Текст книги "Госпожа сочинительница (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Прибыла Тэффи в Париж не совсем чтобы без средств – кое-какие драгоценности ей удалось увезти. История умалчивает, как ей это удалось: может быть, как неким Булкиным – в чайнике с двойным дном, или как неким Коркиным – в трости, выдолбленной и наполненной бриллиантами. Хочется верить, не так, как Фаничке, которая провезла большущий бриллиант – вы не поверите! – в своем собственном носу. Впрочем, у нее был нос как раз на пятьдесят карат, а у Тэффи – маленький и хорошенький носик, довольно проворно учуявший, по какому ветру надобно держаться.
Да по тому же, что и в России, – по ветру юмора! Жители Городка, конечно, были томимы ностальгией, однако совершенно не желали, чтобы им беспрестанно напоминали об этой болезни, ну а уж если удержаться от воспоминаний было никак невозможно, они хотели плакать, смеясь. С легкой руки Тэффи они задавали себе традиционный русский вопрос: «Что делать?» – по-французски: «Que faire? Ке фер?» Со слезой восклицали на смеси французского с нижегородским, подобно герою ее рассказа, старому генералу, который растерянно озирался на парижской площади: «Все это хорошо… но que faire? Фер-то ке?!» И начинали хохотать…
Смех сквозь слезы, конечно. Но все-таки смех!
Не только рассказы, но даже стихи Тэффи были полны горьковатой иронии:
Не по-настоящему живем мы, а как-то «пока».
И развилась у нас по родине тоска.
Так называемая ностальгия.
Мучают нас воспоминания дорогие.
И каждый по-своему скулит.
Что жизнь его больше не веселит.
Если увериться в этом хотите.
Загляните хотя бы в «The Kitty».
Возьмите кулебяки кусок.
Сядьте в уголок.
Да последите за беженской братией нашей.
Как ест она русский борщ с русской кашей.
Ведь чтобы так – извините – жрать.
Нужно действительно за родину-мать.
Глубоко страдать.
И искать, как спириты с миром загробным.
Общения с нею хоть путем утробным.
Вообще, как это ни забавно, но тема еды волновала Тэффи не только потому, что вели эмигранты не больно-то сытое существование (ее герои и героини частенько жаловались друг другу: «Масло нас съедает. И мясо… Метро нас съедает… Газ нас съедает…»), но и потому, что порою она чувствовала себя какой-то приправой к завтраку, обеду или ужину. Ее беспрестанно приглашали в самые разные дома, и хозяйки, не скрываясь, умилялись:
– За Надеждой Александровной угощеньице никогда не пропадает. Она умеет превратить самый скромный обед в банкет. При ней все вкуснее. И самые скучные, унылые, брюзжащие гости, от которых мухи дохнут, при ней преображаются – становятся веселыми и приятными. Прямая выгода для хозяйки – приглашать Надежду Александровну!
Когда Тэффи передали эти слова, она развела руками:
– Лестно, что и говорить! Чувствую себя «Подарком молодым хозяйкам», молодым и старым. Своего рода «Молоховцом», да и только!
Смейся опять же, паяц… А что тебе еще остается делать? Фер-то ке? Любопытные стихи – в присущем ей бархатно-шелково-патефонно-сапфировом стиле – однажды написала Тэффи на эту тему своей обреченности всех веселить и казаться всем довольной, хоть ты тресни:
Меня любила ночь, и на руке моей.
Она сомкнула черное запястье…
Когда ж настал мой день – я изменила ей.
И стала петь о солнце и о счастье.
Дорога дня пестра и широка –
Но не сорвать мне черное запястье!
Звенит и плачет звездная тоска.
В моих словах о солнце и о счастье!
Публика любила ее смеющейся, и Тэффи старалась соответствовать. «Смейся!» – говорили мне читатели. «Смейся! Это принесет нам деньги», – говорили мои издатели – и я смеялась. Что поделаешь! Больше нравятся мои юмористические рассказы: нужно считаться с требованиями общего вкуса.
Конечно, она работала ради денег. Труд ее хорошо оплачивался и позволял жить если не роскошно, то прилично. Однако ведь и от натуры своей не уйдешь!
Где бы Тэффи ни оказывалась, она немедленно становилась центром общества.
– А великая умница-разумница будет? – спрашивал желчный, ехидный, неприязненный Иван Бунин, когда его приглашали в гости.
Утонченный, изысканный, блистательный поэт, он свысока относился к дамской лирике, однако любил цитировать одно из стихотворений Тэффи и называл его чудесным:
На острове моих воспоминаний.
Есть серый дом. В окне цветы герани.
Ведут три каменных ступени на крыльцо…
В тяжелой двери медное кольцо.
Над дверью барельеф – меч и головка лани.
А рядом шнур, ведущий к фонарю…
На острове моих воспоминаний.
Я никогда ту дверь не отворю!..
Ну да, они все жили, кто больше, кто меньше, «на острове своих воспоминаний»… Бунин называл Тэффи «истинной, неизменной радостью» и при встрече сразу же шел к ней с каким-нибудь шутливым приветствием:
– Целую ваши ручки и штучки-дрючки.
Причем можно было не сомневаться, что ответ Тэффи окажется подобающим:
– Если ручки хоть редко, но целуют мне, штучки-дрючки уже лет пятьдесят никто не целовал!
Впрочем, она лукавила.
Словно в награду за все потери и лишения, за многажды потерянных мужчин, как «бабников», так и «однолюбов», судьба даровала ей встречу с человеком, который стал ее большой любовью.
Впрочем, как и водилось у Тэффи, встреча их произошла весьма забавно.
Для начала надобно сказать, что хоть она меняла мужчин как перчатки и вроде бы никем особенно не дорожила, а все же ценила своих поклонников – чем дальше, разумеется, тем больше. Красавица Ирина Одоевцева, которая в пору парижских встреч с Тэффи была еще молода (а Тэффи, увы, уже нет!), получала от нее такие уроки «хорошего тона»:
– Поклонника надо холить и бережно к нему относиться. Не то, чего доброго, он сбежит к вашей сопернице. Тогда-то вы пожалеете, белугой заревете, да поздно будет. Она-то его не отпустит. Мертвой хваткой в него вцепится, чтобы вам насолить. По своей вине с носом останетесь.
Иногда Ирина пыталась «открыть ей глаза» на какого-нибудь господина:
– Ну как вы можете часами выслушивать глупейшие комплименты? Ведь он идиот!
На это Тэффи, посмеиваясь, отвечала:
– Во-первых, он не идиот, раз влюблен в меня. А во-вторых, гораздо приятнее влюбленный в меня идиот, чем самый разумный умник, безразличный ко мне или влюбленный в другую дуру!
Чисто женский и весьма практичный подход!
В благодарность за урок Ирина рассказала Тэффи, что еще в Петербурге некий их общий знакомец клялся, что считает Тэффи самой интересной и очаровательной женщиной из всех, кого ему приходилось встречать в жизни, и всегда отзывался о ней с восторгом. Тэффи, выслушав это, вся вспыхнула, расцвела улыбкой и, обняв Ирину, трижды расцеловала:
– Какая вы милая! Спасибо, спасибо, что не скрыли. Приятное-то уж редко кто передает, вот неприятное-то уже всегда – незамедлительно и с удовольствием. Но как жаль, что он не сказал мне этого еще тогда, в Петербурге!
«Он» не сказал, зато сказал другой. Тикстон тоже считал ее «самой интересной и очаровательной из всех, кого ему приходилось встречать в жизни…»
Хоть произросла из их встречи пылкая и в то же время романтическая страсть, познакомились они весьма забавно: на конкурсе красоты.
Надо сказать, в эмигрантских кругах конкурсы такие были частым явлением: все-таки несметное количество ослепительных русских красавиц было вывезено за рубеж! И с 1924 года конкурсы «Мисс Россия» постоянно проводились в Париже, в Берлине, в Харбине – во всех, словом, «столицах русской эмиграции». Тэффи на одном из таких конкурсов была в составе жюри и изо всех сил изображала веселье, глядя на юных красоток и небывало остро осознавая, что, может быть, она по-прежнему знаменитая писательница и любимица всего русского зарубежья, но сейчас глаза мужчин загораются вожделением при взгляде не на нее, а на этих девочек, у которых нет ничего, кроме свежего, хорошенького, пусть даже красивого личика… И все же, все же, все же!
И вот подводят к ней высокого, несколько англизированного джентльмена (он, кстати, и был наполовину англичанин) лет пятидесяти и представляют как промышленника Павла Тикстона.
Тэффи, от своих печальных размышлений забывшая все правила «хорошего тона», глянула неприветливо, и Тикстон, и без того «от робости запинавшийся», словно господин Простаков, вовсе онемел. И не сразу нашел силы сбивчиво пролепетать, целуя ей руку:
– Я так счастлив… так мечтал… столько слышал о вас, Надежда Александровна, и…
– Не верьте, не верьте ни одному слову, – угрюмо перебила она, отводя глаза от победительницы конкурса, которая вертелась тут же, рассыпая кругом снопы ослепительных взглядов, играя, словно брильянт в луче света. – Все это ложь и сплетни!
– Но помилуйте, – почти вскрикнул новый знакомый. – Я только самое лучшее, только самое замечательное о вас слышал!
– Ну, тогда уже и подавно ложь и сплетни! – буркнула она по инерции, и Тикстон, сбитый с толку, испуганно уставился на нее, переступая с ноги на ногу и не находя более, что сказать.
И тут до Тэффи дошло, что смотрит-то он только на нее, ни на кого другого! И победительница конкурса красоты (а также обладательницы второго, третьего и прочих мест) для него словно бы не существует!
– И давно вы мечтали познакомиться со мной? – произнесла она уже более милостиво.
– Давно. Ужасно давно, – растерянно пробормотал Тикстон. – Еще в Берлине в 1923 году, когда вас впервые увидел. Все искал удобного случая быть вам представленным…
У Тэффи настроение резко улучшилось. Она подарила Тикстону ослепительный взгляд и покачала головой:
– Подумать только! Но, слава богу, нашли-таки долгожданный случай. Теперь будем знакомы. Но сколько лет вы проморгали! «А годы проходят, все лучшие годы». И их не вернуть, – добавила она поучительно и весело. – Теперь нам с вами придется часто встречаться, чтобы хоть немного наверстать потерянное время!
Тикстон не верил своим ушам…
Тэффи всегда мучилась от того, что даже с любящими ее мужчинами ни на мгновение не может, как мы сказали бы, расслабиться, всегда вынуждена быть блестящей веселушкой Тэффи, а не потерявшей надежду Надеждой. В ней словно бы всегда искали не ее саму, а некое воплощение мечтаний, идеал – другую, словом, женщину! Именно поэтому она однажды написала в стихах, посвященных Федору Сологубу и с его строкой в качестве эпиграфа – «Я замирал от сладкой муки, какой не знали соловьи»:
Я синеглаза, светлокудра.
Я знаю – ты не для меня…
И я пройду смиренномудро.
Молчанье гордое храня.
И знаю я – есть жизнь другая.
Где я легка, тонка, смугла.
Где, от любви изнемогая.
Сама у ног твоих легла…
И, замерев от сладкой муки.
Какой не знали соловьи.
Ты гладишь тоненькие руки.
И косы черные мои.
И, здесь не внемлющий моленьям.
Как кроткий раб, ты служишь там.
Моим несознанным хотеньям.
Моим несказанным словам.
И в жизни той живу, не зная.
Где правда, где моя мечта.
Какая жизнь моя, родная, –
Не знаю – эта или та…
С Павлом Тикстоном все было иначе: Тэффи жила своей жизнью. Он любил ее такой, какая она есть, хотя, конечно, ему было лестно, что удалось вовлечь такую блестящую особу в масонскую ложу. Да, Тикстон был масон, и его стараниями Тэффи тоже приняла это звание – женские масонские ложи были модным явлением в русской эмиграции. Как, между прочим, и во французской в конце XVIII века.
Наконец-то окончилась неустроенная жизнь Тэффи с беспрестанными переездами с квартирки на квартирку, из отеля в отель, о которой она яростно отзывалась: «Нет больше сил прыгать через чемоданы!»
Отец Павла Тикстона когда-то владел заводом под Калугой, сам он был директором банка в Петербурге, у него имелись немалые деньги здесь, в Париже. И вот он поселил возлюбленную подругу в апартаментах на авеню де Версай, каждое лето возил ее в авто по belle France, по прекрасной Франции… Павел Андреевич был женат, имел взрослого сына (семья жила в Лондоне), о разводе речи не шло, да, впрочем, для Тэффи не существовали условности. Она просто была счастлива новой для нее жизнью, в которой о ней заботился любимый мужчина. Не случайно именно в эти годы она создала наиболее сильные свои произведения: сборники рассказов «Книга Июнь», «О нежности», «Зигзаг», «Воспоминания» (кстати, именно чтобы не волновать Павла Андреевича, она столь тщательно «шифровалась» в этих воспоминаниях – в смысле, личную жизнь свою шифровала), «Авантюрный роман»…
Однако в 30-е годы случился мировой экономический кризис, и деньги Тикстона пропали. От потрясения с ним случился удар. Был он в это время в Копенгагене. Знакомые дали знать об этом не жене – сыну и Тэффи. Тикстона перевезли в Париж, и он медленно умирал на руках у своей Тэффиньки. В. Васютинская, их приятельница, вспоминала: «За стеной ее рабочего кабинета медленно угасал тяжело больной, день и ночь нуждавшийся в ее присутствии, заботах и уходе. И она годами окружала его своей нежностью, бдела над ним неотступно и… писала развлекающие читателей веселые рассказы».
Покинул Тикстон сей мир в 1939 году, и это стало для Тэффи страшным горем.
Мою хоронили любовь…
Как саваном белым, тоска.
Покрыла, обвила ее.
Жемчужными нитями слез.
Отходную долго над ней.
Измученный разум читал.
И долго молилась душа.
Покоя прося для нее…
Вечная память тебе!
Вечная – в сердце моем!
И черные думы за ней.
Процессией траурной шли.
Безумное сердце мое.
Рыдало и билось над ней…
Мою схоронили любовь.
Забвенье тяжелой плитой.
Лежит на могиле ее…
Тише… Забудьте о ней!
Вечная память тебе!
Вечная – в сердце моем!
Тэффи пережила Тикстона надолго и, конечно, проводила время как могла – и в тоске, и в веселье. Работа, работа – чтобы жить, чтобы выживать, не умирать от тоски… Она оставалась кумиром русского зарубежья. По-прежнему выходили книжки, она публиковалась в газетах «Последние новости», «Общее дело», «Возрождение», «Руль», «Сегодня», в журналах «Грядущая Россия», «Современные записки», «Жар-птица», «Перезвоны», «Иллюстрированная Россия», «Звено», «Русский инвалид» и других. Но с каждым годом она все чаще с опаской посматривала в ночные небеса: не показался ли на горизонте тот самый корабль – серебряный, с пурпурной бахромою, чтобы увезти ее в страну «Нигде», куда уходили герои одного из ее рассказов?..
Однако ей была суждена долгая жизнь: пережить войну и немецкую оккупацию, смириться с равнодушием дочерей (Валерия работала в польской миссии в Лондоне, Елена – театральная актриса, осталась в Варшаве), которое было, строго говоря, естественным результатом ее собственного к ним равнодушия, постепенно проводить всех близких и дальних друзей…
И вот однажды…
Всегда трудно (да и не слишком-то хочется) писать о последних днях человека, чья жизнь когда-то блистала событиями, а потом медленно превращалась в череду унылых бытовых мелочей. На эту тему писательница Тэффи (знающая толк в этом ремесле!) когда-то выразилась совершенно поразительно:
«Как часто упрекают писателя, что конец романа вышел у него скомкан и как бы оборван.
Теперь я уже знаю, что писатель невольно творит по образу и подобию судьбы, рока. Все концы всегда спешны, и сжаты, и оборваны.
Когда умер человек, всем кажется, что он еще очень многое мог сделать.
Когда умерла полоса жизни – кажется, что она могла бы еще как-то развернуться, тянуться и что конец ее неестественно сжат и оборван. Все события, заканчивающие такую полосу жизни, сбиваются, спутываются бестолково и неопределенно.
Жизнь пишет свои произведения по формуле старинных романов…
Все быстро, торопливо и ненужно».
Итак, последуем советам романистки-жизни.
Однажды ночью это свершилось, предсказанное много лет назад, когда Тэффи написала:
Он ночью приплывет.
На черных парусах.
Серебряный корабль.
С пурпурною каймою.
Но люди не поймут.
Что он пришел за мною.
И скажут: вот луна.
Играет на волнах.
Как черный херувим.
Три парные крыла.
Он вскинет паруса.
Под звездной тишиною.
Но люди не поймут.
Что он ушел со мною.
И скажут: вот она.
Сегодня умерла.
…Кстати, эпитафия на ее могиле самая что ни есть обыденная: «ТЭФФИ (БУЧИНСКАЯ, урожд. ЛОХВИЦКАЯ) НАДЕЖДА АЛЕКСАНДРОВНА, 1872-1952». Вот и все. И, конечно, никакого намека на то, что она здесь лежит впервые одна…
А жаль! Тэффи это понравилось бы!
Идеал фантазии
(Екатерина Дашкова)
Барыня! Пробудитесь!
Катерина Романовна, не открывая глаз, а, напротив, зажмурившись покрепче, высунула ногу из-под стеганого одеяла и пнула туда, откуда доносился докучливый голос.
Послышалось ойканье, и она поняла, что угодила прямо в цель. Чудесно! Можно еще поспать.
Однако голос не унялся, только сделался плаксивым:
– Не гневайтесь, откройте глазоньки, ради Христа! Сами ж велели будить вас, коли от государыни пришлют!
Что?!
Княгина Дашкова резко села и зажмурилась теперь от света, бившего в окно.
Позвольте, какой свет? Откуда свет? Когда она ложилась, бледно брезжила белая ночь! А теперь что – утро?! И, судя по всему, позднее утро?!
Она схватила подушку и запустила в босую, заспанную девку, переминавшуюся с ноги на ногу:
– Ты меня почему не разбудила чуть свет? Запорю! Продам с торгов!
– Так не было велено! – в голос взвыла та. – Вы сказывали – коли от портного либо от императрицы приедут, будить тогда. А про чуть свет и слова говорено не было!
Катерина Романовна швырнула в девку вторую подушку и проворно сбросила с постели свое низенькое, плотное тельце.
– Слезы утри! Воды подай – умыться! Принес ли портной платье мужское?
– Никто ничего не принес, – размазав по лицу слезы, обиженно пробубнила девка. – Ни мужеского платья, ни дамского. – И брякнула на столик малую лохань с водой, конечно, расплескав ее.
Однако княгиня, которая в любое другое время не поскупилась бы на оплеуху неряхе, на сей раз этого словно и не заметила.
– К-каналья! – простонала Катерина Романовна, хватаясь за голову, на которой торчали две жиденькие косицы, заплетенные на ночь. – Ах, каков же каналья этот портной!
И в самом деле – другого слова не подберешь! Еще две недели назад Катерина Романовна заказала мужской костюм, который мог ей понадобиться со дня на день. Вот-вот должны были грянуть великие события, и прозорливая умница княгиня Дашкова понимала: во время их всякое может статься. Небось и верхи придется скакать, и ночевать где придется. С корсетами да нижними юбками намаешься! Нет, без мужского платья никак нельзя!
Ну что ж, явился портной, произвел обмеры, намалевал будущий костюм на бумажной четвертушке: вот этак будет в талии, рукава таковы, на панталонах пуговки, а на камзол полагается шарф, получил одобрение княгини и задаток за шитье – и удалился.
Наконец день, ради коего костюм заказывался, приблизился вплотную! Катерина Романовна срочно известила Шмидта – такова была фамилия портного, понятное дело, немца, ибо в Петербурге что ни портной, то немец либо француз, наши-то, русские, топором кроят, шилом сшивают! – известила его, значит, что костюм будет ей потребен уже завтра. Портной явился по зову, принес картонку с готовым платьем. Однако работа оказалась не сделана. То есть, в общем-то, сделана, однако в ней обнаружилось множество мелких недоделок. Пуговицы Катерине Романовне решительно не понравились: мелки и невзрачны, шарф был не к лицу, слишком впрозелень, а зеленые тона ей с младых девичьих лет не шли, когда вроде бы всякое пристанет, но нет… Голубой, она же голубой шарф просила! Но это еще полбеды. Куда хуже, что сам камзол оказался обужен, панталоны немилосердно жали в шагу и на икрах лопались, причем портной имел наглость утверждать, будто сие не он напортачил, неверно выкроивши, а их сиятельство княгинюшка раздобреть изволили со времени снятия мерок.
Чепуха, сущая, оскорбительная чепуха и чушь! С чего Катерине Романовне было добреть? В преддверии великих событий, породительницей и организаторшей коих молодая княгиня себя искренне полагала, она днями маковой росины во рту не держала! Правда, порою средь ночи находил на нее неистовый едун, такой, что час, а то и другой проводила за столом, уже и стряпуха с горничной привыкли, что лишь только проночь-заполночь, надобно быть готовыми княгине запоздалую трапезу из трех-четырех блюд подавать, да чтоб со щами либо с куриной лапшою, да чтоб опосля всего – непременное пирожное либо ягодный кисель с молоком…
Ну и что? Раз в сутки покушать – это же для поддержания души в теле, а не самого тела! Нагло лгал каналья портной: не Катерина Романовна раздобрела, а он сам по неумению да криворукости обузил костюм! Конечно, княгиня его взашей выгнала, приказав, хоть душа из него немецкая вон, а к ночи ей расшитый, расставленный костюм с другими пуговками и не зеленым, а голубым шарфом представить!
Шмидт пообещался, но попросил еще денег в дополнение к задатку. Княгиня, разумеется, не дала… И вот обманул, проклятая немецкая каналья! Обманул и без ножа зарезал! Катерина-то ведь Романовна не спать залегла, а лишь прикорнула, с минуты на минуту ожидая портновского появления, после чего она в мужское платье должна была переодеться и ехать к своей драгоценной подруге, которую она, княгиня Дашкова, замыслила возвести на престол Российской империи взамен супруга ее, монструозного императора Петра III Федоровича…
Портной не прибыл. Она проспала.
И вот теперь явился к ней посланный… Что он скажет?! Уж не беда ли стряслась над головой обожаемой государыни? Уж не рухнуло ли все дело за неимением дашковского пригляда?
Катерина Романовна поспешно обмахнулась крестом (господи, помилуй!), накинула легонькую утреннюю робу[8]8
Роба или роброн (от robe ronde – букв. франц . – круглое платье) – старинное женское платье с очень широкой колоколообразной юбкой на кринолине. Шили его обычно из бархата, штофа, атласа и др., однако в обиходе робами или робронами называли и домашнюю одежду.
[Закрыть] и, духовно обмирая, выбежала из спальни.
Между приемной комнатой и гостиной нетерпеливо топтался Ласунский, офицер Измайловского полка. Выражение лица его было самое взбудораженное.
Катерина Романовна так к нему и кинулась:
– Что? Отчего вы здесь? Каковы обстоятельства?!
Ласунский начал было говорить, но в первую минуту не мог справиться с голосом. Наконец выдавил:
– Свершилось! Государыня Екатерина Алексеевна при поддержке нашего полка вошла в столицу и провозглашена главой империи!
Катерина Романовна покачнулась, и Ласунский простер было руки, чтобы ее поддержать. Однако на лице ее мелькнула такая брезгливая мина, что он немедленно убрал руки за спину.
Княгиня тотчас справилась с мгновением слабости:
– Хорошо… спасибо… Где она сейчас?
– В Летнем дворце.
– Она сама за мной послала?
Ласунский на мгновение замялся: такого приказа от государыни не поступало, ехать за ней приказал князь Репнин, поклонник ума и натуры княгини Дашковой, племянник Панина, воспитателя юного цесаревича. Может, конечно, статься, что сделано сие было по приказу новой государыни, однако наверное Ласунский этого не знал. Что же ответить, дабы не обидеть вспыльчивую Катерину Романовну?
Дашкова, впрочем, не заметила заминки: она уже кричала во весь голос:
– Одеваться! Подать парадное платье!
Ласунский вздохнул с облегчением: на скользкий вопрос можно не отвечать…
Не прошло и получасу, как от дома Дашковых отъехала карета в сопровождении верхового. Верховым был Ласунский, в карете сидела княгиня, вся белая от волнения, нетерпеливо тискавшая ледяные руки.
Боже мой, боже мой… неужто сбываются мечты?! Неужто любимая подруга, идеал фантазии, сделалась уже государыней?! Какое счастье для Отечества, во главе коего станет просвещенная монархиня! Надо полагать, она не позабудет, кому прежде всего обязана удачею замысла. Да и самим замыслом, если на то пошло! Ведь подругою, советчицей, наперсницей Екатерины Алексеевны, в то время еще не императрицы, а великой княгини, была не кто-нибудь, а одна из умнейших женщин российской империи.
…Всегда с того самого дня, как дочь графа Романа Илларионовича Воронцова, Катерина, стала осознавать себя и мир вокруг, она знала, что всего разом от судьбы получить невозможно: либо ты красива, либо умна! В чрезмерно большую на низеньком, кургузеньком тельце голову Катерины господь не поскупился вложить разума гораздо больше, чем потребно женщине, которая, как известно, не более чем тень и отражение своего супруга. Однако в то время, как Катерина получала в качестве небесного дара свой ум-разум, красоту расхватали другие девицы. Ее двоюродная сестрица (дочь Михаила Илларионовича Воронцова, канцлера императрицы Елизаветы), вместе с которой Катерина воспитывалась, была сказочно хороша, однако сущая гусыня при этом. У них были одни учителя, и если Катерина показывала блестящие знания в математике, языках, истории и литературе, то на уроках танцевания шагу не могла шагнуть без того, чтобы не оступиться да еще не спутать при том фигуру. Кузина порхала пташкою, но на прочих уроках сидела колодою. При этом все, кто только ни взглядывал на ее прелестное, цветущее личико, прочили ей блестящую партию. Ну а на Катерину взирали с жалостью, хотя и не скупились на похвалы ее начитанности. На свои собственные карманные деньги она уже к пятнадцати годам собрала библиотеку из девятисот томов, вдобавок все их прочесть умудрилась, в то время как в самых достаточных семействах едва пяток книг можно было сыскать, да и то какие-нибудь замшелые календари в придачу к Священному писанию. Вследствие этого Катерина, бывшая девицею чувствительной (ведь среди собранных ею книг были Бейль, Монтескье, Буало и Вольтер, а ученые мужи эти не токмо философствовали на отвлеченные темы, но и по мере сил описывали сердечные содрогания, именуемые любовью), уверилась в своем грядущем одиночестве и почти приготовилась к участи старой девы. Но участь сия ее чрезмерно не тревожила, она в душе своей знала, что охотно провела бы век одна, за книжками, в окружении лишь нескольких любимых подруг, столь же красивых, как дочка графа Михаила Илларионовича…
Как это ни странно, Катерина естественной женской ревности и зависти к красивой кузине была начисто лишена и хоть раздражалась ее откровенной глупостью, все же искренне благоговела перед ее совершенной красотою. Столь же нравилось ей глядеть и на прочих красивых барышень, и даже к простоте их она относилась снисходительно. Уродок же недолюбливала. Сестрицу свою Елизавету, бывшую лет на семь ее старше и уже определенную с малолетства во фрейлины к великой княгине Екатерине Алексеевне, терпеть не могла, ибо посмотреть там было решительно не на что: чрезвычайно тоща, кривобока, горбата, тонкогуба, оспою битая, с дурными зубами и манерами, пристрастная ко всем порокам… Однако была она одержима мужчинами, и скоро прошел слух, будто Елизавета, несмотря на явное уродство свое, одержала победу над сердцем не кого-нибудь, а самого великого князя Петра Федоровича! Может статься, кстати говоря, уродство ей в сем деле оказало добрую услугу, ибо вкусы и пристрастия у великого князя были с откровенной порчинкой…
Впрочем, оставим Петра Федоровича и его вкусы до поры до времени в покое.
Итак, одинокая участь юную Катерину Романовну Воронцову не слишком беспокоила, однако она, несмотря на младые лета, уже хорошо понимала, что надобно считаться с условностями общества, в коем живешь. А в том обществе полноценной, уважения достойной и хоть какие-то самые малые права имеющей женщиной считалась только мужняя жена. Лучше всех жилось богатым вдовам – они были сами себе полные хозяйки, но ведь это не каждой так повезет, чтобы муж и богатый был, и помер бы незамедлительно после свадьбы… Девицам же предписывалось непременно и как можно раньше найти супруга, ну а коли это сделать не удавалось, они почитались горькими неудачницами, удостаивались всеобщего презрения и должны были присмотреть себе монастырь по душе, чтобы там замолить грех своей неудачливости.
Поэтому Катерина Романовна потихоньку вслушивалась в досужие беседы, касаемые всяких таких пренеприятнейших предметов, как сватовство, женитьба, роды… Бр-р-р! Имя князя Дашкова мелькало среди них достаточно часто, чтобы обратить на себя ее внимание. Холост, молод, небогат, увы, да ладно, сама Катерина богата, не зря же отец ее, граф Роман Илларионович, носит прозвище «Роман большой карман». Он составил состояние на основе приданого первой жены, да и дядюшка Михаил Воронцов, канцлер императрицы, радел всеми силами брату, да и сама императрица Елизавета Петровна не оставляла милостями человека, который некогда ссужал деньгами ее, опальную, всеми забытую цесаревну, не имевшую никаких надежд на будущее…
Словом, молодой Дашков вполне годился бы в женихи, кабы не одна загвоздка: он к Катерине Воронцовой покуда еще не сватался, а может статься, и вовсе такого намерения не имел. Ну и ладно, на нем свет клином не сошелся, были в Петербурге и другие женихи. Более всего Катерина хотела бы сейчас не замуж идти, а завести задушевную подругу – столь же много книг прочитавшую, столь же романтически-мечтательную и при этом расчетливо-разумную, как она сама. А еще – красивую, чтобы смотреть на нее было приятно Катерине, которую бог обделил естественной женской радостью: с удовольствием на себя в зеркало глядеть… Конечно, сама в исполнение такой мечты она не верила, подругу почитала идеалом фантазии. С мужем устроить дело оказалось куда проще.
За исключением Итальянской оперы, которую Катерина слушала один или два раза, она редко выезжала. Из частных домов она посещала семейство князя Голицына да Самариных, родственников своей покойной матушки. Как-то раз Катерина осталась у родственницы на поздний ужин, а потом та проводила ее до кареты, ожидавшей в конце улицы.
Стоял чудесный летний вечер, и дамы были радешеньки пройтись пешком. Но едва они сделали несколько шагов, как из туманного лунного сияния явилась пред ними мужская фигура. Катерине от неожиданности почудилось, будто человек – росту непомерного, да и черты его в лунном свете казались особенной красоты и одухотворенности.
– Кто сей? – спросила она госпожу Самарину и с изумлением выслушала ответ:
– Князь Дашков. – Затем присовокуплено было не без вздоха: – Сколь романтическая встреча…
«Романтическая встреча» была непременным атрибутом всех любовных историй, которые доводилось читывать Катерине Романовне. И в ту минуту ей даже и самой захотелось написать некую романическую выдумку о собственной судьбе, о том, как из мимолетной встречи среди лунной ночи вылилась неистовая страсть…
«К мужчине?» – не без брезгливости вопросил некий голос, всегда живший в тайниках ее натуры, поскольку с восторгом наблюдала Катерина Романовна только за женской, но никак не за мужской красотою.
Красота мужского лица? Мужского тела? Она почитала даже сами мысли об том нелепыми и непристойными…
И уклончиво ответила сему тайному голосу:
«Ну и что же? Это ведь не в жизни будет, а только в истории моей! Каждый сочинитель по мере сил своих лжив в изящной словесности, не то читатели с тоски небось померли бы – только про истинное да правдивое читать! Когда-нибудь я напишу, непременно напишу историю своей жизни, и даже если страстная любовь к мужчине меня обойдет, я все ж ее изображу – и для того, чтобы выставить себя в возможно более выгодном свете, и для того, чтобы сделать сочинение мое привлекательным для грядущего читателя, но главное – чтобы заставить прочих дам мне завидовать. Вот-де эта Дашкова – собой не бог весть что, так нет же – возбудила к себе страсть неистовую в супруге и сама на неистовые чувства способна оказалась! Напишу что-нибудь в таком роде: „В этой нечаянной встрече и взаимном более чем благоприятном нашем впечатлении я видела особые следы провидения, предназначившего нас друг другу…“ А что до того, какие мечты и грезы будут меня волновать на деле, – это уж останется моею сокровенной тайною!»








