355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Бочоришвили » Голова моего отца » Текст книги (страница 1)
Голова моего отца
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:51

Текст книги "Голова моего отца"


Автор книги: Елена Бочоришвили



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Елена Бочоришвили
Голова моего отца

Жужуна Цвима
(Мелкий дождь)

Утром Отец рассказывал Сыну, как умрет. Он выдавал короткие фразы, из которых не выбросишь слов. Сын слушал, улыбаясь, откинув голову назад. Конечно, он не верил.

В шесть вечера Отец зашел в свой кабинет и упал. В кабинете было полно людей. Все столпились вокруг, чтоб посмотреть. Его понесли по длинному коридору. Руки болтались на ходу, доставая до земли.

Дед как раз закончил письмо к Отцу. «Я летаю во сне, – писал Дед. – Это к смерти. Или просто мало секса». Он обогнал свое письмо. Через три дня он вскрывал его вместе с телеграммами соболезнования над гробом Отца. Дед не узнал почерк.

Сын не мог себе простить, что он не почувствовал смерть Отца. О Матери нечего и говорить. Другая кровь. А Дед был уже не тот. Дед ездил с Сыном выбирать место на кладбище и договариваться о памятнике. Во всех кабинетах вставали, когда он входил. Высокий красавец, перстень на мизинце. Дед прекрасно вел переговоры. Но каждый раз, садясь к Сыну в машину, он спрашивал: «О, новая машина? Поздравляю!»

Дед все еще просыпался вдруг утром, когда море было розовым, и стучал палкой в потолок. Третья жена, босая, молча сбегала из комнаты под самым шпилем. Она спала не раздеваясь – длинная юбка, длинная кофта. Днем она надевала поверх халат, а в холод еще шаровары. Сын только раз видел ее в накинутом черном пиджаке, и лучше бы он этого не видел. На похоронах Отца ее не было, она никогда не появлялась в обществе вместе с Дедом.

Вторая жена приставляла железную кружку к стене. Потом она повязывала голову платком и выходила к соседскому забору – рассказать, что слышала. Ее подбивали на действия. Она ходила жаловаться на Деда, что у нее от него ребенок – она водила Лали с собой, – а он не расписывается. И сожительницу привел. Дед натягивал сапоги до колена. Третья жена доставала из чулка деньги. Он ходил по тем же кабинетам – его все знали – и раздавал взятки. Дед писал Отцу, что новые чиновники слишком нахальные, присылают нарочных: добавьте еще, а то мало.

Сын разлюбил май, самый красивый месяц в Тбилиси. Деревья в белом цвету. Тополиный пух на асфальте, как снег. Лучше не открывать рта на ветру. Ветер всаживает пух в горло, как кинжал. Люди кашляют, сгибаясь до земли. Толстые женщины подходят к ближайшему дереву, упираются в него обеими руками и гудят, как паровозы. Ветер бьет их юбки, как национальные флаги.

Сын продолжал разговаривать с Отцом, составлял фразы за себя и за него. Потом он работал над ними – сжимал предложения, отбрасывал ненужные слова. Утром они были готовы, как для печати. И ему некому было их показать. Каждое утро Сын ощущал заново, что Отца больше нет. «Я умру, а они не поверят. Понесут куда-то, пытаясь спасти. И руки будут свисать до земли. И будет столько цветов и женщин – мое сердце все равно разорвалось бы от их красоты».

Сыну было года два, когда Отец заметил, что он запоминает все, что слышит. С лицами было плохо. Сын забывал Деда, когда тот не появлялся в Тбилиси две-три недели. Но длинные поэмы он заучивал с первого раза, некоторые слова он не мог выговорить, но ритм держал: та-та-та. Он мог повторить наизусть всю программу новостей.

Мать восхищалась. Сын стал гордостью школы. В девять лет он читал «Витязя в тигровой шкуре» по памяти на концерте в городском парке. Но на параде 7 Ноября Сын не смог показать Отцу своих учителей. Он их не различал. Отец посылал Сына за хлебом и просил запомнить лицо продавца. Потом он заводил его обратно через пять минут и спрашивал: «Ну, кто?» Сын переживал не меньше его.

Отец обсуждал это с Дедом. Они нервничали. Не с кем было посоветоваться. В Грузии сплетня убивает быстрее, чем любая болезнь. Сын говорил, что фразы жужжат в его голове, как пчелки, и он кричал во сне, чтоб заставить их замолчать. Говорил о себе Сын всегда в третьем лице.

Сын уже терял сознание, падал, а потом, придя в себя, плакал. Ему было стыдно терять сознание. Вдобавок произошло несчастье с глазом – недосмотр родителей, как выражался Дед. Это все запросто могло сделать мальчишку бабой.

Мать повела Сына к Дине, своей подруге.

«Ей глаз совсем не мешает, – шипела Мать, – она переспала с половиной Тбилиси».

Дина смотрела на Сына улыбаясь, откинув голову назад. В Тбилиси вечно считалось, что если женщина знала больше одного мужчины, значит, она переспала с половиной человечества.

Сыну было двенадцать в это время, но с ним уже случилось то, что случается с мальчиками постарше. Дед и Отец проворонили этот момент за своими заботами о его памяти и глазе, который открывался теперь только наполовину. И он им не сказал. Он думал, как все мальчики, что это может случиться только с ним.

Дед все чаще приезжал вместе с Лали. Она была на два года старше Сына и уже стала красавицей. Мать завидовала. Она говорила Сыну: «Поворачивай голову набок, будет не так заметно». Но он откидывал голову назад, как Дина. Мать считала, что глаз навсегда испортил картину. Сына больше волновало, что он начал вонюче пахнуть потом. Его нос так удлинился, что лез в рот. Он стеснялся Лали. Лали спрашивала его, постоянно: «Ты уже целовался взасос?» От этого жужжания невозможно было избавиться.

Дед ездил в Тбилиси почти каждую неделю. Третья жена выносила маленький чемодан с нижним бельем и варенными вкрутую яйцами. Он шел пешком на вокзал. Ему казалось, что все всё знают и сплетничают. Он вздрагивал, когда его спрашивали о здоровье Отца или Сына. В это время в моду входили золотые коронки, и его пациентами становились начальники разных рангов. Но никто не мог помочь его мальчику, никто. Паровоз выплевывал ему в лицо черный дым.

Дед верил в народную мудрость. В вагоне он заводил разговоры с крестьянами, что ехали торговать в Тбилиси. У моих знакомых, знаете ли, сын… Крестьяне почтительно слушали городского доктора. Красивый мужчина, перстень на мизинце. Они понимали, что Дед рассказывает о своем.

Мать ничего не замечала. Хотя смотрела в оба глаза. Да, глаз, если бы не глаз. Цопе уже начал делать пластические операции. У одной девушки он достал кость из бедра и вставил ей в подбородок. Он делал новые носы, вздернутые, как у русских. Они получались одинаковыми, хотя Цопе искренне верил, что каждый раз лепит что-то другое. Носы стали узнаваемы. Их называли его именем, «нос Цопе».

Мать познакомилась с Цопе. «Советский танк, – говорил о Матери Отец, – не остановишь». Но Цопе не оперировал детей. И пока ни одному мужчине не сделали пластической операции. Мать знала, что Отец не согласится. Сын ведь не баба.

Дед молился на портрет Маргариты. В Бога Дед не верил, всех служителей церкви считал педиками. Но Маргарита была святая. Никогда в жизни не раскаивался Дед, что вернулся домой из-за нее. Князь Арешидзе прислал ему письмо в Париж, где Дед учился вместе с братьями, что нашел для него невесту и просит приехать на свадьбу. В Париже умирало лето. Желтизна вспыхивала в листве внезапно, как седина. Стук женских каблучков заглушал цокот лошадиных копыт. Секс назывался близостью. Дед был близок с половиной Парижа.

Дед разговаривал с Маргаритой, сидя на кровати перед ее портретом. Третья жена лежала молча, как всегда. Дед не обсуждал с бабами своих проблем. Но Лали привезла из Тбилиси сплетню, что Сын повторяет все, как попугай, и кричит во сне, как идиот. И теперь Вторая жена имела о чем поговорить, когда они вместе с Третьей женой готовили по вечерам обед.

Маргарита на портрете была мало похожа на себя. Фотограф раскрасил ей губы, щеки, кофточку – в синий цвет. У нее никогда не было такой кофточки. К Деду во сне она приходила другой.

«Из него сделают шпиона или клоуна, – объяснял Дед. – Ты же знаешь этих коммунистов. Пусть не выделяется. Пусть будет как все. Маргарита, ни о чем тебя больше не прошу».

Однажды Вторая жена метнула в Деда этот портрет. Когда она обнаружила, что Дед спит со своей медсестрой. Тогда Дед сорвал со стены ружье и взял ее на прицел, как куропатку. Второй раз в жизни он угрожал ей ружьем, когда Лали сбежала замуж в семнадцать лет. Но тогда Вторая жена бросилась на дуло грудью: стреляй!

И Маргарита дала совет Деду. Он любил потом годами рассказывать, как она сидела ночью на краю кровати и как поцеловала его в губы. («Взасос?» – пыталась выяснить Лали у Сына.) И наутро он побежал на вокзал и до вечера расхаживал там по перрону, дожидаясь поезда.

Здание вокзала отстраивали в это время, оно было в лесах. Все равно Дед заметил, что в названии города Сухуми сделали ошибку. Пустая дырка для часов и чуть пониже – каменная ошибка. Дед сказал об этом начальнику вокзала, когда тот вышел показать Деду рот. Люди показывали ему зубы везде, где могли. Дед говорил об этом: жаль, что я не гинеколог. Начальнику было плевать. Нижний слева, с кариесом, не давал ему жизни.

Через двадцать лет Дед наблюдал, как по зданию били из танка, по самым каменным буквам. Но он уже мало понимал к тому времени. Люди бегали и кричали в огне и дыме, а он сидел, аккуратный и терпеливый, в натянутых до колена старомодных сапогах, с пустым чемоданчиком. Он ехал к Отцу, который уже умер, и составлял фразы покороче, чтоб не утомить Сына, его маленького мальчика.

Совет Маргариты был мудрым, как все, что делала эта женщина. Или как все, что ей приписывали. Говорили, например, что она могла взглядом остановить лошадь. Вылечить падучую болезнь. Заговорить сумасшедшего. Сын сомневался. Что ж, ее, румяную в синей кофточке, каждый раз ставили на пути галопирующего животного?

К тому времени, как Дед вбежал к ним в дом и заорал с порога: «Фраза, мой мальчик, фраза!», Сын уже сам догадался, что ему делать. Или ему так казалось, что он сам догадался. Может, магическое Маргаритино влияние действительно существовало. Все эти предчувствия, странные сны. Дед никогда не сообщал о своем приезде заранее. Но Отец всегда шел встречать его на вокзал. У Сына была та же кровь. Он чувствовал Отца и Деда на расстоянии, как пальцы собственной руки. Когда им всем поставили телефоны – за самый первый в своей жизни телефон Дед попал в тюрьму и чуть не погиб, – они угадывали, кто звонит, еще до «алло».

Где ж она была, Маргарита, когда умер Отец?

Так Сын начал писать. Фразы, которые ложились на бумагу, не звучали в голове. Память держала их цепко, но молча. Сын учился спрессовывать предложения. Слова, выпадавшие в осадок, умирали. Чтобы запомнить лицо, Сын должен был описать его для себя. Кратко, очень кратко. И не повторяться. Это были тяжелые упражнения. На них ушли десятилетия.

Мать называла это упорство талантом. Она похищала листочки Сына и показывала их Дине. Сын писал о голодных детях и тонущих кораблях. Непонятно, почему эти фразы жужжали в его голове. Однажды Мать отнесла в газету опус Сына о том, как корабль дернулся на горизонте, уткнулся носом в небо, в воду, в небо, в воду – и пошел ко дну. Опус не взяли. Мать напоминала об этом Сыну почти каждый день. Не взяли, не взяли.

Сын знал, что Мать ворует листки, и писал исключительно для Дины. Он хотел быть трагическим героем, чтобы Дина его жалела. Чтоб она гладила его по голове белыми руками, а он обнимал ее за талию, упираясь носом в ее апельсины. Свой самый первый в жизни выстрел, почти в потолок, Сын сделал именно в тот момент, когда составил фразу, что Динины груди – как апельсины.

Матери не давали покоя его писания. Ей нужна была слава, ах. В детстве она мечтала стать знаменитой пианисткой. Это когда она жила в городе Житомире, который фашисты бомбили с первого дня войны. Где бомбы падали с неба со свистом и скатывались по крышам, как орехи. Взрыв. Огонь. Люди не понимали, что происходит. На площадь Ленина упала бомба и не взорвалась. Кто-то бывалый взял ее в руки и раскрутил. Внутри была записка по-немецки: чем можем, тем поможем.

Матери было десять лет, ее сестре – семь. Родители сказали им сидеть дома и не высовываться. Пока они узнают, что это. Война? Но Бабулька пришла за Матерью и ее сестрой и вывела их во двор. В домашних тапочках. В этот момент бомба проломила крышу и взорвалась. Повезло только Ленину.

Потом они ехали в товарном вагоне и каждый держал чайник с водой. А Бабулька не поехала. Потому что Дедулька-Соловейчик не захотел. Он сказал: «Что они с нами, старыми, сделают?» Он был лесничим, он ходил по лесу и пел. За это его называли «Соловейчик». Их двоих провели босиком по снегу, заперли в синагоге и подожгли. Вот что с ними, старыми, сделали.

В поселке Комсомольск, на реке Кундузда, Мать раскладывала нарисованные на полотенце клавиши и играла по памяти. В Житомире пианино было только у тети Гени. Мать играла на нем по воскресеньям, когда они всей семьей ходили в гости. С пианино снимали чехол.

Мать с сестрой проходили семь километров по степи, чтоб спеть для раненых в госпитале. Им давали паек за концерт: две картошки, сто грамм хлеба, три конфеты. Мать разносила почту. Письма были треугольные и квадратные, без марок. Квадратные письма – похоронки.

Тетя Геня выменяла пианино на мешок картошки, когда они вернулись из эвакуации. Все четырнадцать родственников жили у нее в двух комнатах. Дядя Гриша пришел с фронта и женился. Он спал с женой на столе, Мать с сестрой – под столом. У дяди Гриши был голос Дедульки-Соловейчика. По вечерам он напевал: «Братцы, тушите свет, братцы, терпенья нет».

Дед потерял голову от историй Матери. Он плакал и сморкался в большой платок. В первый же вечер знакомства он рассказал ей всю свою жизнь, про тюрьму, про гибель князя Арешидзе. Про Маргариту.

Мать была первой еврейкой на улице Деда. Он вел ее под руку, осторожно ступая по скользким булыжникам. На них смотрели изо всех окон. Мать была в черном драповом костюме, в белой шляпке и белых перчатках. Красивый наряд, другого у нее не было. Туфли она натирала мелом и боялась их замочить. Она семенила ножками, как молодая лошадка, и Деда это приводило в восторг. Его тревожило только, что она еврейка – что-то вроде иностранки, – то есть не такая, как все. Он тоже был не таким, как все, – князь, – а коммунисты этого не любили.

Отец в письме из Ленинграда спрашивал разрешения жениться. Берия только начал раскручивать дело еврейских врачей. Все евреи Союза стояли на зыбкой почве, как на краю могилы. Маленькая женщина в белых перчатках могла утащить Отца с собой на дно. Письмо пришло открытым. Дед понимал, что и ответ дойдет до Отца после цензуры.

Дед только похоронил Маргариту. Отцу он об этом не сообщил. Все равно бы Отец не успел: поезд из Ленинграда шел восемь дней. Дед еще не очнулся от горя. Его жизнь с Маргаритой была как один долгий прощальный поцелуй.

Дед написал: «Женись, мой мальчик, если ты любишь, женись. Мама благословляет тебя». (Маргарита не умела писать.)

И вот Отец привез молодую жену, в первый раз. Дед проговорил с ней до рассвета. Он вел ее знакомиться к себе в поликлинику. Он улыбался впервые со дня смерти Маргариты. Ему казалось, что стоит золотая осень и все вокруг залито солнцем. Был март, только что прошел дождь. Их догнал соседский мальчишка и сообщил: Сталин умер. Дед развернул Мать за драповый локоть и почти бегом дотащил до дома. Он запер за собой дверь и сказал с чувством: «Сдох, сволочь!» Мать вскрикнула, как от пощечины. Дед увидел, что она задыхается от слез. Он вышел.

Ночью у Матери случился выкидыш. Отец вел ее к уборной, во двор, он держал свечу в руке. Она шла сзади, дрожа и всхлипывая, она ревела не переставая. Вдруг кровь потекла у нее по ногам, она упала на колени, и тут же горячий сгусток, огромный, как говяжья печенка, вывалился из нее. Отец поднес свечу. Он думал, это можно спасти. Врач потом сказал, что у нее больше не будет детей.

Мать не могла простить Деду тех слов, что он сказал о Сталине. Дед не мог простить Матери тот вечер, перед смертью Сталина. Он не мог простить ей своих неоправдавшихся надежд, своего выкидыша. Отцу он сказал: «У баб другая кровь, мне их не понять».

Как только Сын начал писать – выкладывать на бумагу выжатые до предела фразы, Отец стал считать его взрослым. Ему уже можно было разговаривать с Отцом и Дедом сидя. Они обращались друг к другу на «вы». Батоно Гиорги, вы… Их всех звали одинаково – Гиорги Арешидзе. Мать находила это смешным.

Дед приезжал в Тбилиси, и они ходили втроем в кино. Всегда в один и тот же кинотеатр, куда раньше Дед водил Маргариту. Перед фильмом оркестр играл боевые марши. Часто пела певица, русская женщина. Она подходила близко к зрителям и, прерывая себя, выкрикивала: «Подпевайте, товарищи!» После трех звонков впускали в зал. Голос диктора объявлял: «Снимать обувь и плевать на пол запрещается!»

Деду было жарко в высоких сапогах, но он терпел. Сын уже знал большой секрет, почему Дед вечно ходит в высоких сапогах. Это от того, что он носил их не снимая еще с парижских времен и у него ноги до колен стали лысыми, как у женщины. Он бы скорее умер, чем позволил кому-либо это увидеть.

Сын придерживал веко двумя пальцами, и время от времени слеза, набухнув, скатывалась по его лицу. Он ненавидел моменты, когда изображение на экране дергалось и в зале вдруг вспыхивал свет. Все озирались осоловело, а потом начинали свистеть, топать ногами и кричать киномеханику: «Сапожник!»

Киномеханик высовывал голову в форточку и спрашивал: «Откуда начинать?» Ему подсказывали: «Где он говорит: „Я без вас жить не могу!“» Сын не отрывал ладоней от мокрого лица.

Потом они долго добирались домой на окраину города. Им только дали квартирку, «хрущевку», где на кухне можно было есть лишь стоя, а до потолка – достать рукой. «Это последнее, чем отомстил Хрущев человечеству», – говорил Отец. Хрущева уже не было, глухую стену дома закрывал портрет Брежнева. Портрет меняли каждый год – пририсовывали медали.

Сразу за домом город кончался, там было мусульманское кладбище и горы, шакалы приходили выть по ночам под самые окна. Теперь горы разравнивали, мусульманские мертвецы переворачивались в могилах от взрывов. Река обмелела, они переходили ее, не замочив подошв. И маки больше не росли.

Отец просил Сына повторить фильм. «Откуда начинать? – копировал Сын киномеханика. – Подпевайте, товарищи! Какое время идти в туалет, уже давали второй звонок…» Сын выдавал фразы, как будто читал их по бумаге.

Отец смеялся, а Дед всматривался в темноту, где было только кладбище, и просил: «Тише, нас могут услышать!» С тех пор как Дед побывал в тюрьме, он боялся даже мертвецов.

Дед все еще работал главврачом курортной поликлиники. Сам начальник КГБ Сухуми приводил к нему своего сына. Это был чернявый подросток, ровесник Лали или Сына. Дед верил, что обязан ребенку за должность, и ненавидел его, как раб – хозяина. У мальчишки были глаза вора. Он приходил как принц, с охраной.

Когда Дед появился в Сухуми в тридцать шестом году, город еще не был курортом. По площади Ленина ходили коровы. Зубы не принято было лечить, их вырывали. Он никому не был нужен. Перадзе взял его на работу, потому что пожалел. Перадзе был раньше соседом князя Арешидзе, он знал Деда с детства.

Сухуми был последним городом, где Дед когда-либо мечтал жить. Но его выпустили из тюрьмы с условием, что он тут же покинет Тбилиси, и ему некуда было деваться. До Кутаиси они с Маргаритой и Отцом проехали на арбе, а потом шли пешком, три дня. Он пришел оборванный, голодный и грязный. Перадзе сказал ему вместо «здравствуй»: «Ты что, из тюрьмы вышел?»

Пациентами Деда были только мужчины. Иногда, очень редко, мужья приводили жен. Они стояли возле кресла, заслоняя свет, и следили за каждым движением Деда. Женщины извивались от боли, как змеи, и их груди подпрыгивали, как фрукты в кузове грузовика. Говорили, что при виде красивых женщин глаза у Деда становились безумными. Говорили также, что он переспал с половиной Парижа.

Кабинет выходил окнами на море, обычно Дед сидел к нему спиной. Он перестал ненавидеть море, но не любил на него смотреть. Он был несправедлив к морю и знал это. Море тут ни при чем. Отцу приморский воздух очень подошел. Он перестал задыхаться по ночам. Он научился плавать.

Они жили в двух шагах от берега в доме со шпилем. Князь Арешидзе поставил этот шпиль перед самой революцией. Когда большевики захватили город, они забрали его дом первым. Потому что со шпилем – прямо лез в глаза. Деду разрешалось занимать одну комнату на первом этаже. Туалет и кухня были общие на девять семей. Маргарита драила каменные ступни туалета раз в девять дней, по очереди. Отец поливал водой из чайника.

Отец перед войной стал настоящим красавцем, как все мужчины в роду Арешидзе. Его кудри были золотые, а глаза синие. Он был только слишком худым, щеки почти соединялись изнутри. Он пошел в военкомат, не дожидаясь повестки. Маргарита собрала ему маленький чемодан, говорили, война будет две недели. Его не взяли, тогда еще не брали с плохими легкими. Отец переживал это как оскорбление.

Повестка пришла на Котэ, младшего брата Деда. Маргарита прощалась с Дедом, когда он шел в военкомат объясняться, как навсегда. Деду дали подписать бумагу, что он не поддерживает связь со своими братьями, предателями Родины. И выпустили. Маргарите Дед сказал, сгорая от счастья: «Теперь я точно знаю, что они живы». Дед не видел братьев с тех пор, как покинул осенний Париж.

И наконец заметку Сына напечатали в газете. Сын писал о выступлении Дины на празднике в честь Дня советизации Грузии. Дина играла на кларнете, самом печальном из всех инструментов. Сын страдал физически, когда слушал музыку. Эти звуки жили вечно. Они не складывались во фразы и потому не умирали.

Сын писал кратко, не в стиле тех лет. Статьи ценились по длине. Это была гослиния. Брежнев, с бровями и медальками, читал доклады по три-четыре часа. Ему подносили чай на трибуну. Он отхлебывал шумно, в микрофон. Газеты вечно открывались с его речей. Люди приступали к чтению с последней полосы. Спортивная газета опубликовала доклад Брежнева с сокращениями. Редактора сняли.

Дед приехал по случаю заметки вместе с Лали и закатил банкет в рыбном ресторане. У Деда были левые деньги. Он принимал частных пациентов в комнате под самым шпилем. Он держал медсестру, которую в городе называли Третьей женой. Конечно, это было незаконно, но ему казалось, что все устроено очень скрытно. У входа в кабинет стоял шкаф без задней стенки. Доверенные клиенты проходили через его створки, как сквозь двери. У Второй жены хватало ума не рассказывать о частной практике, когда она ходила жаловаться на Деда по разным чиновникам.

Лали только исполнилось пятнадцать. Ее груди уперлись в небо, как сванские башни. Она подворачивала юбку у пояса, когда выходила из дома со шпилем. Дед запрещал показывать коленки и загорать на пляже. А она бегала и раздевалась там, медленно, под восхищенными взглядами мальчишек. Фигура у Лали была как гитара.

Лали сказала Сыну под большим секретом, что у нее уже есть настоящий поклонник, взрослый мужчина. У которого была жена, но умерла. Что он смотрит на нее из окна каждый раз, когда она идет в школу по площади Ленина. Сын тоже доверил Лали секрет: что женится на Дине, как только станет совершеннолетним. И Лали приступила к выдаче этого секрета тут же, в рыбном ресторане.

Рыбный ресторан нависал над рекой, как корабль. Летом посетители сидели возле открытых окон и выбрасывали грязные тарелки в реку. Когда река мелела, под окнами было полно битой посуды.

Отец и Мать чувствовали себя неловко. Они привыкли к хрущевской кухне, огромный зал на них давил. Мать была в заштопанных чулках. Ей казалось, все смотрят прямо на штопку. Отцовский костюм блестел на локтях, галстук у него был единственный. Каждый вечер после работы Отец набрасывал этот галстук на бронзовый бюст Ленина – подарок за победу в соцсоревновании.

Мать была недовольна заметкой Сына. Ей не нравилось, как он пишет. Предложения короткие, как пук. И о чем? Разве удивительно, что Дина стала знаменитой? Ее дом фашисты не бомбили! И конечно, ее все знали – она переспала с половиной города!

Дед был тамадой и опьянел так, что запел. Пел он красиво, но редко. Сын слушал песню Деда в первый раз. Обычно каждый год 25 февраля Дед справлял Сыну день рождения, но сам никогда не приезжал. Он присылал Третью жену с большими сумками, и она два дня стояла у плиты. К вечеру все выходили на балкон смотреть салют.

Когда Сын был маленьким, он думал, что салют устраивает Дед в честь его дня рождения. Однако салют был по поводу советизации Грузии. Как раз в этот день в 1921 году Красная армия вошла в Тбилиси и в Москву полетела историческая телеграмма: «Кремль. Ленину. Сталину. Над Тифлисом реет Красное знамя. Да здравствует Советская Грузия!»

25 февраля 1921 года Дед провожал своих родителей из Сухуми. Красные наступали, они теснили белых по всему фронту. Меньшевистское правительство бежало. Из Сухуми на итальянском корабле выезжали последние князья. Стреляли уже на улицах города.

Дед стоял на берегу и смотрел, как люди заполняют корабль. Он не боялся выстрелов. Ему еще не приходилось видеть, как пуля убивает человека. Для него выстрелы звучали как плевки.

Люди медленно и плавно поднимались по шатким лестницам. За каждой семьей несли груду чемоданов. Коробки со шляпками. У какой-то женщины брызнули на груди бусы. Все кинулись их подбирать. Начинал накрапывать дождь.

Выстрелы раздавались все ближе. Капитан поторапливал. Он кричал по-итальянски, которого никто не понимал. Вдруг он распорядился, чтоб больше не брали чемоданов. Люди все шли. Матросы прямо с палубы стали швырять в воду тюки и вещи. Корабль усаживался в воде, как толстая женщина в ванне.

Князь Арешидзе снял с пальца перстень и передал его Деду. На перстне был изображен витязь, разрывающий пасть тигра. У княгини Арешидзе было золотое зеркальце с тем же рисунком на крышке – семейная реликвия. Дед попробовал перстень – он лез только на мизинец. Деду казалось, что князь Арешидзе слишком сентиментален, они ведь расстаются ненадолго. Дед должен был выехать в Париж сразу же, как родится ребенок. Маргарита была тяжела, и потому он поехал провожать родителей один.

Княгиня Арешидзе попросила Деда спеть на прощанье. Деду было неловко. Он не мог начать. Княгиня Арешидзе сама запела, тонким голосом: «Чрело пепела, гапринди нела…» («Пестрая бабочка, улетай…») Дед молчал.

Наконец корабль отделился от берега и поплыл. Нет ничего красивей плывущего корабля. До Батуми он мог идти параллельно берегу, но капитан, видно, боялся маячить на глазах у красных. Он отходил все дальше. Дед смотрел не отрываясь. Вдруг на линии горизонта корабль дернулся, уткнулся носом в небо, потом в воду, в небо, в воду и пошел ко дну.

Неизвестно, что было потом. Деду казалось, что он вошел в воду и поплыл. Но он не умел плавать. Он был весь мокрый, когда его нашли на следующее утро, под дождем. Он говорил какие-то слова по-итальянски, которого никто не понимал.

Кто-то позвонил Отцу, что сносят дом, где он родился. Дед потом допытывался: кто звонил? Отец не пошел смотреть. У него не было сладких воспоминаний, связанных с двором, где вечно сушилось чье-то белье. Оттуда Деда в тридцать шестом году забирали в тюрьму. Там, возле крана, Шотико, старый большевик, дал Отцу пощечину и назвал ублюдком предателя. После войны во дворе не осталось мужчин.

Теперь на месте крана сидел Ленин, мускулистый, как Шварценеггер. Он был один на мраморной площади, перед новым зданием ЦК Компартии. Он смотрел на кирпичную стену напротив. В стене было единственное окно – из туалета Шотико.

Дед работал на станции «скорой помощи», когда они жили в этом дворе. Начальство решило, что он может понадобиться в любую минуту. Ему установили телефон. Все соседи собрались посмотреть на аппарат. Рабочий спросил Деда: как прибивать – временно или навсегда? Десятки людей ждали его ответа. Дед сказал: «Ничто не вечно под луной!»

Они прожили с аппаратом три бурных дня. Незнакомые люди стучали в дверь и просили посмотреть. Приводили детей. Смелые снимали трубку и шарахались от гудка. На третий день, под утро, солдаты подсаживали Деда в грузовик, пока Отец кричал, вырываясь из рук Маргариты: «Папочка, не уезжай, не уезжай!»

Всю свою жизнь Дед вычислял, кто же именно написал на него в НКВД. О том, что он не верит в нерушимость социалистического строя, раз говорит: «Ничто не вечно под луной!» Занимается антисоветской пропагандой. Дед подозревал разных людей.

Через много лет, во время вооруженного конфликта в Тбилиси, Сын нашел в покинутом здании КГБ дело об аресте Деда. Доносило на него пять человек. С двумя из них Дед мило раскланивался и никогда их не подозревал. С тремя другими не был знаком.

Сын зашел в здание КГБ потому, что искал себе пистолет. Не прожить было мужчине без оружия. По центральным улицам гонялись друг за другом танки. Кончались восьмидесятые, Грузия избавлялась от коммунистов. На грузовиках, с петлями на шеях, провозили по городу изуродованные памятники героев революции.

Ленина, который сидел на месте крана, били молотками три дня. Сын смотрел, придерживая веко, как крошится мускулистое тело. Голова держалась долго – Ленин не сводил взора с окна Шотико. Люди навалились, и голова покатилась по мраморной площади.

В остальном городе женщины с утра становились в очередь за хлебом и дети ходили в школу, волоча портфели. По ночам выстрелы звучали как плевки. Никто больше не открывал окно и не спрашивал, кого убили. На кладбище сторонников и противников сменяющихся правительств клали в землю рядом. Старики ходили на похороны молодых.

Уже поздно было что-нибудь объяснять Деду. При слове «тюрьма» он начинал плакать. Он регулярно писал письма Отцу, которого не было в живых. «Сынок, у вас тоже стреляют? – спрашивал Дед, выходя из поезда. В высоких сапогах. С чемоданчиком. (Поезда еще ходили.) – Я все это видел, только не помню когда».

Дед был уже не тот.

С конца пятидесятых Сухуми наполнился одинокими блондинками. Хрущев строил дачу неподалеку, это прибавило славы городу. Всех приезжих называли русскими. Их носы были короткими и вздернутыми, как после операции Цопе. Они загорали раздевшись. Грузинки в черных платьях ходили стайками на берег и наблюдали. Грузины заводили курортные романы.

Дед не понимал, откуда берутся такие женщины. Почему они романтичные. Зачем им слова любви на ломаном русском, зачем клятвы верности. Роман длился столько, сколько путевка. «Вы на полпутевки приехали?» – спрашивал Дед. Они показывали ему зубы в кабинете с видом на море. В доме со шпилем они показывали ему загар. Их тела были двухцветные, красные с белым, как революционная карта. Красные теснили белых по всему фронту. Глаза Деда становились безумными. Он поворачивал портрет Маргариты лицом к стене.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю