Текст книги "Голова моего отца"
Автор книги: Елена Бочоришвили
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Дед еще считался женихом, хотя ему было пора на пенсию. Его перезнакомили со всеми, кто был в детородном возрасте. Считалось, что если рожать поздно, то и замуж выходить незачем. Дед смотрел на белоруких полных женщин, ему нравились полные женщины. Но жениться он не хотел. «В роду Арешидзе, – говорил он, – любят только раз».
Дед уже занимал три комнаты в доме со шпилем, жил один и хотел умереть поскорей. Ближе к осени, когда город пустел, грусть начинала сжимать его в объятьях, как в танце танго. Он играл в шахматы с Перадзе и другими мужчинами в городском парке. Но когда становилось холодно, все сидели по домам.
Дед писал Отцу очень часто, потому что был одинок. Или, может, у него тоже жужжали в голове фразы и он пытался от них избавиться. Как-то Отец ответил Деду звуковым письмом. Пластинки делали из старых рентгеновских снимков. Чьи-то сломанные кости крутились на страшной скорости, когда голос Отца произносил: «Здравствуйте, дорогой мой отец, батоно Гиорги!» Вечерами этот голос дребезжал на весь Сухуми.
Дед ленился топить для себя. Он проводил ночи без сна в кресле, не снимая сапог. Под утро он забирался в комнату под самым шпилем, откуда было видно море, и смотрел в сторону Батуми. Это разрывало его душу на части. Так Дед наказывал себя за грусть. Он ведь не баба.
Но перед рассветом, всего на мгновенье, море и небо над ним озарялись розовым светом. Только на миг. Каждую ночь, не желая того, Дед ждал этот миг.
Однажды, когда дождливым вечером Дед, себя ненавидя, грустил, в дверь постучали. Дед открыл. Это была молодая грузинка в мокром платье, с мокрыми волосами. Она держала в руках маленькую собачку.
«Я дрожал, как тот щенок», – писал потом Отцу Дед, рассказывая, как в дом вошла Вторая жена. «Это ваша собачка?» – спросила женщина. Она не говорила, а пела. «Нет», – сказал Дед. Его взгляд поднимался по ее телу, осторожно цепляясь за выступы, как скалолаз. Дед сделал шаг вперед и начал гладить собачку по мокрой шерстке. Он хотел бы гладить свою гостью по мокрым волосам. Женщина тоже сделала шаг вперед и вошла.
Она пришла к нему в дом ночью, одна, в мокром платье, прилипающем к ногам. Дед предложил ей чаю, и она пошла за ним помогать на узкую кухню. И они натыкались друг на друга в тесноте, и она задевала его грудью, с сосками из железа, как пуговицы на шинели.
Дед вдруг извинился и пошел бриться. Он не мог небритым иметь близость с женщиной. Бритва была ржавая, шла туго. Мокрая женщина расстелила постель и легла. В это время входная дверь распахнулась, и в комнату ворвались люди – мужчина и две женщины с ним. «Ты испортил нашу дочь! – кричали они. – Теперь женись!» «Меня провели как мальчишку», – писал Отцу Дед. Он понял это, когда увидел, как щенок пошел к этим людям, виляя хвостом.
Одна из женщин – соседка, как оказалось, – все жалась к стене, на которой висело ружье. Для нее не было бы больше счастья, чем если бы вдруг Дед сорвал ружье и началась пальба, а она следила бы за деталями, чтоб потом рассказывать – может, даже на суде, прилюдно.
Но Дед почти ничего не сказал, он ни разу не произнес слова «женюсь», но когда перевалило за полночь, ближе к рассвету, Дед, боясь пропустить розовое море, выдавил из себя: «Ладно, пусть остается». Все сразу смолкло, и они вышли. И соседка, неудовлетворенная.
Женщина опять легла в постель, а Дед пошел к раковине добриваться. Он взглянул на себя, и зеркало вдруг выстрелило ему в лицо, так что в рамке остался только кривой осколок. (Мать потом смеялась, когда ей это рассказывали: «Дверью, наверное, сильно хлопнул или разбил со злости, жениться ведь не хотел!»)
Дед улыбнулся: Маргарита! И заплакал. Потом он взял ножницы и отрезал себе светлый чуб, нависавший надо лбом, он стал кромсать свои волосы, свои кудри, за которые его так любили приезжие женщины. Потом он провел по голове ржавой бритвой. Его руки дрожали, он резался, и, чтоб не запачкаться, он снял одежду и сложил ее на стул.
Когда он закончил наконец, уже светало, и женщина, усталая и задремавшая было, открыла глаза и увидела его в розовом свете – голого, с окровавленной головой, с черными от слез глазами, – и она закричала, и задергалась, и забилась в постели, в своей брачной постели, Вторая жена.
Дед впервые написал Отцу о Второй жене, когда стало ясно, что будет ребенок. «Меня провели как мальчишку…» Отца потрясло то письмо. Он представил, как Дед мучился, пока молчал. Нет большего горя, считал Отец, чем невысказанность.
Отец с Матерью тут же выехали в Сухуми. Мать долго выбирала платье. Одно из двух. Отец чувствовал себя кастратом. Род Арешидзе кончался на нем. Вестей из Парижа, от братьев Деда, еще не было. Отцу казалось, что Дед решил завести детей только потому, что этого не сумел сделать его сын.
Дед подурнел, от былой красоты остались только усы. «Ах, сбрейте их, батоно Гиорги, – смеялась Мать, – вы ж на него похожи!» Дед всю жизнь походил на Сталина, которого Мать теперь разлюбила, сразу после двадцатого съезда.
Дед пошел с Отцом к берегу моря – впервые, пожалуй, – и изложил свой план. Он боялся, что Мать – женщина, другая кровь, – не поймет. Дед обещал Второй жене, что женится, если она отдаст мальчика Отцу. Дед был уверен, что будет мальчик. Бедный мальчик. С княжеской фамилией он всю жизнь будет не таким, как все. И Вторая жена согласилась. Не рожать же грузинской женщине внебрачное дитя!
Отец осторожно наступал босыми ногами на камни. Он хотел броситься в море и плыть до горизонта. Он боялся, что сердце разорвется от радости, он не мог говорить. Дед, в сапогах до колен, останавливался через каждый шаг – посмотреть, как волны лижут его ноги. Как собаки.
Вторая жена в это время водила Мать по соседям. Мать в белой шляпке и белых перчатках. «Женился на еврейке, – рассказывала Вторая жена, улыбаясь, – и Бог наказал: нет у них детей. И сейчас я рожу им наследника». Мать не понимала по-грузински. Она улыбалась в ответ.
Мать больше не посещала город своей студенческой юности, Ленинград. И житомирские свадьбы она пропускала – очень было дорого. Но на похороны она ездила обязательно. И теперь ей больно было каждый раз приезжать в родной город. И мамочка Матери умерла, и тетя Геня умерла, и дядя Гриша умер – повесился.
И потом папочка Матери умер, когда еврейское кладбище закрыли, хотя в Житомире было полно евреев, которым еще предстояло умереть. И папочку Матери надо было хоронить отдельно от мамочки на интернациональном кладбище «Дружба». Какая там, господи, дружба, папочку всю жизнь обзывали жидом.
И собралась вся мишпуха, вся родня Дедульки-Соловейчика, и все плакали и причитали, потому что всем было жалко папочку Матери, что он будет теперь совсем один. И мужчины придумали кое-что. Они ночью тайно свезли гроб на еврейское кладбище и положили папочку рядом с мамочкой – там ведь было место! Только надпись на памятнике уже нельзя было сделать. И Мать говорила: «Я счастлива-счастлива, хоть теперь их оставят в покое».
…Брать Дедова ребенка Мать отказалась.
Умирал Перадзе, лучший друг Деда. Он долго жаловался: болит то, чего нет. У него болела нога, которую отрезали во время войны.
Дед просиживал у постели Перадзе длинные вечера. В дом со шпилем его не тянуло. За стеной от него жила Вторая жена. Они встречались только на кухне. Лалины записанные пеленки валялись по углам.
Иногда Перадзе объявлял Деду: я скоро умру. Дед трепетал. Он выдумывал истории о том, как люди выживали, когда врачи уже в это не верили. Дед ссылался на собственную практику, хотя в жизни ничего, кроме зубов, не лечил. Перадзе знал это, но верил. Он не умирал.
Но конец приближался, несмотря на рассказы Деда. Перадзе все чаще видел во сне жену и дочь, погибших в один день, во время пожара в городском театре. Они звали его. Перадзе не мог больше тянуть. Однажды он приподнялся на подушках, посмотрел Деду в глаза и сказал без вступления: «Возьми ее, нельзя женщине без хозяина».
Дед понял. За Перадзе смотрела племянница, деревенская девушка. Она не могла иметь детей, об этом знала вся деревня. А в Грузии сплетня убивает быстрее, чем любая болезнь. Свадьбы ждать было нечего.
Дед молчал. Он думал о том, что в роду Арешидзе женятся только раз. Лишь Вторая жена, этот дьявол, может жить с мужчиной под одной крышей без брака. И возраст! Племянница, наверное, младше Отца.
«Я скоро умру», – опять объявил Перадзе. Пауза. Мысли Деда были далеко. Он не вспомнил ни одной ободряющей истории. Перадзе умер. Дед забрал к себе его племянницу сразу после похорон.
Он поселил ее в комнате под самым шпилем. Он стучал ей палкой в потолок, и она спускалась немедленно, без слов. Иногда Дед поднимался к ней. Она садилась к нему на колени, полная и горячая, и обнимала за шею, как дитя. Кожа у нее была белая-белая, словно выбеленная морем. Солнце показывалось из-за горизонта и освещало их розовым светом. Тело Деда теплело. «Ты – мое солнце», – говорил он Третьей жене.
Вторая жена бросилась в кабинеты начальников. Она искала управы на Деда и дошла до Тбилиси, до здания с видом на туалет Шотико, жалуясь на Дедово «аморальное поведение, недостойное советского человека». Вот так получилось, что Вторая жена оказалась первой, кто узнал, что Мать беременна, назло врачам.
Она была с Отцом под окнами роддома, когда Мать сорвала голос, крича. Когда Мать хрипела, как загнанная лошадь, и тужилась. И санитарки поплевывали на пол семечки, ожидая доктора. Когда доктор пришел, и сделал кесарево, и вырезал матку вместе с яичниками, потому что очень спешил.
Когда родился Сын, Гиорги Арешидзе, я.
Когда Дед сказал Отцу о Третьей жене: «Если бы в моей жизни не было Маргариты, я бы подумал, что это любовь».
Каждый грузин мечтает иметь сына. Ждешь сына, и рождается дочь. Все равно что скажешь: «Люблю!» – а в ответ рассмеются. Но однажды дочь сделает тебя счастливым, гордым, и ты забудешь, что она – женщина, что тебе ее никогда не понять.
Первого мая Дед стоял на площади Ленина и смотрел, как Лали танцует на параде. Сцена была высоко от земли, на кузове грузовика. Лали кружилась в серебряном платье, а за ней шел на носках чернявый партнер – мальчишка с глазами вора, сын начальника КГБ города Сухуми.
Начальник КГБ никогда не выходил на трибуну. Окна его кабинета тоже смотрели на площадь Ленина, но он не выглядывал. Его отцовское сердце было тверже стали. Начальник КГБ был потомственным чекистом. Раньше этот же кабинет занимал его отец Мэлор (Маркс – Энгельс – Ленин – Октябрьская Революция), косой человечек, вечно куривший трофейные папиросы. Он, бывало, доставал их из ящика и дымил всем в лицо. Ни за что было не понять, на кого он смотрел.
Однажды двое безусых новобранцев, что несли ночную вахту в здании, пробрались в кабинет Мэлора и открыли ящик. Им очень хотелось попробовать папирос. Из ящика выпорхнула бабочка и вылетела в окно. Время было военное. Их допрашивали, не давая передышки, и к утру расстреляли.
Что-то хрустнуло в громкоговорителе, и музыка смолкла. Лали закружилась было снова, но ее партнер спрыгнул со сцены. Люди хлопали и свистели Лали, и она уже танцевала твист, приседая и извиваясь. Шествие остановилось, парад расстраивался.
На трибунах твист не понравился. Дед увидел, как к грузовику подбежали люди в кожанках, как они замахали руками, чтоб грузовик двинулся. Дед рванулся вперед. Спины сомкнулись перед ним. Крик застрял у Деда в горле, как майский пух.
И вдруг толпа подалась назад. Это в окне показалась фигура начальника КГБ города. «Асса, – кричал начальник и хлопал, – асса!» На трибунах все захлопали как по команде. Лали еще потанцевала немного, ей дали сойти, и парад двинулся.
Дед увидел неожиданное – человеческое – в этом жесте начальника КГБ. И это не спугнуло, а обрадовало его. Вот она какая, его маленькая девочка! Сумела растопить стальное сердце чекиста! Парад остановила!
Сразу после праздничных дней начальник КГБ города стал пациентом Деда. Приходили люди в кожанках, освобождали коридор, и заходил он, косой и кривоногий. Иногда он приводил своего сына, маленького Мэлора с бегающими глазками, с потными руками. У обоих были паршивые зубы.
Начальник КГБ любил побеседовать с Дедом. Говорил он так: начинал предложение и обрывал посередине. Приходилось слушать его очень внимательно, чтобы понять. Дед увидел, что новый пациент знает о нем все. Он вздрогнул, когда из вонючего рта вылетело, как бабочка, святое имя Маргариты. «Красавица… Мой отец был большим почитателем… Он начальником тюрьмы в Тбилиси, когда ты там… Вместе сюда… Дочь твоя еще лучше будет…»
Не словами, а их отсутствием начальник КГБ города выдавал Деду старые тайны. Неспроста Деда освободили в тридцать шестом году из тюрьмы. Не исправление судебной ошибки. Мэлор и Маргарита, Маргарита и Мэлор.
Дед, дрожащий, не понимал.
У Деда был план, он вынашивал его давно. Он написал письмо братьям на старый парижский адрес и теперь старался обвести КГБ вокруг пальца. В Сухуми уже заходили иностранные суда. Однажды Дед поравнялся с двумя моряками и спросил, не глядя на них: «Не взяли бы вы письмо за рубеж?»
Матросы остановились и заговорили. Дед повесил голову, как уличный фонарь, и отвечал невпопад. Он думал, его арестуют немедленно. Потом он зашел в поликлинику и рассказал каждому, кого встретил, что два моряка только что спросили его по-французски, где пристань, и он им указал. Дед повторил эту историю всем пациентам. Он создавал себе свидетелей, на которых можно сослаться во время допроса.
Однако Деда не тронули. Дед охрабрел и повторил план еще пару раз. Удивительно, как матросы на улице безошибочно угадывали, кто именно говорит по-французски.
Ответа из Парижа не последовало.
Братья нашли Деда сами через полвека после разлуки. Письмо принес мужчина с зонтиком. Он постучался в дом со шпилем и спросил князя Арешидзе. На него глазели изо всех окон. Не ходят грузинские мужчины с зонтиками. Бабское это дело.
Писал Котэ, младший брат Деда. У него уже стопка официальных ответов, что семьи Арешидзе больше нет. Но он все еще надеется, что кто-то жив. «Умоляю того, кто вскроет это письмо, сообщить мне о судьбе князя и княгини Арешидзе, о местонахождении моего брата Гиорги Арешидзе…»
Дед тут же, над блюдцем, сжег письмо и написал ответ. Затем он вышел из дома вместе с иностранцем и пошел к пристани на виду у всех. Страх, сжимавший его сердце, как в кулаке, почему-то разжал пальцы. Дед чувствовал странный прилив энергии, как, бывает, человек, не спавший две ночи подряд.
Он прошел с гостем по площади Ленина и даже сфотографировал его пару раз у высокого пьедестала. Иностранец переживал, что фигура Ленина не вписалась в кадр. Дед сказал со смехом, что впервые видит, как кто-то фотографируется у памятника Ленину. Иностранец удивился: зачем тогда он здесь стоит?
И прошел день. Дед успел позвонить Отцу, сходить на могилу Маргариты и попрощаться с Третьей женой. Дед не признался Отцу, что ожидает ареста и боится. Воспоминания о трех месяцах, проведенных в тюрьме, выступили на поверхность его памяти, как капли крови. Дед сам собрал себе маленький чемодан.
Самым унизительным в тюрьме, как казалось Деду, были не оскорбительные обвинения и ночные допросы. Не вонь переполненных камер. Не издевательства уголовников над политическими. А туалет. Эти две ступни в углу камеры, не отделенные даже занавеской. Когда справляешь нужду на виду у всех, перестаешь быть человеком.
Отец радостно рассказывал Деду, что нашел наконец муллу. Оказывается, им был когда-то хранитель музея. Он согласился прочесть молитву на мусульманском кладбище, приговоренном к взрыву. Он пришел на рассвете к ним в дом, где раньше город кончался. Он принес под мышкой Коран, завернутый в газету «Комунисти».
Отец положил трубку и поехал в аэропорт. Уже летали самолеты с низкими потолками, как хрущевские квартиры. Их называли «летающие гробы». От Тбилиси до Сухуми полет занимал сорок пять минут. Непонятно, как Отец почувствовал, что Деду плохо. Маргарита?
Отец провел с Дедом долгую неделю ожидания. Наконец начальник КГБ сказал Деду во время приема без всякой связи, обрывая предложения, будто разрезая их по животу: «Нет у тебя братьев, никогда не приедут, не поедешь, зачем это, письмо, с зонтиком ходит, ноги мне мыть должен, спас я тебя, чтоб я больше не слышал, дочь пожалей…»
Вторая жена почти переселилась к Лали. Это был единственный дом, где ее считали законной женой Деда. Она по-прежнему ходила вместе с Лали к разным начальникам, но теперь просто по привычке. Дед, с тех пор как дочь вышла замуж, забросил работу, вышел на пенсию и, как все замечали, сильно сдал.
Его часто видели на берегу моря. Он шлепал сапогами по воде и разговаривал сам с собой. Пару раз он пропал – Третья жена обегала всех знакомых – и объявился в Тбилиси. Он ездил к Отцу, который умер несколько лет назад. Если бы сейчас Дед вдруг сделал предложение Второй жене, она бы, пожалуй, не согласилась.
Вторая жена регулярно посещала митинги. Она видела тысячи и тысячи людей, так же обиженных судьбой и не защищенных властью, как и она. Однажды она вырвалась вперед, схватила микрофон и закричала на всю площадь Ленина. Она не помнила, что говорила. Но наутро ее цитировали на всех углах, и теперь она выступала почти каждый вечер.
В Тбилиси тоже проходили митинги. Бурлил весь Советский Союз. Горбачев с высокой трибуны говорил просто, как и люди на улицах. Ему подносили молоко в стакане. Он любил поставить вопрос, а потом подбросить его народу на обсуждение, как кость. Народ был отзывчив, как всегда. «Разрешили вам, – ворчал Дед, проходя мимо гудящих площадей, – вы и разговорились».
Сын запоминал, как обычно, каждое горбачевское слово. Потом он выжимал из головы фразы, отбрасывая ненужные слова. Не оставалось почти ничего. Газеты пытались нащупать гослинию, которой не было. Многие придавали магический смысл горбачевским родинкам. Когда Горбачев был рядовым членом Политбюро, его лоб на фотографиях ретушировали.
Третья жена ходила слушать Вторую жену. «Кто наш хозяин?» – кричала Вторая жена, одетая во все черное, как вдова. Люди хлопали ей как по команде. Когда Вторая жена призвала матерей города остановить движение поездов, чтобы привлечь внимание правительства к их требованиям, Третья жена, никогда не рожавшая, неделю пролежала на рельсах.
Иногда митинги разгоняли, и тогда Третья жена прибегала домой с туфлями в руках. Потом долго выясняли: кто отдал приказ разгонять? Запрет на религию отменили, и люди стали выносить на улицы иконы, с трудом отчистив их от пыли. Они проходили мимо солдат, которых выводили для поддержания порядка. Еще не было приказа стрелять, и солдаты поплевывали семечки. Третья жена выпросила у Деда портрет Маргариты и ходила, прижав Маргариту к груди.
Лалин муж останавливал поодаль серебряный «мерседес», первый «мерседес» в Сухуми. Лали выходила из машины и смотрела на свою мать на трибуне, на кузове грузовика. Лали вспоминала, как танцевала в детстве на параде. Как смотрел на нее будущий муж. Из окна, из которого вылетела когда-то бабочка. Было что-то человеческое – неожиданное – в этом взгляде.
В конце апреля произошел взрыв на Чернобыльской атомной станции. Горбачев не сделал заявления, никто не отменил первомайские демонстрации. Пионеры с голыми коленками пели и танцевали в молочном тумане по всей зоне. Горбачев выступил наконец по телевидению на исходе второй недели. Он спрашивал народ, как поступить.
Мать пыталась вывезти свою сестру с детьми и внуками из Житомира. Их вначале не выпускали: «Не поднимайте панику, товарищи!» А когда все начали выезжать, уже билетов было не достать. Мать добилась-таки своего. Мать и впрямь была советский танк – ничем не остановишь. Четырнадцать родственников провели лето в Тбилиси, в маленькой хрущевской квартире.
Еще было ощущение общего дома и общего горя. Переклички митингов в разных частях страны были похожи на перестук заключенных в тюрьме. Стены рушились, и за ними была пустота. Горбачев еще не сделал своего знаменитого сообщения о смерти Союза, но смерть уже маячила на горизонте, и Союз приближался к ней, распевая песни. Так корабль бежит по волнам, чтоб утонуть.
Дед сорвал со стены ружье. Вторая жена бросилась на дуло грудью и закричала: «Стреляй, стреляй!» Дед дрожал и дергал стволом из стороны в сторону. Он с трудом удерживал тяжесть в руках. Последний раз из ружья стрелял князь Арешидзе, когда Дед родился – в начале века.
Утром Лали села в серебряный «мерседес» за углом от школы, а потом кто-то по телефону сообщил, что она вышла замуж. Дед решил, что за маленького Мэлора, мальчишку с глазами вора, но, оказывается, Лали сбежала с вдовцом, начальником КГБ города.
Третья жена хватала Деда за руки и рыдала в голос. Вторая жена бегала от него по комнатам и выкрикивала: «Радоваться должен, уважаемый человек женится, а то кому она нужна, незаконная дочь». У Деда стучали, как кости, вставные челюсти, и вместо слов выходило рычанье.
Лали с мужем не было в Сухуми почти неделю. Дед слег, перестал есть, и Третья жена, не отходившая от его постели, видела, как слезы, набухнув, скатываются по его лицу. Дед, однако, поднялся, когда молодожены вернулись в город. Он натянул до колен скрипучие выходные сапоги. Вторая жена осмотрела его, бледного, в черном костюме, и сказала: «Вырядился, как для гроба». Она сопровождала Деда в новый дом Лали.
Вторая жена вертела головой, как канарейка, когда Дед разговаривал с начальником КГБ. Она осматривала богатство вокруг и восхищалась. Все знали, что чекисты, как и милиционеры, имеют доступ к вещам арестованных. А в этом доме жил потомственный чекист.
Вторая жена плохо понимала Лалиного мужа. Его манеру недоговаривать предложения. Однако все, что произошло в доме Лали, известно от нее.
По словам Второй жены, Дед был неправ, пытаясь угрожать начальнику КГБ. Мол, Лали нет восемнадцати, под суд пойдешь. Не тот человек Лалин муж, чтоб испугаться. Он ухмыльнулся вначале и сказал, что сам засадит Деда в тюрьму, когда пожелает. Что ему известно о частном кабинете в доме со шпилем, уж не говоря о братьях, предателях Родины.
– Нет Маргариты, – повторял он Деду, – никто тебя не спасет.
Однако Дед заупрямился и не уступал. Вечно его губило это упрямство. Сказал же человек, что женится, чего же еще? И Лалин муж рассвирепел. Его глаза вылезли из орбит – не понять было, на кого он смотрел. Он заговорил о каком-то корабле, о женщинах, арестованных в Батуми. Вторая жена ловила каждое слово, но ничего не понимала.
– Князья, интеллигенция паршивая, – говорил Лалин муж, – женщин вперед, только бабы и спаслись. Если бы Мэлор сказал, чей ты сын… Если бы Мэлор и Маргарита… Не сидел бы ты сейчас здесь…
– Я видел, – перебил его Дед, – корабль утонул.
– Со мной споришь? – возмутился начальник КГБ. – Их этапом, в товарняке. Пятнадцать лет в Тбилиси, у Мэлора, без права переписки. Она там и умерла, когда ты рядом сидел. В то самое время, когда ты. Этажом ниже.
Дед помолчал.
– Врешь ты все, – спокойно, как ребенку, сказал Дед. Почти ласково.
И тогда Лалин муж выхватил из ящика что-то маленькое и блестящее и метнул в сторону Деда. И это что-то покатилось по полированному столу. И Дед поймал неловкой рукой. Золотое зеркальце с рисунком на крышке. Витязь, разрывающий пасть тигра. Это было зеркальце княгини Арешидзе.
Сестра Матери выезжала в Израиль. Вся мишпуха покидала Житомир. Мать горевала о том, что на могиле папочки нет даже надписи, будто прах его развеян в зараженном воздухе зоны, как прах Бабульки и Дедульки-Соловейчика. И плакала. Мать старела. Она выслала сестре свои белые перчатки, пожелтевшие от времени.
Союза больше не было. Горбачев сделал сообщение о неожиданной смерти, не спрашивая народ и не обсудив. Смерть всегда неожиданна, даже если она предсказана, как смерть Отца. Горбачев разрубил Союз на куски одной фразой, но это тело продолжало извиваться и дергаться, как мертвое тело змеи. Еще боролась за власть Советская армия, самая многочисленная армия в мире. Еще существовал Комитет государственной безопасности, бессмертный, как всякая мафия. И люди продолжали кричать на площадях, надрывая глотки: «Кто наш хозяин, кто?»
Сын не мог добраться до Сухуми, чтобы вывезти Деда. По всей республике не хватало горючего. Поезда останавливали тут и там демонстрации женщин или банды грабителей, возглавляемых маленьким Мэлором. Лалин муж продал «мерседес» и вышел в отставку. Он перебрался с семьей в Тбилиси и торговал товарами, поступавшими от маленького Мэлора. Лали ждала уже второго ребенка, но жаловалась Сыну, что муж не любит целоваться взасос.
Вторая жена создала политическую партию, их было в Грузии теперь больше ста. Она объявила тбилисского хирурга Цопе врагом нации за то, что он делал грузинок похожими на русских. Она первой указала на ошибку в названии города Сухуми, и все возмутились, словно только сейчас заметили. Написание было угодно одной части населения и неугодно другой. Но митинги больше не терпели разногласий, мир умер вместе с Союзом. За каждую фразу платили кровью. И выстрелы звучали как плевки.
В городах не было света, воды и газа. Девушки стригли волосы коротко и носили черные платья. Не было семьи, не потерявшей близкого в это время разрубленного тела, и Грузия оделась в траур. Дети собирали во дворах стреляные гильзы и по ним учились считать. Каждое правительство обещало порядок и врало. На улицах появились танцующие кони, которые какали прямо на площадях. Солдаты новой армии не умели держаться в седле, и кони сбрасывали их на асфальт. И падали сами, скользя на собственном говне.
Дед ходил каждое утро к берегу моря и стоял там неподвижно, вглядываясь в горизонт. Все больше людей приходило к морю. В длинных черных пальто. С отрешенными взглядами. С кулаками в карманах. Все стояли у воды, как у окна. Солнце выкатывалось наконец и освещало их розовым светом. Бродячие собаки, розовые от голода, собирались в своры и бегали по берегу, болтая животами.
Сын метался по улицам города, пытаясь достать себе пистолет. Безоружный, он был беспомощным, как баба. Он боялся за Мать и за Деда – на всем свете для него остались только Мать и Дед, его кровь. Он не заметил, что Дина уехала – выехала за рубеж на гастроли и не вернулась. Он забыл, что любил ее, когда-то в детстве. Все мечтал о ее апельсинах. Как странно покидает нас безответная любовь – без следа, без рубца.
Самолеты еще летали. Те же самые, с низкими потолками. Сиденья сняли, чтоб было больше места. Люди держались друг за друга, взлетая. Самолеты возили воинов в зону конфликта, в Сухуми, на берег моря. Почему-то именно там разгоралась война. Там еще стоял, нетронутый, единственный в Грузии памятник Ленину. И возвращались ночью. И мертвые и раненые лежали рядом в этом летающем гробу. Полет занимал сорок пять минут.
И однажды в начале осени, когда желтизна вспыхнула в листве внезапно, как седина, Сын стоя взлетел в воздух.
Люди выбежали на взлетное поле и обступили самолет. Они кричали, и толкались, и рвались в самолет, не давая пройти тем, кто, как и Сын, прилетел. Это были беженцы из Сухуми, одни из последних жителей, покидавших город. Женщины, дети и несколько стариков. Деда среди них не было.
Пилот орал, чтоб не напирали, все равно все не поместятся. А ему кричали, что стреляют уже в трех километрах, пусть лучше заткнется и летит. И тут грузовик подъехал к самолету, и люди с автоматами вынесли раненых и дали очередь в воздух, чтобы пробиться через толпу. И женщины прижали к себе детей, но отступили только на шаг. Их юбки, черные, бил ветер.
Какой-то мужчина в берете десантника пытался собрать новых воинов. Он кричал, что осталось десять автоматов, но надо идти всем, потому что не хватает людей. А ему закричали в ответ: «Сам иди, без оружия!» А он вдруг заплакал: «Мне мертвых вывозить надо, вон, в мешках, никто не берет!»
Сын пристально вглядывался в лица людей. Он понял, что только немногие приехали воевать. Кто-то, как и он, приехал за родными, кто-то – за оружием, а кто-то – как Мэлор.
Как глухие кричат, чтоб их услышали, так и Сын не представлял, что его могут узнать. Но его узнавали, к нему подходили. Его спрашивали, зачем он идет в город, там уже никого не осталось. Третью жену видели пару дней назад в эшелоне беженцев. И Дед, наверное, был с ней, она бы не ушла без хозяина. Но Деда никто не видел.
В это время наконец самолет стал разбегаться. Он разбегался как-то коряво, будто ему трудно было оторваться от земли. «Учирс (трудно ему)», – понимающе говорили старики. Стариков не взяли. Они собирались возвращаться в город. Самолет полетел низко, почти задевая деревья, и вдруг разом сел животом на землю. Люди вначале остолбенели – так бывало в кино, когда рвалась пленка. Будто они ждали, что кто-то спросит: «Откуда начинать?» А потом побежали к самолету, огибая деревья. И вдруг взрыв. Огонь. Огонь.
Старики остались хоронить молодых. Человек в берете повел отряд безоружных на войну. Это была война людей, потерявших гослинию, как руку старшего. И разделенных теперь – фразой, не более, – по религиозным, национальным, политическим или по каким-то еще соображениям. Это была борьба за берег моря, за курортные романы, за прошлое, которое никогда не вернуть.
Они шли по дороге, протоптанной тысячью ног, со следами гусениц танка и лошадиных копыт, и поднимали пыль. И уже становилось жарко, и уже четко были слышны выстрелы, и все молчали. Воюющих сторон было несколько. Город бомбили самолеты Советской армии, которым кто-то, неизвестно кто, отдал приказ. Каждая сторона захватывала площадь Ленина. И дом со шпилем. Потому что со шпилем, прямо лез в глаза. Безусые мальчики, не успевшие познать любовь женщины, погибали у ног Ленина, и над ними кружили бабочки.
Сын вошел в город один. Он не заметил, как растерял остальных. Не стреляли – стороны обменивались телами. Он прошел по пустым улицам, безоружный, и вошел в дом со шпилем. Страх, сжимавший его сердце, как в кулаке, разжал пальцы, может, навсегда.
Я помню, что когда я шел по пустому городу, мне было совершенно все равно – убить или быть убитым.
Весь дом был вверх дном. Видно, здесь уже побывали мэлоры. На стене не было ружья. И портрета Маргариты. Сын поднялся наверх, в комнату, откуда было видно море. Прошел через распахнутые створки шкафа. И увидел голое мертвое тело Третьей жены. Ноги раскинуты, словно в беге. Она, наверное, вернулась за Дедом, бегом. Кожа ее была белая-белая, будто выбеленная морем. На грудь кто-то набросил черный пиджак. Сын наклонился. Глаза смотрели на него, рот был раскрыт. Третья жена пыталась сказать что-то, а слова застряли в горле, как кинжал.