Текст книги "Бог войны и любви"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
– Почему я так плохо говорю на родном языке, что поначалу попутчики даже с трудом меня понимали? – удивлялась Анжель, и ей поясняли, что родители Анжель, причинившие множество бед графине д'Армонти, давно умерли (это был ответ на второй ее вопрос: неужели она была одна на всем свете, пока не вышла за Фабьена?), а ее взяла на воспитание русская семья; люди невежественные, не заботившиеся о воспитании Анжель, они были рады сбыть ее, бесприданницу, с рук, когда за нее посватался Фабьен.
– Почему именно я сделалась жертвою неистовой злобы русских? – недоумевала Анжель, и маман, брезгливо поджимая губы, уведомляла, что Анжель еще в девичестве весьма несдержанно вела себя с неким русским вертопрахом, существом настолько диким и необузданным, что даже собственная мать выгнала его из дому. И вот этот разбойник якобы соблазнил Анжель, а потом отказался жениться, возомнив, что она и без того всегда будет с радостью удовлетворять его самые низменные потребности. После того как великий Наполеон (при звуке этого имени на глаза маман набегали слезы восторга) покорил Россию, развратник отправился в армию, а воротясь, нашел Анжель замужем – и поклялся осквернить ее и отомстить всему семейству д'Армонти, что ему вполне удалось сделать!
– Смог ли Фабьен отомстить негодяю, поругавшему честь своей жены? – гневно воскликнула Анжель – и тут же поняла, что вот этот-то вопрос задавать не следовало, так помрачнело лицо Фабьена, так разъярилась маман, таким количеством упреков осыпала она Анжель.
Выходило, что она еще не расплатилась перед свекровью за обиды родительские, что она всею жизнью своей, до смерти должна выказывать благодарность мужу, который женился на ней, согрешившей; она навлекла на них на всех неисчислимые бедствия – и за такую-то неблагодарную девку Фабьен еще должен был и мстить, подвергая свою жизнь опасности?
«Зачем же он на мне тогда женился, коли я так нехороша?!» – чуть не выкрикнула в обиде Анжель, но прикусила вовремя язык, перехватив ненавидящий взгляд свекрови. Конечно, Фабьен женился против воли матери, хотя к чему это? Каких таких супружеских радостей он приобрел? Анжель вместе с памятью о прошлом утратила и весь любовный опыт, но по ночам, пытаясь ублажать мужа, чье мужское достоинство восставало за ночь до пяти раз, да что толку, коли он сникал, едва соединившись с женою, и плакал от бессилия и неудовлетворенности, и принуждал ее снова и снова возбуждать его, да все опять кончалось пшиком, – так вот, по ночам, вконец умаявшись, Анжель иной раз позволяла себе вообразить, каков был мужчина тот русский злодей, который лишил ее невинности, а потом подверг насилию. В такие минуты она втихомолку жалела, что утратила всю память, что не сохранила в тайниках ее хоть одного-двух волнующих воспоминаний, которые помогли бы ей легче переносить беспросветную, безрадостную супружескую жизнь. Возможно, тот русский был истинным чудовищем (ну как могла Анжель не верить Фабьену и маман, последним оставшимся у нее близким людям?!), однако его мужская стать порою тревожила Анжель в сновидениях. Однажды она даже проснулась от собственных блаженных стонов и, проснувшись, была несказанно изумлена, обнаружив, что любострастничает сама с собою, в то время как ей снилось, что некто, чьего лица она не видела, ибо он лежал на ней перевернувшись, подставив ее обозрению и губам свое безупречно-мощное орудие, страстно ласкал языком и пальцами ее естество, доведя ее во сне до мучительно-радостных содроганий. Однако сон не удовлетворил Анжель, и, распаленная, она попыталась утишить свой жар с мужем, позволив повторить эти смелые ласки. Бог ты мой, что тут было!..
– Ты вспомнила? – яростно кричал Фабьен – так, что разбудил графиню, спавшую за перегородкой в той же избе, и даже их попутчиков, обосновавшихся в соседней комнате. – Что ты вспомнила? Говори? Говори, ну?!
Тогда он впервые ударил Анжель. Она рыдала безудержно, ничего не понимая, не зная, в чем провинилась, кому пожаловаться на судьбу и где искать утешения… и с тех пор эти опасные сны больше не посещали ее, хвала Пресвятой Деве. Ну что ей было с ними делать?!
А тот… чудовище-русский… он иногда мелькал в сновидениях: широкие плечи, стремительная походка, растрепанные светло-русые волосы. Но она так и не видела его лица, и только иногда проблескивала улыбка и сияли серые глаза… ласковые, ох, какие ласковые глаза!
Но зачем бы Фабьен и маман стали лгать Анжель? Она должна верить им! А снам верить нельзя. Вот ведь иногда мучает Анжель кошмарное видение: человек с отрубленной головой (вместо нее фонтаном кровь бьет из шеи) делает три деревянных шага – и выходит из глубокой тьмы на яркий, слепяще-яркий лунный свет, и воздевает руки, словно зовет кого-то на помощь, и рушится наземь – так тяжело, что в ушах Анжель гудит еще долго после того, как она просыпается от своего крика…
Но это было давно, еще в самом начале пути. Тогда Анжель боялась мертвых, да и не так уж много их валялось при дорогах; ну а потом, по мере того как свирепела зима и смелели русские казаки, их становилось все больше, и Анжель привыкла к торчащим из сугробов оледенелым конечностям. Путь становился все тяжелее, все холоднее и холоднее, ночи напролет они пытались согреться, вся жизнь сделалась сплошным неизбывным кошмаром, и явь превосходила ужасом любой, самый страшный сон! Тот, обезглавленный, больше не возникал в ее сновидениях. Анжель привыкла видеть кровь, раненых и умирающих; сердце ее застыло; замерзшая, оголодавшая плоть устала страдать; жизнь едва теплилась в ней… потому она и смотрела неподвижными глазами в заснеженную даль, словно и не слышала за грохотом пушечных выстрелов того одиночного, пистолетного, прервавшего жизнь графа Фабьена д'Армонти и сделавшего ее вдовой.
* * *
Анжель думала, что судьбой ей предопределено застынуть в этом переломанном, перепаханном ядрами сосновом лесу, замерзнуть в сугробе, запорошенном белой смолистой сосновой щепой, но графиня наконец подняла косматую голову и, тяжело поднявшись, побрела вперед, даже не глянув на мертвого сына. Анжель с изумлением уставилась на нее, но сама помедлила лишь столько, сколько времени ей потребовалось, чтобы прикрыть тело Фабьена тремя траурно-зелеными сосновыми лапами, усеянными мелкими розовыми шишечками, – а потом, увязая в сугробах и едва выбираясь из них, пустилась догонять маман, недоумевая, куда это она так вдруг заспешила. Впрочем, алое закатное солнце уже почти сползло в синие мглистые тучи, так что самая пора была подумать о ночлеге. Ах, как ей хотелось все время есть! Голодный озноб непрестанно сотрясал ее тело, и она дивилась графине, которая даже из своей скудной доли половину отдавала Фабьену. Анжель завидовала ему – не только из-за лишней ложки несоленой каши, ломтя мерзлого хлеба, куска плохо вываренной конины, а из-за той истинной, нескрываемой, всепоглощающей любви, которой любила мать своего сына.
Ее-то, Анжель, так никто не любил… во всяком случае, во времена, доступные ее воспоминаниям. Сама графиня страшно похудела, кожа на ее иссохшем, изможденном лице обвисла, но она не спускала своих огромных, сверкающих глаз с сына, и выражение всепоглощающей преданности и любви, светившихся в них, заставляло забыть о необратимых разрушениях, которые страдания причинили этому некогда красивому лицу. Что же сделалось с нею от страшного потрясения, если, даже не закрыв мертвому сыну глаза, она ринулась на запах дыма – костра, еды?!
Да еще и неизвестно, пустят ли ее к огню. Все-таки Фабьен чего-то стоил, если мог сносно устраивать на ночлег обеих своих женщин и раздобывать им какой-никакой кусок у мародеров…
Кстати сказать, те, кого в обычных условиях все жестоко презирали бы, снабжали колонну продовольствием и, по сути дела, спасали остатки армии. Несмотря на усталость и опасности, которым подвергались люди, сворачивая с дороги, голод все же толкал немногих отчаявшихся нападать на деревни, лежащие в восьми-десяти верстах от дороги и еще не разграбленные, не сожженные при наступлении к Москве. Иные бывали схвачены отрядами казаков или партизан из крестьян и находили немедленную смерть, однако иные все же ухитрялись вернуться с лошадьми, отобранными у жителей и нагруженными свининой и ржаной мукой, перемешанной с отрубями; все это они продавали за большие деньги, а на следующий день опять отправлялись за добычей.
Чем ближе они подходили к костру, тем резче становился запах жареной конины. Восхитительный запах! Анжель скрутило приступом голодной тошноты, и она едва не зарыдала, когда здоровенный кавалерист лениво поднялся и так шуганул от костра графиню д'Армонти, словно это была не измученная женщина, а приблудная собачонка. Графиня проворно, боком, отскочила, остановилась, чуть склонив голову, и Анжель почудилось, что она и впрямь сейчас зальется визгливым лаем. Но маман проглотила обиду молча и побрела к другому костру; Анжель, еле передвигая ноги, побрела за графиней – чтобы увидеть, как она восвояси убралась от второго, третьего, четвертого костра…
Ну что ж, бывало и такое. Теперь следовало только подождать, когда у маман кончится терпение и она решится залезть за пазуху, где пришит был объемистый кошель с золотыми монетами и драгоценностями: этот немалый запас, который маман расходовала крайне бережно, ибо не хотела явиться во Францию нищенкой, и позволил им до сих пор не умереть с голоду.
Вот графиня приблизилась к новому костру. Анжель не могла разглядеть, заплатила она за место у огня или ей просто попались более милосердные люди, но она видела, как один из сидевших у огня взял горящую ветку и близко поднес к лицу графини. Маман замахала руками, словно отметая какие-то подозрения, а потом повернулась в сторону Анжель, и та даже сквозь тьму, даже на расстоянии почувствовала на себе внимательные взгляды сидевших у костра мужчин.
– Иди сюда, Анжель! – неприветливо крикнула графиня. – Да побыстрее, если хочешь, чтобы нам достался хоть кусочек!
При упоминании о еде ноги Анжель сами собой понесли ее к костру. Стоило ей подойти, как очень высокий, плотный мужчина приблизил к ее лицу факел, но Анжель даже не почувствовала опаляющего дыхания огня, ибо во все глаза смотрела в котелок, где булькало и пузырилось густое белое варево. Это была мука, без соли и жира, просто сваренная в воде. Эту размазню ели горячей, когда не удавалось раздобыть хлеба и чтобы согреться. Вкус ее не назвал бы приятным даже умирающий с голоду (а здесь все были такими!), и все же Анжель сейчас не отказалась бы от нескольких ложек мучной похлебки.
Ее усадили поближе к огню, сунули в руки ложку и дали еще кусочек снаружи обгорелого, а внутри полусырого мяса. Анжель с ожесточением жевала его – вернее, терзала зубами – и в конце концов почувствовала себя почти сытой.
Мужчины еще ели, и только графиня о чем-то переговаривалась с тем высоким, плотным человеком, который освещал их факелом. Маман на чем-то настаивала, а он пожимал плечами, покачивал головой, и Анжель сквозь свое полусонное, полусытое оцепенение улавливала обрывки фраз.
– Это непомерная цена! – горячилась маман. – Ужин-то был не ахти какой!
– То-то вас, сударыня, невозможно было за уши от него оттащить! – усмехнулся мужчина.
От звука его голоса дрожь неизъяснимого ужаса пробежала по спине Анжель. Голос был груб, неприятен, но сейчас не хотелось думать о неприятном, поэтому она уставилась в костер, куда только что подбросили охапку сосновых веток – и костер принялся весело стрелять по сторонам жаркими искрами, трепетать языками пламени. Игра огня гипнотизировала Анжель, дурманила ее; глаза сами собой закрывались. Вот мелькнули перед нею чьи-то ласковые серые глаза – Анжель улыбнулась, вот проплыло в клубах тумана мертвое, присыпанное снегом лицо Фабьена – Анжель затрепетала, застонала во сне…
– По рукам! – вдруг громко произнес мужчина, и Анжель испуганно вскинулась. – Ты будешь получать еду каждый день, если сумеешь меня найти!
И, гробовым смехом заглушив возражения графини, он вскочил и ринулся куда-то в сторону, волоча за собою Анжель.
Ужас от того, что предстояло уйти от этого живого огня, был настолько силен, что Анжель начала упираться – слабо, но достаточно ощутимо, чтобы мужчина повернулся и глянул на нее.
Его недобрая улыбка заставила ее затрепетать, она отшатнулась от придвинувшегося к ней чумазого лица, черты которого показались ей ужасными, а взгляд маленьких темных глаз – злобен, как у зверя.
Анжель отпрянула, решив, что он сейчас ударит ее, но мужчина усмехнулся:
– А ведь ты права, клянусь ключами святого Петра! Почему нам нужно уходить с этого тепленького местечка? В конце концов, это я развел огонь – значит, и костер мой!
И он с грозным видом повернулся к трем своим сотоварищам, с откровенной завистью глядевшим на Анжель.
– Ну? Чего уставились? Зря глядите, вам ничего не перепадет.
– Ну вот, я так и знал! Московский купец! – простонал один из них и едва успел в испуге отпрянуть, когда огромный кулак придвинулся к его лицу:
– Только посмей еще раз назвать меня так, merde! [47]47
Дерьмо ( фр.).
[Закрыть]
– Это несправедливо, Лелуп! Все-таки мы все хотим того же! – обиженно воскликнул другой солдат, не сводя с Анжель жадного взгляда.
– Что? Ты еще не забыл слов, egalite, fraternite, liberte [48]48
Равенство, братство, свобода – лозунги французской революции.
[Закрыть], под которые так и летели наземь головы аристократов? – хохотнул Лелуп [49]49
Le Loup – волк ( фр.).
[Закрыть](«Волк! Его имя – волк!» – содрогнулась Анжель). – Но, знаешь, мы ведь не на баррикадах сейчас. Убирайтесь от костра, живо. Разведите свой. А чтобы высечь искру, возьмите с собою эту старуху. – Он с усмешкой глянул в сторону графини.
Черные глаза свекрови сверкнули так яростно, что Анжель на миг почувствовала себя отомщенной. В то же мгновение обрадованные солдаты схватили графиню за руки и за ноги и утащили куда-то в темноту, откуда вскоре раздались жуткие, ухающие звуки, заставившие Анжель похолодеть.
Между тем Лелуп развязал свой тюк и бросил на сосновые ветки два или три плаща, попоны, одеяла, а потом схватил Анжель и швырнул ее на это ложе с такой бесцеремонностью, словно она тоже была подстилкой – всего лишь еще одной подстилкой, нужной только для того, чтобы мягче спалось.
В следующее мгновение мужчина рухнул на Анжель, задрал ей юбки. Ощутив его близость, ошеломленная, Анжель выкрикнула имя – она не знала, чье это имя, но в нем странным образом воплотилось все самое ужасное и постыдное в ее жизни… в той, прошлой, забытой жизни.
– Моршан! – закричала она.
И тотчас поперхнулась криком, ибо тяжелая рука легла ей на горло.
– Забудь о нем. Скажи: Лелуп… ну!
Рука надавила сильнее, и Анжель, задыхаясь, прохрипела:
– Ле-лу-уп…
– Вот так, – удовлетворенно выдохнул он, с такой силой вдавливая в нее свое мужское естество, словно сваи забивал.
Анжель захлебнулась криком, слезы лились неостановимо… На ее счастье, изголодавшийся по женщине Лелуп насытился удивительно быстро. Он скатился с Анжель, продолжая, однако, крепко держать ее.
– Только посмей шевельнуться, – услышала она, уже засыпая. – Твоя мать продала мне тебя за сегодняшний ужин. Ничего, держись за меня – может быть, жива останешься!
И он захрапел, не ослабляя своей железной хватки.
Анжель с безмолвной мольбой глядела в мутное беззвездное небо, силясь понять одно, всегдашне-непостижимое: почему графиня так ненавидит ее, что сразу после смерти сына швырнула этому грубому, отвратительному человеку? Да разве можно такое терпеть? Куда же смотрел в это время Бог, что попустил, не остановил?..
Все было ужасно… но хуже всего казалось Анжель постепенно овладевшее ею трезвое, холодное понимание: придется привыкнуть и к этому, как привыкаешь ко всему на свете.
2
РУССКИЕ АМАЗОНКИ
Однако Анжель ошибалась. Через день она знала, что возненавидела Лелупа. Еще через день она продала бы дьяволу душу, лишь бы избавиться от него. На третий день она готова была умереть для этого.
Конечно, если судить о ее жизни по логике войны – вернее, отступления, бегства, спасения жизни, – если следовать этой нечеловеческой, противоестественной логике, то Анжель следовало бы благодарить судьбу и свою бывшую свекровь, ибо теперь она была сыта каждый день, а каждую ночь проводила у жаркого костра. И все-таки в те бесконечные, омерзительно-долгие минуты, пока Лелуп безжалостно, грубо, бездушно проникал в ее плоть, она с трудом сдерживала позывы рвоты и молила Бога послать ей смерть.
Нрав, поступки, лицо, фигура, голос – все в нем было гнусно и отвратительно.
Более того: отвратителен был Лелуп и своим сотоварищам, даже тем, с кем вместе отправлялся мародерствовать или обирал трупы замерзших солдат. Везде его встречали двумя презрительными кличками: «московский купец» или «жид», но когда Анжель узнала, что Лелуп принадлежал к старой гвардии Наполеона, был с ним еще в Египте, то поразилась, сколь мало, сколь низко ценится во французской армии славное боевое прошлое. Нет, дело было не в прошлом, а в настоящем: в том, чем обернулась былая слава для солдат теперешних!
Так, многие из них всерьез, откровенно высказывались, что если бы в день Бородинского сражения, вечером, император двинул на смену усталым войскам свою свежую гвардейскую кавалерию, о чем тщетно его умоляли, то исход сражения был бы другой и русская армия была бы полностью уничтожена. Но император хотел вступить в Москву со своей гвардией, столь же свежей и многочисленной, как и при ее выступлении из Парижа.
Явившись в Москву, гвардия решительно всем овладела, отодвинула всех прочих и жила в полном довольстве, так как после пожара, вернувшись на развалины домов, гвардейцы рылись в подвалах, в которых жители припрятали провизию, вина и вещи; и вот гвардейцы устроили себе лавочки и открыли для армии торговлю чем только можно. Подобное поведение настроило против них всю армию, которая в насмешку называла их «московскими купцами» или «московскими жидами». Неприязнь эта сказалась во время отступления, и солдаты армии за это главенство гвардии, которым она так грубо злоупотребляла, жестоко отомстили «московским купцам». Отрываясь или отставая от своего корпуса, что случалось с воинами и других частей, гвардейцы были обыкновенно совершенно одинокими, и отовсюду, куда бы они ни подсаживались и ни пристраивались бы – к костру или какому-либо приюту, – их грубо отгоняли.
Однако Лелупа прогнать никто не мог, потому что он увел с собой из Москвы маленький фургончик, куда успел запасти галет, мешок муки, более трехсот бутылок вина, рома и водки, десять фунтов чаю и столько же кофе, под сто фунтов сахару и шоколаду, большой запас свечей… Весь этот запас должен был в продолжение нескольких месяцев питать тело Лелупа, а также давать ему возможность успешно торговать.
Кроме всего, он раздобыл себе множество лучших русских мехов, да вот незадача – через несколько дней отступления русский снаряд уничтожил «склад» Лелупа, и теперь весь его припас умещался в двух вьючных мешках; однако в условиях отступления и это было настоящее сокровище, позволявшее ему диктовать свои законы на привалах и даже время от времени покупать себе женщин – за кусок хлеба, за возможность просто согреться у костра. Анжель случайно узнала, что была четвертой в этом походном гареме, однако все ее предшественницы умерли, не снеся то ли тягот пути, то ли грубости Лелупа, то ли его неизбывной ненависти ко всему миру, сквозившей в каждом его движении, слове, поступке. Анжель чувствовала, что вся гнусность натуры Лелупа ею еще не познана, что самое страшное еще впереди… Так оно и произошло.
* * *
День с утра до полудня был ясный и даже теплый, однако истинный лик русской зимы проглядывался временами из-за набегавших туч, и достаточно было одного сильного порыва ветра, чтобы он явил себя – жестокий, враждебный, властный: тотчас зима снова, в который раз уже, дала понять, что в этой стране она истинная хозяйка, суровая к незваным гостям. Все изменилось: дорога, округа, настроение. Все ждали чего-то ужасного – и внезапно разыгрался буран. Вихри снежные метались по нивам и лугам, качая вершины деревьев, да так, что столетние великаны стонали человеческими голосами, а их ветки с треском обламывались и опадали в снег. Анжель не могла вспомнить такого волнения природы! Крутясь и бушуя, метель охватывала леса и дубравы, оглашая их гулом грозным и страшным, в котором слышалось победительное торжество.
Многие сходили с дороги (вскоре отыскать ее сделалось невозможно!), ложились прямо в сугробы, наметенные под деревьями, закутавшись с головою в плащи и шубы, надеясь переждать русский буран, как некогда пережидали аравийские песчаные бури. Таким уже не суждено было подняться! Самые упрямые и сильные брели по сугробам, силясь разглядеть за жгучей снеговой завесою хоть подобие человеческого жилья. И вершиною счастья было бы сейчас увидеть блокгауз.
Так как при победоносном наполеоновском марше на всем протяжении от Вильны до Москвы не было пощажено ни одного города, ни села, ни пичужки, то для обеспечения тыла и сообщения армии через каждые двадцать-тридцать верст были устроены этапы: на квадратной площади, огороженной рвом и забором, возводились бараки, то есть блокгаузы. Такой-то блокгауз и высматривал сейчас с надеждою всякий глаз, но увы – в снежной круговерти ничего не разглядеть.
Бредущая среди небольшой (человек пять) группки сотоварищей и прихлебателей Лелупа, Анжель все чаще чувствовала под ногами не утоптанный твердый зимник, а мягкие, рыхлые сугробы. Она понимала, что они сбились с дороги, да и другие не могли не замечать этого, однако все послушно, неостановимо брели за Лелупом, который, ведя в поводу навьюченного коня, все круче забирал вправо, в дремучую чащобу, в бурелом, словно вознамерился непременно переломать ноги и себе, и всем своим спутникам… и вдруг, словно по волшебству, из метели выступили темные бревенчатые стены, иссеченные снегом, и все наконец увидели то, что давно уже увидели звериные глаза Лелупа, а может быть, почуял его звериный нюх: убежище!
Однако это был не блокгауз. Убежище оказалось русской церквушкою, каких немало пожгли эти люди – ну а если не пожгли огнем, то беспощадно осквернили.
Впрочем, какое все это имело значение для скитальцев, которым сейчас нужно было только одно – укрыться от непогоды?
– Allons, enfants de la patrie! [50]50
Первая строчка «Марсельезы», гимна французской революции: «Вперед, сыны Отчизны!»
[Закрыть]– с издевкою в голосе пел Лелуп и первым вошел в широкие двери, створки которых едва висели на одной петле.
Страха, усталости, печали – как не бывало! Все с наслаждением отряхивали с одежды снег, раскладывали для просушки вещи, уже тащили для растопки деревянные раскрашенные доски с намалеванными на них ликами русских святых.
Анжель смотрела, нервно перебирая пальцами шаль. Она знала, что эти доски называются иконы, что русские поклоняются им, и испытывала какое-то странное, тревожное сердцебиение, когда смотрела на них. Ей было враз жутко и спокойно, и она знала: эти диковинные доски нельзя жечь! Русскому Богу, который еще властен в этих стенах, это вряд ли придется по сердцу!
Впрочем, Богу тут уже не оставалось места. Следы на полу и на стенах, общая картина человеческой мерзопакостности ясно указывала, что здесь ставили лошадей, забивали птицу и скотину, извергали нечистоты… Казалось, нельзя найти незагаженного уголка, и Анжель с тоской в глазах бродила по церквушке, ощущая страшную тяжесть на сердце и мысленно прося у кого-то прощения.
Вдруг на закопченной стене, словно дружеский взор, мелькнуло светлое пятно. Анжель приблизилась и увидела косо прибитую иконку с изображением молодой женщины в серебристо-белом одеянии, с младенцем на руках. Темные очи женщины были печальны, глаза ребенка не по-детски мудры и суровы, и Анжель вдруг безотчетно подалась вперед, прижалась губами к ручке младенца и, только отстранившись и осенив себя троекратным крестом, удивилась своему поступку. Вдобавок крестилась она справа налево, а пальцы ее руки были сложены щепотью, но отнюдь не в два перста, как крестились французы. Верно, это память о русском воспитании, подумала Анжель и, поклонившись иконе, опасливо оглянулась и неприметно прикрыла ее каким-то грязным лоскутом, валявшимся на полу. Ей хотелось сейчас во что бы то ни стало спасти от огня светлый лик русской Богоматери. Страстно хотелось взять ее с собою, но Анжель не решилась: тогда бы она уподобилась этим скотам, с которыми вынуждена идти… нет, Бог даст, останется икона не замеченной никем и будет здесь висеть в покое и тишине до лучших времен!
Чтобы не привлекать внимание к этому месту, Анжель прошла вперед вдоль стены. Какой-то узор был вырезан прямо на дереве, Анжель не вдруг распознала, что это буквы… и с изумившей ее саму легкостью вдруг прочла: «Приидите ко мне… и аз успокою вы…» Да, верно, это тоже гудит забытая память, если слова чужого языка понятны Анжель, но эти слова понял бы сердцем кто угодно, человек любой нации! Бог – последнее пристанище, где в пору и не в пору, рано или поздно, человек приклонит страннический посох свой. Анжель осознала это всем существом своим и простерла руки к надписи, будто к огню в стужу, умоляя неведомого Всевышнего, коему поклоняются русские, простить ее за все, что содеяно на этой земле, в этой стране, в храме сем…
– Mon Deiu, – прошептала она и добавила непослушными губами: – Гос-по-ди!..
Короткий вздох прервал ее мольбу. Казалось, перевел дыхание, и Анжель, встрепенувшись, успела увидеть, как темная фигура проворно отпрянула в тень, слилась со стеной, сделалась неразличимой, однако и из тьмы достигал лица Анжель жгучий взор незнакомца. Она не сдержала короткого вскрика, но тут же, спохватившись, зажала рот ладонью. Поздно – Лелуп уже оказался рядом.
Он видел в темноте, подобно дикому зверю, и ринулся вперед, в непроницаемую тьму. Послышались звуки потасовки, набежали на шум другие французы, и Лелуп вскоре появился в свете костра, утирая окровавленные губы и чудовищно ругаясь, а за ним его сотоварищи волокли какую-то высокую фигуру в черной рясе. От нее остались сплошные лохмотья, сквозь которые проглядывало поджарое, мускулистое тело, однако, не замечая своей полунаготы, монах старательно прикрывал капюшоном лицо.
– А ну, чего прячешься? Покажи-ка свою рожу! – рявкнул Лелуп, однако Туше схватил его за руку:
– Черт с ним! Может, у него обет скрывать лицо? Помните, в Испании мы сожгли монастырь, в котором все монахи дали обет молчания на всю жизнь? Даже друг с другом не разговаривали, объяснялись знаками. Ну уж и орали они, когда горела их обитель!
– Ты предлагаешь его сжечь? – усмехнулся Лелуп, и Анжель передернуло.
– Нет, – вкрадчиво протянул Туше. – Я предлагаю взглянуть на его крест. Я знавал в Москве двух-трех русских толстобрюхих священников, у которых кресты были украшены очень и очень недурными камешками.
– Видать, религия – твой конек. Надо полагать, ты не замедлил забрать эти кресты? – Лелуп проворно обшарил рваную рясу, но не нашел ничего, кроме простенького, потемневшего от времени серебряного крестика, который отшвырнул с величайшим презрением, но Анжель успела заметить, что монах торопливо прижал крест к губам, прежде чем снова надеть на себя.
– Осечка! – хмыкнул Лелуп. – Ну-ка, Туше, напряги мозги, что ты еще знаешь о монахах?
Туше всей пятерней поскреб грязную, засаленную голову.
– Ну что тебе сказать? – произнес он раздумчиво. – Помнится, одному священнику мы спалили слишком густую бороду, чтобы лучше расслышать, где он прятал церковные сокровища.
Глаза Лелупа сверкнули:
– А вот мне кажется, что этому придурку мешает говорить капюшон на его башке. Что, если снять с него рясу, но, чтобы рук не пачкать, зажечь эту дерюгу?
Анжель тихо ахнула, и быстрый, как молния, взгляд из-под капюшона пронзил ее. Сердце забилось в горле, да так, что она с трудом могла дышать, с трудом разомкнула губы, чтобы вымолвить:
– У-мо-ляю вас…
Сабля вывалилась из рук Лелупа, и он обернулся к Анжель с выражением величайшего изумления на своем заросшем кабаньем лице:
– Что я слышу?! Ты наконец-то разинула рот, девка?
– Да брось ты, Лелуп! – захохотал Туше, и к нему присоединились остальные французы. – Не далее вчерашнего вечера я слышал, как твоя мадемуазель орала во всю мочь – вот только не понял, от радости или от страха.
– А мне что за дело ее радость? Быть с ней – все равно что в сугроб толкать, так эта сучка холодна. Ну, конечно, я помял ей бока, чтобы хоть ноги раздвинула пошире!
Анжель на мгновение зажмурилась. Почему-то ей было невыносимо стыдно перед монахом. Его взгляд жег ее, как огонь, хотя она даже не могла увидеть его лица.
– Стыдись! – Туше обращался к Лелупу, но при этом похотливо поглядывал на Анжель. – Ты позоришь знамя французской галантности! Уверяю тебя, какая-нибудь московская барыня, сквозь которую подряд прошел десяток наших молодцов, с удовольствием вспомнит каждого из них, ибо они ублажили не только себя, но и даму!
– Ну, эту льдину только факелом можно растопить! – злобно ощерился Лелуп, и в глазах Туше блеснула робкая надежда:
– Если она тебе уже надоела, я бы не прочь попробовать свои силы… авось у нее будет что вспомнить!
– Да и на меня дамы никогда не обижались, – подал голос Толстый Жан, а ему вторили еще трое.
Анжель поднесла руку ко лбу, силясь вспомнить что-то. А ведь нечто подобное уже случалось с ней… неприкрытая похоть в глазах мужчин, насмешки – и полная безысходность, полная беспомощность!
Голос Лелупа вернул ее к действительности.
– Ты, кажется, упоминал о крестах с красивыми камушками? – спросил он с самым безразличным видом.
Однако Туше не обмануло это напускное равнодушие:
– Ну, ты хватил, Лелуп! Не высока ли цена за девку? Мне ведь она нужна только на разочек!
– Покажи крест! – не терпящим возражений тоном сказал Лелуп, и Туше, мученически закатив глаза, принялся шарить под одеждой, с трудом продираясь сквозь надетые на него женские шубы и салопы.
Наконец что-то блеснуло в его грязной руке, и этот блеск словно высек искру в прищуренных глазах Лелупа.
– Ты отдашь мне крест, – изрек он таким голосом, что бедный Туше поперхнулся. – Но девку возьмешь не один раз, а… сколько тут камешков, пять? Ну вот, пять раз. Ладно уж, шестой – за сам крест.
– Но крест-то с капелькой наверху! – начал торговаться заметно повеселевший Туше. – Семь раз.
– Черт с тобой, – отмахнулся Лелуп. – От нее не убудет. И еще вот что, Туше. Если тебе удастся растопить этот сугроб, то получишь награду: восьмой раз!
– Думаю, что заработаю и девятый, – с самодовольным видом изрек Туше, но тут вмешался Толстый Жан:
– Как хочешь, но это не по-товарищески, Лелуп! Если бы мы знали, что ты просто хочешь заработать на своей девке, то смогли бы кое-что предложить. Я ведь ушел из Москвы не с пустыми руками… да и другие тоже!