая идея «на образование не жалко» таким загадочным образом перевернулась в сознании Нины Андреевны, как будто Соня теперь была ее РОДИТЕЛЬ, которому должно быть не жалко на ее образование. Так что оплата всяческих курсов и семинаров и вовсе не считалась за помощь.
Сначала Нина Андреевна консультировала знакомых и детей знакомых, затем круг клиентов немного расширился, но о настоящих гонорарах речь, конечно, не шла. Иногда это было чистое волонтерство, иногда натуральный обмен – конфеты, духи, колготки, а один клиент подарил ей фаршированного гуся.
И все эти успехи уже совершенно восстановили социальный статус Нины Андреевны в ее собственных глазах, но тут случилась неприятность. Нина Андреевна не была жадной, но ей было очень-очень горько, и больно, и обидно…