Текст книги "Поцелуй с дальним прицелом"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– То есть, как я понимаю, «Кассиопею» в припадке ревности изорвала ваша бабушка? – допытывалась Алёна, не в шутку заинтересовавшись этим сюжетом для дамского романа, который с такой готовностью разворачивал перед ней новый знакомый.
– Да нет же! – отмахнулся Никита. – Я же говорю, это была одна безумно влюбленная в него женщина. Ее звали Викки Ламартин, она тоже русская.
– Викки Ламартин?!
Алёна удивилась несочетанию имени и фамилии – необычному для русской. О Викки Ламартин упоминал Бертран. Она была, кажется, падчерицей этой Анны Костроминой…
– На самом деле ее звали Виктория Ховрина, – уточнил Никита. – Ламартин – это фамилия ее мужа, который был одним из первых клиентов моего деда.
– А чем занимался ваш дед? – Переменчивые глаза Алёны, которые в зависимости от цвета одежды могли быть серыми, голубыми или зелеными, сейчас (несмотря на то что на ней была майка модного уже второй сезон цвета хаки – kaki, как говорят французы… pardon, конечно… кстати, ударение ставится на последнем слоге, но ведь каждый понимает вещи согласно своей испорченности!) были голубыми-голубыми, совершенно как невинные незабудки.
– Тем же, чем и я, – сказал Никита, и его серые глаза сделались особенно яркими и веселыми.
– Что-то я не пойму, – озабоченно свела брови Алёна. – На вывеске написано, что вы – адвокат. В сквере вы сказали мне, что вы – наемный убийца. Так кем же был ваш дед? Адвокатом или наемным убийцей? Или это вы так пошутили?
– Да почему? Правду сказал. А что тут такого? Адвокат я, так сказать, в миру. А хобби у меня – вот то самое, второе. И дед этим же промышлял, и отец.
– И вы, – занервничала от такой откровенности Алёна, – вот так прямо в этом признаетесь? А если я возьму и донесу на вас? Наверняка по вашему следу уже давно идет полиция…
– Донесете? – Яркие глаза оценивающе прищурились. – То есть настучите, как говорят у вас в России? А вы уверены, что сможете сделать это?
«Что… что значит этот вопрос? – Алёна насторожилась. – Он имеет в виду, что я не смогу сделать это, потому что никогда больше не выйду из этого кабинета? Скончаюсь от… от сердечного спазма или чего-то в этом роде? А – вечный вопрос всех детективов! – куда он денет мой труп?»
Жизнь нашей писательницы складывалась так, что ей уже не единожды приходилось размышлять о себе как о потенциальном трупе. Не то чтобы она привыкла к таким размышлениям – к этому невозможно привыкнуть! – но острота ощущений малость притупилась: выпутывалась из опасных ситуаций прежде – авось выпутается и теперь! Это позволяло сохранять хорошую мину при плохой игре. А потому сейчас она умудрилась довольно равнодушно пожать плечами и пробормотать:
– А что мне сможет помешать? Или кто? Уж не вы ли? Это вообще что, угроза?
– Помилуй бог! – вскинул руки Никита. – Угрожать моей спасительнице? Да разве я посмею? Разве я похож на человека, которому свойственна столь черная неблагодарность? Нет, конечно. И все-таки вы по сути своей не доносчица, или я ничего не понимаю в людях. Вы предпочтете разрешить проблему сами, но не прибегнете к помощи властей. Вы такая же авантюристка, каков и я. Мы с вами родственные души. Ваша движущая сила – любопытство. Ничуть не удивлюсь, если узнаю, что вы тут нарочно караулили, возле моего офиса, чтобы встретить меня как бы невзначай и взять интервью для своего будущего романа. Вы ведь писательница, верно? Я, если честно, сначала вам не поверил, но потом пробежался по Интернету… да, в самом деле, есть такая – Алёна Дмитриева. И даже на фото ваше с удовольствием посмотрел, хотя в жизни вы, надо признаться, лучше. Несравнимо лучше!
Об этом Алёна и сама знала. Однако сейчас ей было не до комплиментов. Речь шла об интервью для нового романа – ничего более святого для нее в жизни не существовало, Новый Детектив – это был самый неотразимый, самый неодолимый соперник для всех мужчин в ее жизни. Пока конкуренцию с ним выдерживал только тот, черноглазый нижегородец, а Никита был все-таки парижанин, да и глаза у него были всего лишь серые…
– Похоже, мы с вами и впрямь похожи, – пробормотала она. – Тщеславие – мой любимый грех. Неужели и ваш тоже? Вас что, обуревает желание быть запечатленным на страницах литературного произведения?
– А почему бы и нет? – пожал плечами Никита. – Деятельность нашей фирмы с самого начала ее существования была так тщательно законспирирована, что все возможные подозрения (а они у властей время от времени возникали, сознаюсь вам) разбивались вдребезги. О нас никто ничего не знает. Дать интервью какому-нибудь газетному писаке я не могу: это будет равносильно признанию собственной вины. Ну зачем же рубить сук, на котором я сижу и надеюсь продолжать сидеть? Другое дело – появиться на страницах насквозь выдуманного произведения, к тому же – выдуманного дамой… Ваши книги изобличают прихотливость вашей фантазии и веселую игру ума (признаюсь, я даже бегло пробежал парочку ваших опусов на страницах Интернета), но отнюдь не страсть к реальности и правдивости. Вы пишете настолько залихватски, что в изображаемые вами события совершенно невозможно поверить. Только полный кретин примет за правду то, что к вам напросился на интервью парижский киллёр! Чуть ли не навязался! Поэтому я ничем не рискую. Так что спрашивайте, не стесняйтесь. Должен же я вас хоть как-то отблагодарить. Про чай мы забыли, он остыл… Но, надеюсь, не остыл ваш интерес к моему рукомеслу?
Алёна перевела дух. Шутить изволите, мсье Шершнев? Думаете, что я не принимаю всерьез вашего предложения?
– Вы сказали, что подозрения насчет вашей деятельности у властей все же возникали, – выпалила она. – Приведите, пожалуйста, какой-нибудь пример. И расскажите, как удалось из этой истории выпутаться.
Никита усмехнулся:
– Вопрос хороший… Ну что ж, назвался груздем – полезай в кузов. Вот, слушайте. В прошлом году один англичанин, страстный любитель летать на своей авиетке…
Он вдруг осекся и прислушался. Щелкнул замок, хлопнула дверь.
– Кажется, наше интервью придется прервать, – пробормотал Никита, сконфуженно покосившись на Алёну.
В приемной раздался перестук каблучков. Потом дверь в кабинет распахнулась… и на пороге появилась не кто иная, как прекрасная и вновь зеленоглазая Анастази.
– Привет, – сказала она, весело глядя на Алёну. – Решили вернуться? Ну и как? Нашли свой блокнот?
Франция, Париж, 80-е годы ХХ века.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
Удивительно, что я узнала ее сразу, хотя прежде не встречала, не знала в лицо, да и мало ли кто мог ко мне зайти, в мое новое жилье, хотя бы квартирная хозяйка или, к примеру, консьержка – познакомиться… Впрочем, нет, хозяйка не могла бы смотреть на меня с такой полуулыбкой, не то дразнящей, бесшабашной, не то печальной, словно прощальной. И это не могла быть консьержка: как выглядят парижские консьержки, я узнала через мгновение. Она посмотрела на камин и провозгласила с тем же насмешливым высокомерием:
– Впрочем, я предполагала, что у вас на первых шагах возникнут трудности, а потому привела с собой мадам Дике.
Она обернулась, и из-за ее спины, словно повинуясь приказу, выдвинулась какая-то малорослая особа в длинных черных юбках, с седыми жидкими волосами, заплетенными в тощенькую косичку, которая была скручена на затылке в кукиш.
– Ах, я помогу вам, милая мадемуазель, – проскрипела она неприязненным голосом, шагнула к камину и моментально зажгла огонь. Я даже не успела понять, что же она сделала… и мне стало страшно, как я буду обходиться впредь. И еще мне стало страшно от того, что я говорю по-французски гораздо хуже, чем она: я с трудом разобрала торопливый говорок консьержки, видимо, все гимназические уроки и занятия с гувернантками начисто выветрились из памяти… Как же я буду обходиться здесь?
Ладно, авось как-нибудь приспособлюсь, вспомню, по крайности попрошу отца помочь. Или Никиту… да, лучше Никиту! Сейчас главное – не показать ей своего страха и растерянности!
– Спасибо, мадам Дике, – сказала она и величавым жестом отпустила консьержку. Потом повернулась ко мне и уставилась с таким же любопытством, с каким, полагаю, смотрела на нее я.
Сейчас интересно вспомнить, какое первое впечатление произвела на меня женщина, в которой, с легкой руки maman, я привыкла видеть причину всех наших бед – чуть ли не самой революции!
Она показалась мне, конечно, неприятной, но этого мало – просто отвратительной. Слишком высокой (я-то была хоть и не из тех женщин, которых французы, любители всего субтильного, называют petite femme, но все же невысока ростом, изящна и миниатюрна, а она возвышалась надо мной больше чем на голову!), слишком вычурно одетой. На самом деле она была в синем пальто и маленькой светло-серой шляпке, но, по моим представлениям, самым изысканным был черный цвет, тем более для дамы столь пожилых лет.
Я отлично знала и всегда с удовольствием вспоминала, сколько ей лет!
Потом я узнала, что черный ей был не к лицу, а она никогда не носила того, что ей не шло, оттого всегда казалась изысканно одетой, – очень простой секрет, которым почему-то многие пренебрегают. Я думаю, она скорее вышла бы на улицу голой, чем одетой в черное! А почему бы и не голой, кстати сказать? Она очень гордилась своей фигурой, была самая настоящая эксгибиционистка… Теперь, в мои годы, могу признать: ей было чем гордиться! Тогда она выглядела как изящная девушка, однако кто знает, что с нею сталось бы, доживи она до моих лет! Ей повезло не дожить, она всегда была умнее меня, а я никогда не умела извлекать уроков из тех наставлений, которые она мне делала на каждом шагу… нет, не вслух: она была слишком умна, я же говорю, таких словесных уроков было раз, два и обчелся: насчет этого несчастного мяса, к примеру, а потом еще насчет моей будущей работы, когда она не захотела устроить меня в ресторан, – но всей жизнью своей, всеми манерами… самой смертью она учила меня!
Увы, что об стенку горох!
Но вернемся к нашей первой встрече.
Итак, эта женщина показалась мне какой-то слишком высокой. Опустив глаза, я увидела, что ее ноги в черных чулках (единственное, что она позволяла себе носить черного, это чулки да обувь) были обуты в туфли на высоком каблуке. Мне это казалось чем-то ужасным: высокие каблуки – свидетельство совершенной распущенности и падения нравов. Высокие каблуки носят только падшие женщины – это накрепко вбили мне в голову. Помню, сколько волнений я испытала в семнадцать лет, впервые взгромоздившись на дюймовые каблучки![16]16
В дюйме около 2,5 см.
[Закрыть] Это считалось немыслимым эмансипе, чем-то невыносимо эпатажным! Она же носила каблуки не менее восьми-девяти сантиметров, хотя и без них была высока.
Руку она мне не подала – держала их обе спрятанными в серую, в тон шляпке, каракулевую муфту (в то время это уже стало очень модно, и мода на муфты держалась даже после войны!), и я вдруг с болью вспомнила, как нам с сестрой, тогда пятилетним, были впервые куплены папашки и муфточки из молодого барашка: ей – белоснежного, мне – светло-серого оттенка, совершенно такого, как эта муфта моей мачехи. Я свою муфточку обожала, в ней было что-то невероятно живое, теплое, уютное, я ее вспомнила сейчас именно как живое существо, мне даже показалось, что это та часть прошлого, которая украдена этой женщиной.
Надо ли говорить, что моя неприязнь к ней лишь усилилась и дошла в ту минуту почти до отвращения?
– А между прочим, Викки, – сказала она вдруг совершенно другим голосом, чем раньше, – мягким, дружеским, причем по-русски, – я тоже до сих пор так и не научилась разжигать эти дурацкие угольные шарики. Сознаюсь вам, что всегда зову для этого свою консьержку и пытаюсь за ней подглядеть, но не успеваю: она разводит огонь словно бы мановением руки. Хорошо бы топить дровами, но дрова в Париже дороги непристойно, это вам не Россия!
Она тихонько и чуточку печально хохотнула, и я ощутила, как вся моя неприязнь к ней растаяла, будто комок снега в теплой комнате. Она говорила, словно задушевная подруга, поверяющая мне свою сокровенную тайну. И потом, это имя – Викки (причем с английским ударением на первом слоге, а не с французским – на последнем! Бог знает что делают французы с некоторыми именами: эти Лизб, Таня́, Еленб, Софья́ моих русских знакомых в истинный ужас приводили! Меня тоже пытались называть Викб… жуть какая-то, но я была тверда и не уставала поправлять даже самых тупых: Ви́кки, да и все тут, и никак иначе!)… Это имя меня сразу очаровало, оно сделало меня другим человеком, словно бы прибавило лет, ума, опытности, шарма! Я даже как бы выросла на несколько сантиметров! Да-да, сознаюсь: мне тотчас стало досадно от моего маленького роста, я захотела сделаться такой же высокой, как она!
Бог весть, может быть, нам и удалось бы если не подружиться, но хотя бы провести первую нашу встречу мирно. Однако она совершила стратегическую ошибку – думаю, неосознанно, просто потому, что была слишком женщина.
Что же она такого сделала? Да ничего особенного. Всего лишь выпростала из муфты руку, сняла шляпку и тряхнула примятыми волосами.
Я обомлела. Мало, что она была стриженая, в то время как я носила волосы разделенными на прямой пробор и заплетенными в девчоночью косу! Ее волосы были чудесны: темно-русые, без малейшего проблеска седины (позже я поняла, что она их подкрашивала, разумеется, но тщательно это скрывала), мягко вьющиеся, с чудными кудряшками на висках… этих кудряшек я ей всю жизнь простить не могла, потому что мои волосы удерживали самую тщательную завивку часа два от силы, а у нее вились сами собой! Без шляпки она еще больше помолодела и похорошела…
Ужас какой-то. Я ведь знала, отлично знала, сколько ей лет! Она просто не имела права выглядеть так чудесно!
Я вдруг вспомнила, что, хотя имя ее было Анна Костромина, она писала свои стихи или что там, не знаю, короче, литературщину свою, под псевдонимом Анна Луговая, и это раньше казалось мне претенциозным до пошлости. Герань луговая, ромашка луговая, клевер луговой… и вот вам, здрасьте: Анна Луговая! Теперь же я смотрела в ее переменчивые глаза: только что, под серой шляпкой, они казались серыми, а сейчас, на фоне синего пальто, исполнились яркой голубизны, и вдруг вспомнила эту самую герань луговую, которую еще называют журавельником: нежные, трепетные синие цветочки… Черт, ей шел этот нелепый псевдоним так же, как шло пальто, и эта шляпка, и эти стриженые волосы, и глаза, и даже то, что она не носила колец на своих длинных, ухоженных пальцах, ей шло!
Мне просто дурно стало от всего этого.
Для восстановления душевного равновесия я мгновенно припомнила все, что знала об этой женщине. Конечно, в памяти моей задерживались только самые непристойные подробности ее жизни, известные мне от моей maman, которая одно время только тем и занималась, что собирала по крупицам сведения о своей ненавистной сопернице-разлучнице.
Само происхождение Анны было скандальным: ходили слухи, что мать ее отравила любовница мужа. Анна воспитывалась по пансионам, а из предпоследнего класса нижегородской гимназии она вылетела с громким скандалом, сбежав со своим поклонником-офицером. Ее обнаружили с ним в номере гостиницы. Отец немедля выдал ее замуж за какого-то старика, от которого она оставила себе только понравившуюся ей фамилию – Костромина, а верности ему не хранила ни дня и вела себя так, что он вскоре развелся с ней. Среди многочисленных любовников, коих она меняла как перчатки, был и тот, первый, офицер, которого она, видимо, крепко уязвила. Умела она вить веревки из мужчин – ведь даже брошенный ею муж выплачивал ей какое-то содержание и не отрекался от нее, хоть она и позорила его имя где могла и как могла. Детей у нее не было – то ли по здоровью, то ли просто ей не хотелось себя связывать. Однажды – позднее, когда наши отношения с ней стали короче (хоть и не ближе!), – я как-то спросила, почему нету детей. Она усмехнулась углом рта: она так умела усмехаться, что мороз по коже шел даже у женщин, что ж говорить о мужчинах:
– Если бы я точно знала, что родится девочка, то, может быть, и рискнула бы. А сына я не хотела. Мне всегда слишком нравились мальчики, чтобы я могла смотреть на них по-матерински!
Анне было не более двадцати, когда отец ее умер, но после него ей ничего не досталось: братья, гвардейские офицеры, при разделе наследства сестру нагло обделили, якобы недовольные ее поведением. Справедливости ради следует сказать, что это были порядочные шалопаи: приехав зимой в отцову деревню, чтобы батюшку похоронить, они так перепились, что по пути в церковь потеряли гроб на занесенных снегом дорогах.
Тем временем Анна стала заниматься литературой, и ее в обществе нижегородском – провинциальном, осторожном – стали еще меньше принимать. Она ездила в Москву, в Петербург, жила между столицами и Нижним Новгородом (несмотря ни на что, она очень любила Нижний!), вела жизнь самую богемную: она была свободная женщина, если выразиться по-французски, femme cйlibataire, фамм сэлибатэр, – «разведенка», как это потом называли в Совдепии, а в то время в России это социальное явление было еще внове, женщина, живущая сама по себе. Но как-то раз в поезде случайно познакомилась с моим отцом, который тоже ездил в Питер по делам, – ну, он и потерял голову от ее внешности, свободы, от ее невероятного обаяния, с помощью которого она, когда хотела, могла добиться всего на свете, любого мужчину с ума свести, особенно в то время…
Пока я исподлобья косилась на свою ненавистную мачеху, против воли признавая, что да, наверное, от такой женщины можно голову потерять, тем паче десять лет назад, когда она была еще моложе и ярче, Анна вдруг отшвырнула муфту, всплеснула руками и бросилась к камину с криком:
– Подгорело!
И только тут я уловила запах не просто поджаренного, а и в самом деле подгорелого мяса, о котором мы с ней обе позабыли, увлеченные разглядыванием друг дружки. По всей моей новой квартире уже плыл чад! Анна схватила полотенце, сорвала сковороду с треноги и брякнула на стол.
Боже мой, несчастное мясо! С одной стороны черное, обугленное, с другой – сырое… И мне это предстоит есть?!
Она это нарочно подстроила! Не знаю как, но нарочно! Голову мне заморочила и…
Я уставилась на Анну с такой ненавистью, что она, при всем самомнении и уверенности, что ее обаяние способно покорить даже брошенную дочь ее мужа, не могла не понять, как я на самом деле к ней отношусь. Ну что ж, она была неглупа. Думаю, в ту самую минуту она распростилась со всякой надеждой хоть как-то наладить отношения со мной. Между нами отныне установилось что-то вроде вооруженного нейтралитета, и хотя хорошее воспитание одной (мое) и врожденное, неискоренимое актерство другой (Анны) позволяли нам очень удачно втирать очки посторонним и даже отчасти отцу (все-таки мы обе любили его, каждая по-своему, конечно, и обе жалели – каждая опять-таки по своим причинам), но одурачить, к примеру, Никиту нам так и не удалось. Впрочем, он и не сомневался, что я должна ненавидеть Анну. И даже, при своей проницательности, понимал почему. Вовсе не потому, что она увела от меня отца, а потому, что я ей завидовала, отчаянно завидовала и ревновала.
Еще бы! Ведь она увела у меня не только отца, но и возлюбленного. Счастье Анны, что во время нашей первой встречи я еще не знала, что именно она и есть та самая «другая женщина», ради которой отверг меня и отвергал всех остальных Никита (только смерть Анны освободила его от этой почти маниакальной зависимости от нее, многие даже думали, что ради этой свободы Никита ее и убил…), – счастье, повторю, Анны, что я в тот свой первый день в Париже еще не знала всего этого, не знала правды об их отношениях, – не то, очень может статься, подгорелое содержимое раскаленной сковороды я отправила бы в физиономию моей мачехи, новоиспеченной мадам Ховриной…
– Не огорчайтесь, Викки, – сказала Анна с притворным, как мне показалось, сочувствием. – Я сейчас же пошлю мадам Дике снова к мяснику и попрошу помочь вам на первых порах, пока не привыкнете к камину.
– Я полагаю, отец позволит мне нанять горничную, – сказала я отчужденно. – Конечно, ради этого мне придется поменять квартиру, ведь здесь нет комнаты для прислуги, поэтому я бы хотела заняться поисками своего нового жилья как можно скорей.
Анна несколько раз быстро хлопнула ресницами. Потом я узнала, что таким образом она пыталась скрыть или недоумение, или смех. В данном случае, как мне вскоре стало ясно, ей приходилось скрывать и то и другое.
– К сожалению, в Париже найти приличную квартиру за скромные деньги невероятно трудно, – ответила она сдавленным голосом. Я решила, что ее уязвили мои холодные интонации, а на самом-то деле она пыталась не расхохотаться мне в лицо! – Мы для вас эту-то с трудом подыскали, тем паче что ваш отец не хотел, чтобы вы жили в другом районе, далеко от него.
«От него»! Она сказала – «далеко от него», а не «от нас»! Она даже не скрывает, что смотрит на меня как на обузу! Зачем тогда вообще притащилась? Где отец? Почему он прислал эту свою дешевую femme fatale, а не пришел сам?
– А в пансионе для эмигрантов вы ведь, конечно, поселиться не пожелаете? – продолжала Анна. – Здесь как раз есть один такой – в полуквартале ходьбы. Его держит сестра этой мадам Дике, мадемуазель Мерюза. Там, правда, был бы готов стол три раза в день, но обслуживать вам себя и там пришлось бы самостоятельно, хоть вы к этому и не привыкли, конечно.
Где ей было знать, к чему я привыкла и от чего отвыкла за два года жизни в Совдепии! Я давным-давно забыла, что такое услуги горничных, но тут мне такая вожжа под хвост попала, что я уж не могла остановиться.
– Отлично, – сказала я, словно не слыша последних слов, – коли квартиру поменять нельзя, я согласна иметь приходящую прислугу. Надеюсь, это можно устроить побыстрей, милочка?
Тут я хватила через край, конечно… Мне очень хотелось ее унизить, но я тогда не знала, что эта женщина не терпит оскорблений: она была очень вспыльчива, и ее ответ на самую малую попытку унижения бывал сокрушителен. Правда, при всей своей вспыльчивости она была также очень отходчива, она сама потом дивилась, что могла в припадке бешенства наломать таких дров!
Вот и меня она не пощадила.
– Прошу вас запомнить, милочка, – произнесла Анна с неподражаемой интонацией, глядя на меня сверху вниз с высоты своего великолепного роста, «развратных» каблуков и невыносимо преклонных лет, – прошу вас запомнить, что у бедных слуг нет! И знаете, почему? Потому что за работу горничной надо платить, а доходы вашего отца не так уж велики. Скажите спасибо, что он берется оплачивать вам это очень приличное помещение, но, чтобы жить, чтобы есть мясо и пить молоко, вам придется работать! Конечно, если вы сможете найти такое жалованье, чтобы его хватало для оплаты услуг горничной, то, ради бога, наймите себе их хоть десяток, да еще мажордома в придачу!
– Вы хотите сказать, – пробормотала я, от изумления даже не обратив внимания на все ее издевки, – вы хотите сказать, сударыня, что мой отец – беден? И что он живет без лакея? У бедных слуг нет, сказали вы? Мне придется работать? Мне?! Я вам не верю. Это вы нарочно говорите, чтобы меня позлить. Да я из Петрограда-то бежала, только чтобы не идти работать на большевиков, а вы… вы… Нет, я не желаю более с вами разговаривать! Где мой отец? Почему он не пришел? Почему прислал вас? Я хочу видеть его немедленно!
Думаю, если бы я ее так не раздражила, Анна сообщила бы мне все свои новости помягче. Но у нее ведь тоже было за что меня ненавидеть! За то, что я молода, например, и красива… хотя и не такой броской красотой, как она, но все же свежа, нежна; за мою безупречную миниатюрную фигуру; за то, что ее красота уже отцветает, а моей только наступает час; за то, что будущее принадлежит мне, а она, Анна Луговая, уже вскоре будет принадлежать прошлому…
Короче говоря, у нее были причины меня не пощадить!
– Отец ваш не смог вас встретить потому, что он не в силах так рано вставать после бессонной ночи в ресторане, – проговорила она равнодушно, и оттого ее слова показались особенно страшными. – Он ложится в пять, а то и в шесть утра, и ему надо хорошенько выспаться, чтобы он смог работать на следующую ночь. Вчера у нас был банкет, очень выгодный, ваш отец непременно должен был присутствовать в заведении до самого утра, никак не мог уйти пораньше. И встать сегодня ни свет ни заря просто не смог. Ему всегда было очень трудно вставать рано, если вы помните. Я-то ранняя пташка, я вообще мало сплю…
– Погодите-ка, – пробормотала я, совершенно сбитая с толку. – Какой ресторан? Какой банкет? Я ничего не понимаю! Вы что, хотите сказать, что отец держит ресторан? Он сделался хозяином ресторана?! Он, Виктор Ховрин?!
– Ресторан держу я, – сказала Анна с ледяным выражением. – Ваш отец имеет, конечно, некоторую долю в этой собственности, так же, впрочем, как ваш сопровождающий Никита Шершнев. Однако принадлежит ресторан все же мне. А ваш отец служит у меня главным поваром. И, умоляю, не начинайте снова восклицать: что? Виктор Ховрин? Поваром? Да, вообразите себе. Между прочим, в «Тереке» поваром князь Кирилл Геридзе – и ничего, жив. Гости очень довольны его шашлыками. У нас же подают русские блюда, и, смею заверить, рубленые котлеты и голубцы вашего отца вызывают всеобщий восторг. Кстати, его окружает очень недурная компания: метрдотель у меня – улан ее величества, полковник. В лакеях два его офицера. Швейцаром служит старый адмирал Андреев. Шофером подвизается граф Львов. В хоре поют жена врача, бывшая опереточная дива, бывший прокурор, баронесса – тоже бывшая, конечно… Так что не тревожьтесь за то общество, в котором вращается ваш батюшка теперь. Правда, находится наш ресторан в Пигале… ну что ж, именно в этом районе и процветают ночные заведения!
Если бы я в ту минуту знала о Пигале то, что узнала вскоре, я, наверное, умерла бы на месте. А тогда я просто остолбенела, внезапно угадав, почему усмехнулся Никита там, в одном из берлинских кабаков, когда я заносчиво отказалась водить знакомство с кабатчиками. С мачехой моей я бы, конечно, не водила знакомство с превеликим удовольствием, но ведь одним из таких кабатчиков был теперь мой родной отец, а другим – сам Никита, человек, которого я так страстно любила и бесстыдно домогалась.