Текст книги "Несколько случаев из оккультной практики доктора Джона Сайленса"
Автор книги: Элджернон Генри Блэквуд
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
СЛУЧАЙ II
Древние чары
I
Есть на свете непримечательные люди, начисто лишенные любви к приключениям, однако пару раз на протяжении их однообразной жизни с ними происходит нечто столь странное, что мир, затаив дыхание, слушает их рассказ о пережитом, по тут же с недоверием отворачивается прочь. Такие-то случаи чаще всего и оказываются в поле зрения психиатра Джона Сайленса и, взывая к его глубокому человеколюбию, терпению и неистощимому духовному состраданию, подсказывают ему решение чрезвычайно сложных и необычных проблем, представляющих собой величайший общечеловеческий интерес.
Особенно любит он докапываться до сокровенной сути случаев, невероятно странных и фантастических. Распутывать тайные хитросплетения, спасая одновременно страдающие человеческие души, является для него сущей манией. А среди этих тайных хитросплетений были поистине поразительные.
Доверие общества всегда зиждется на каком-либо достоверном, по возможности объяснимом основании. Общество вполне может понять людей с авантюристической жилкой характера, которая ввергает их во все новые и новые приключения. Поэтому, сталкиваясь с такими людьми, оно не обнаруживает никакого замешательства. С другой стороны, считается, что с людьми ординарными не должно происходить ничего из ряда вон выходящего, а если подобное все же происходит, общество становится в тупик, даже испытывает потрясение при виде того, как его снисходительные суждения оказываются грубо опровергнутыми. «Чтобы такое случилось со столь заурядным человеком?! – восклицает общество. – Не может быть. Это просто какой-то абсурд. Тут что-то явно не так».
Однако не могло быть ни малейших сомнений, что с маленьким Артуром Везином и в самом деле произошло очень необычное приключение, во всех подробностях описанное им доктору Сайленсу. Что до немногочисленных друзей, то они проявляли явное недоверие. Посмеиваясь, они резонно замечали: «Такое, вполне возможно, могло случиться с этим безумцем Изардом или с этим чудаком Минским, но никак не с заурядным маленьким Везином, чья жизнь и смерть должны быть такими же незначительными, как его личность».
Не вдаваясь в вопрос, какова будет его смерть, его жизнь, во всяком случае, отнюдь не была такой же «незначительной, как его личность». В его вообще-то и впрямь небогатой событиями жизни произошло нечто поразительное; всякий раз, когда он об этом рассказывал, его бледные, тонкие черты преображались, голос звучал мягко и тихо, с той глубокой убежденностью, которая странно дисгармонировала с не очень связной речью. Каждый раз он переживал заново все перенесенное. Его личность как бы растворялась в рассказе, обычная робость брала верх – казалось, он все время долго и неубедительно оправдывается, и можно было подумать, что этот человек извиняется за все, с ним случившееся. Он словно бы испытывал недоумение по поводу своего дерзкого участия в столь фантастическом эпизоде. Маленький Везин был робким, кротким и чувствительным человеком, почти не способным к самоутверждению, добрым по отношению к людям и зверям и никогда не решающимся сказать твердое «нет» или потребовать многое из того, на что он имел полное право. Во всей его предшествующей жизни не случалось ничего более волнующего, чем опоздание на поезд или потеря зонтика в автобусе. И когда с ним произошло это поразительное приключение, ему было уже давно за сорок, впрочем, никто из друзей и понятия не имел о его истинном возрасте, а сам он не спешил с уточнениями.
Джон Сайленс, не раз прослушавший его рассказ, говорил, что иногда он упускал некоторые подробности и вставлял дополнительные, но все они – и опущенные, и добавочные – несомненно были достоверными. Все происшедшее отпечаталось в его памяти, как на кинематографической пленке. Ни одна из подробностей не производила впечатление вымышленной или лживой. И когда он повторял свой рассказ полностью, эффект был всегда поразительным – его красивые карие глаза ярко вспыхивали, и вдруг обнаруживалось обычно так тщательно скрадываемое обаяние этого скромнейшего человека. Разумеется, Везина никогда не покидало чувство реальности, но, увлеченный повторением своего рассказа, он полностью забывал о настоящем и ярко живописал свое недавнее приключение.
Он возвращался домой после одного из тех путешествий по горам Северной Франции, в которое отправлялся каждое лето. У него не было с собой ничего, кроме сумки, которую он положил на полку; поезд был набит пассажирами, в большинстве своем англичанами, возвращающимися с летнего отдыха. Они сильно раздражали его – не потому, что были его соотечественниками, а потому, что вели себя шумно и развязно; их большие руки и ноги и твидовые одежды мешали ему наслаждаться спокойными красками дня, которые помогали обрести обычное ощущение своей незначительности. Эти англичане производили не меньший шум, чем духовой оркестр, вселяя в него потребность в самоутверждении, в большей свободе поведения и порождая сожаление, что он не требует настойчиво всего, в чем не испытывает никакой необходимости, не претендует на угловые места, не требует, чтобы подняли или опустили стекло, и т. д.
Ему было не по себе в этом поезде, и Везин мечтал, чтобы поездка скорее закончилась и он снова очутился у своей незамужней сестры в Сурбитоне.
Когда поезд, пыхтя, остановился на десять минут на маленькой станции в Северной Франции и Везин сошел на перрон, чтобы размяться, и вдруг увидел еще одну группу жителей Британских островов, высыпающую из встречного поезда, он почувствовал, что не может, физически не в силах продолжать эту поездку. Даже его робкая душа взбунтовалась, и, он решил заночевать в этом маленьком городке, а на другой день сесть на обычный, не курьерский, и, следовательно, более свободный поезд. Проводник уже кричал: «Еп voiture», [4]4
По вагонам (фр.).
[Закрыть]проход перед его купе был забит, когда с неожиданной для него решимостью он кинулся за своей сумкой.
Протиснуться в тамбур, даже подняться на ступеньки, не было ни малейшей возможности, поэтому он постучал в окно (у него было угловое место) и попросил сидевшего напротив француза передать ему сумку, объяснив на ломаном французском языке, что решил сделать здесь остановку. Пожилой француз посмотрел на него каким-то странным взглядом, полным немого печального упрека (этот взгляд на всю жизнь запомнился маленькому Везину), но все же передал ему сумку через окно тронувшегося поезда, при этом он быстро и негромко произнес какую-то длинную фразу, из которой сошедший пассажир понял лишь несколько последних слов: «А cause du sommeil et cause des chats».
Доктор Сайленс с его профессиональной проницательностью сразу заинтересовался этим французом, считая, что он играет одну из ключевых ролей во всей этой истории: в ответ на его расспросы Везин признался, что этот человек произвел на него необъяснимо благоприятное впечатление. В течение четырех часов их совместной поездки они сидели друг против друга, но разговор так и не завязался, ибо Везин стеснялся своего скверного французского языка, тем не менее визави непреодолимо притягивал его взгляд, и он то и дело оказывал ему знаки внимания. Они явно нравились друг другу: в них не было ничего такого, что могло бы спровоцировать – пусть даже мелкое – столкновение. Молчаливый француз, несомненно, благоволил к незначительному маленькому англичанину, без каких-либо слов или жестов проявлял постоянное благожелательство и, судя по всему, с радостью готов был оказать ему любую услугу.
– А эта длинная фраза, с которой он бросил вам сумку? – спросил Джон Сайленс, улыбаясь той особенной сочувственной улыбкой, которая могла растопить лед предубеждения в душе всякого пациента. – Вы и в самом деле почти ничего в ней не поняли?
– Он говорил так быстро, тихо и горячо, – объяснил Везин своим слабым голосом, – что я понял лишь несколько последних слов, и то потому, что он высунул голову из окна вагона и выговорил их очень отчетливо.
– A cause du sommeil et a cause des chats? – проговорил доктор Сайленс как бы про себя.
– Совершенно верно, – подтвердил Везин, – что, как я понимаю, означает: «Виной тому сон и кошки».
– Да, именно так бы я и перевел, – коротко заметил доктор, не желая, очевидно, прерывать рассказ своего собеседника.
– Остальная же часть фразы – та, что я не смог понять, – по-видимому, содержала предостережение не останавливаться в этом городе или каком-то его определенном месте. Такое у меня осталось впечатление.
Поезд укатил прочь, и Везин остался на перроне один в не слишком-то веселом настроении.
Маленький город был разбросан по склону крутого холма, который поднимался над равниной, сразу же за станцией, и был увенчан двумя башнями разрушенного кафедрального собора. Со станции он казался ничем не примечательным современным городом, однако у него была еще невидимая с платформы средневековая часть. И как только Везин достиг вершины холма и вступил в старые улочки, он тут же перенесся в минувшие столетия. Казалось, протекло уже много дней с тех пор, как он сошел с шумного, битком набитого поезда.
Везин даже не заметил, как подпал под обаяние этого тихого городка, лежавшего вдали от проторенных туристических путей и спокойно дремавшего под осенним солнцем. Он старался ступать бесшумно, почти на цыпочках, спускаясь по извилистым узким улочкам, где фронтоны домов почти смыкались над его головой; он вошел в одиноко стоявшую гостиницу со скромным, отрешенным видом, как бы извиняясь за вторжение в столь сонное место. Вначале Везин, очарованный восхитительным контрастом между этим тихим, спокойным местом и пыльным, грохочущим поездом, не слишком приглядывался к этой гостинице, чувствуя себя, словно кот, которого кто-то ласково гладит.
– Как кот, вы сказали? – перебил Джон Сайленс.
– Да. С самого начала. – Везин улыбнулся с извиняющимся видом. – Ощущение тепла, тишины и уюта было так приятно, что невольно хотелось мурлыкать. Тогда, во всяком случае, мне показалось, что это общий дух всего этого места.
Старая, доживающая свой век гостиница, все еще сохранявшая атмосферу тех дней, когда мимо нее проезжали дилижансы, встретила его не очень приветливо. Терпимо, но не более того. Плата за проживание была, однако, совсем невысокой, и когда Везин выпил чашку сразу же заказанного им восхитительного чая, он был вполне доволен собой, особенно той решимостью, с какой сошел с поезда. Он был даже горд своим, как ему казалось, оригинальным поступком. Отведенная ему небольшая комнатка была с обитыми темными деревянными панелями стенами и низким, неправильной формы потолком. Выходила она на задний двор. В этот чертог сна, куда не проникал шум окружающего мира, вел длинный, полого спускающийся коридор. Везин был просто очарован, у него было такое чувство, будто он одет в очень мягкий бархатный халат и на ногах у него еще более мягкие туфли, а кругом толстые ковры и подушки. Здесь царил абсолютный покой.
Снимая за два франка в день эту комнату, он поговорил с единственным находившимся здесь в этот сонный полдень человеком – пожилым, дремотно учтивым официантом с длинными пушистыми бакенбардами, который, чтобы подойти к нему, лениво пересек каменный двор; когда же новый постоялец, побывав у себя в комнате, стал спускаться вниз для маленькой предобеденной прогулки по городу, ему посчастливилось встретиться с самой хозяйкой. Это была крупная женщина, ее руки, ноги и лицо как бы слились в одно целое. Но при столь внушительном объеме тела у нее были большие темные живые глаза, которые убедительно свидетельствовали о ее энергии и проницательности. Удобно устроившись в низком кресле, она вязала, напоминал большую полосатую кошку, как будто бы крепко спящую, но на самом деле бодрствующую и готовую к мгновенному действию. «Настоящая пожирательница мышей!» – подумал он.
Хозяйка окинула его вежливым, но совершенно равнодушным взглядом. Он заметил, что она следила за ним, легко поворачивая свою очень толстую, но необыкновенно гибкую шею и одновременно приветствуя его кивками головы.
– Но когда она посмотрела на меня, – продолжал, недоуменно пожимая плечами, Везин все с той же извиняющейся улыбкой, – у меня вдруг возникло тайное опасение, как бы она одним прыжком не перелетела через этот каменный двор и не набросилась на меня, словно огромная кошка на мышь.
Он тихо засмеялся; тем временем, не прерывая его, доктор Сайленс сделал пометку в своей записной книжке, а Везин заговорил снова – таким тоном, словно опасался, что и так уже слишком много сказал, рискуя подорвать наше доверие.
– При всей своей полноте она была женщиной весьма подвижной и энергичной, к тому же очень наблюдательной: у меня было такое чувство, точно она знает все, что я делаю, даже тогда, когда нахожусь у нее за спиной. Голос у нее оказался мелодичным и звучным. Она спросила, есть ли у меня багаж, понравился ли мне мой номер, затем сообщила, что ужин у них подают в семь часов вечера и что в этом маленьком провинциальном городке принято рано ложиться и вставать. Это было предупреждение, чтобы я строго соблюдал принятый у них распорядок дня.
И голосом, и всем своим видом она ясно давала понять, что с ним будут хорошо обращаться, что он будет окружен неизменной заботой и что ему остается только выполнять все, что ему скажут. Никаких решительных поступков или энергичных усилий от него не потребуется. Все было полной противоположностью тому, что он претерпел в поезде. Везин вышел на улицу, успокоенный и умиротворенный, только сейчас осознав, что оказался в самой подходящий для него среде: повиноваться всегда легче, чем противиться естественному ходу вещей. И он вдруг опять замурлыкал, у него было такое ощущение, будто вместе с ним мурлычет весь город.
Путешественник праздно бродил по улицам городка, все глубже и глубже проникаясь царящим там духом спокойствия. Никаких особых целей у него не было. Поперек крыш стелились лучи сентябрьского солнца. За сбегающими вниз извилистыми улочками со старыми фронтонами и открытыми окнами виднелись сказочные равнины, то и дало мелькали романтические лужайки и пожелтевшие рощи, тающие в фантастически-причудливой дымке. Очарование прошлого ощущалось здесь в полной мере.
Улицы были заполнены живописно одетыми мужчинами и женщинами, все они куда-то спешили по своим делам, но, как ни странно, его типично английская наружность не привлекала ничьего внимания. Он забыл, что его туристическая внешность на фоне этих восхитительных картин должна смотреться как грубый и неуместный мазок, и все больше сливался с окружающим его пейзажем, наслаждаясь сознанием своей незначительности и такой необычной для него непринужденности. Казалось, он естественно вписывается в какой-то мягко окрашенный сон, даже не сознавая, что все это ему только снится.
С восточной стороны холм спускался особенно круто; примыкающая к нему равнина превратилась в море сгущающихся теней, где островки небольших рощ тонули среди широких просторов сжатых полей. Везин прошел мимо древних, некогда грозных фортификационных укреплений; разрушенные серые крепостные стены, причудливо оплетенные плющом, казались теперь совершенно безобидными. С широкой, огороженной парапетом площадки, находившейся чуть выше округлых крон аккуратно подстриженных платанов, на которой он просидел некоторое время, открывалась великолепная панорама: на палую листву ложились желтые лучи солнца, в вечерней прохладе прогуливались горожане, иногда до него даже доносились их неспешные шаги и тихие голоса. Плавно двигавшиеся фигуры казались ему потусторонними тенями.
Некоторое время Везин сидел, задумчиво купаясь в волнах тихого говора и слабых отголосков, приглушенных густой листвой платанов. Весь город вместе с холмом, где он, словно древо, пустил свои корни, мнился ему неким живым существом, в полудремоте что-то про себя напевающим.
И вдруг, пока он млел в сонной истоме, его слуха коснулись звуки труб и струнных инструментов; в дальнем конце заполненной людьми террасы, под приглушенный аккомпанемент барабана, заиграл городской оркестр. Везин любил музыку, хорошо ее знал и даже, тайком от друзей, сочинял немудреные мелодии с тихими аккордами, которые он, сидя в одиночестве, наигрывал с помощью левой педали. И эта плывущая меж деревьев музыка, которую наигрывал невидимый и, без сомнения, очень живописный оркестр, глубоко его тронула. Однако он не узнавал ни одной исполняемой музыкантами вещи; впечатление было такое, будто они просто импровизируют, без дирижера. К тому же в этих мелодиях не было хорошо прослеживаемого ритма, начинались они и кончались как-то странно, как если бы в эоловой арфе наигрывал ветер. Музыка была такой же неотъемлемой составляющей окружающего пейзажа, как догорающий солнечный свет и слабо вздыхающий ветер; и нежные ноты, выводимые старомодными печальными трубами, перемежаясь с более резкими аккордами струи, утопавших в мерной пульсации барабана, буквально завораживали.
Во всем этом присутствовало какое-то колдовское очарование. Странно безыскусная музыка была похожа на мелодичное шуршание листвы, на пение ночного бриза в оснастке невидимого корабля или – это сравнение поразило его неожиданной меткостью – на тоскливое завывание диких животных под луной… И, еще раз прислушавшись, он действительно стал различать жалобные, поразительно похожие на человеческие вопли котов, справляющих на ночных крышах свои свадьбы; крики повторялись через неравные промежутки времени, то усиливаясь, то ослабевая, – казалось, кошачья стая где-то высоко в небе торжественным хором прославляла луну.
Сознавая всю странность этого сравнения, Везин тем не менее чувствовал, что оно передает его впечатление от игры оркестра куда выразительнее, чем любое другое. Инструменты играли с невероятно странными интервалами, а крещендо и диминуэндо столь резко сменялись в странном смешении аккордов и диссонансов, что сравнение с кошачьим концертом становилось просто неизбежным. Однако, как ни странно, общее благозвучие сохранялось, а диссонансы, издаваемые полуразбитыми инструментами, были так необычны, что отнюдь не терзали слух.
Долгое время по своему обыкновению Везин всей душой отдавался звукам этой фантастической музыки и вернулся в гостиницу, когда уже начало смеркаться…
– Во всем этом не было ничего, что могло бы вселить тревогу? – полюбопытствовал доктор Сайленс.
– Абсолютно ничего, – заверил Везин. – Но, вы знаете, все это было так фантастически чарующе, что мое воображение сильно разыгралось. И возможно, – продолжал он, подыскивая подходящее объяснение, – это усугубило мою впечатлительность; возвращаясь в гостиницу, я получил добрый десяток вполне объяснимых подтверждений очарования этого места. Но было и много необъяснимого.
– Какие-то настораживающие случаи?
– Нет, не случаи. В моей душе теснилось множество непонятно чем вызванных живых объяснений. Солнце уже зашло, и полуразрушенные старые дома рисовались своими магическими очертаниями на фоне переливчатого, золотисто-алого неба. По извилистым улочкам струилась вечерняя полутьма. Равнина окружала холм, словно все прибывающее и прибывающее сумрачное море. Красота подобного зрелища может быть – и была в тот вечер – просто неотразимой. Но я чувствовал, что происходящее со мной не имеет ничего общего с таинственным и удивительным очарованием этой сцены.
– Это не было тонким преображением духа под влиянием красоты, – вставил доктор, заметив, что он колеблется.
– Отнюдь нет, – продолжал Везин, ободренный этой репликой и уже не опасаясь наших насмешек на свой счет. – Впечатления исходили из какого-то другого источника. На главной улице, например, где мужчины и женщины, возвращаясь с работы домой, делали покупки в лавочках и у разносчиков или, собравшись в группы, праздно болтали, мое появление не вызывало ни малейшего интереса, никто даже не поворачивался, чтобы взглянуть на незнакомца, к тому же иностранца. Меня просто игнорировали. И вдруг я почувствовал, что это безразличие и невнимание – сплошное притворство. На самом же деле все внимательно наблюдали за мной. Ни одно мое движение не оставалось незамеченным.
Замолчав, Везин посмотрел, не улыбаемся ли мы, и, видя, что нет, не улыбаемся, продолжал успокоенный:
– Не спрашивайте меня, как я это заметил, потому что я ничего не могу объяснить. Но это открытие оказалось для меня сильным потрясением. По пути в гостиницу я сделал еще одно любопытное открытие. И тоже необъяснимое, хотя и вполне достоверное. Я могу только изложить его как факт.
Маленький человечек поднялся с кресла и встал на коврик перед камином. По мере того как он погружался в магию пережитого им приключения, росла и его уверенность в себе. Глаза стали оживляться, заблестели.
– Итак, – продолжал Везин, волнуясь и говоря все громче и громче, – я был в магазинчике, когда меня осенила мысль, которая, судя по ее законченности, уже давно вынашивалась в моем подсознании. Кажется, я покупал носки, кое-как изъясняясь по-французски, – он рассмеялся, – когда вдруг понял, что продавщице совершенно наплевать, куплю я что-нибудь или нет. Она только притворялась, будто продает.
Возможно, это был слишком мелкий и ничтожный случай, чтобы на его основе строить глубокие выводы. Но в сущности он был не таким уж мелким, ибо воспламенил фитиль, идущий к пороховой бочке моего ума.
Я вдруг понял, что весь город до сих пор представлялся мне в ложном свете. Подлинные дела и интересы горожан были скрыты от меня, то, что я замечал, являлось лишь видимостью. Истинная жизнь этих людей была скрыта за кулисами, а их показная деловитость лишь маскировала настоящие цели. Они покупали и продавали, ели и пили, гуляли по улицам, но их существование протекало в каких-то неведомых для меня, тайных местах. В лавочках и ларьках им было безразлично, куплю я что-нибудь или нет, в гостинице им было все равно, останусь я или съеду; их жизнь лежала вдалеке от моей, она питалась какими-то тайными, таинственными источниками и оставалась невидимой для моих глаз. Все это было сплошным хитроумным обманом, затеянным то ли для меня, то ли для каких-то других целей. Основная же их деятельность проходила где-то в другой сфере. Я ощущал себя так, как могла бы чувствовать себя какая-нибудь чужеродная субстанция, попавшая в человеческий организм, который стремится извергнуть или абсорбировать ее. Так поступал со мной город.
Пока я возвращался в гостиницу, эта мысль все глубже укоренялась в моем уме. И я все усиленнее размышлял, где же протекает истинная жизнь этого города, каковы его подлинные дела и интересы.
После того как мои глаза частично открылись, я стал замечать и кое-что другое, повергавшее меня в недоумение. Прежде всего поражала необыкновенная тишина, царившая во всем городе. Хотя улицы были вымощены булыжником, люди двигались по ним мягко и бесшумно, словно кошки. Все звуки были заглушены или приглушены. Здешние жители, казалось, не разговаривали, а мурлыкали. Никакой шум, никакое возбуждение или волнение просто не могли существовать в мечтательной, сонной атмосфере, которая плотной завесой обволакивала городок, напоминавший хозяйку гостиницы, – внешне полное спокойствие, а под ним интенсивная внутренняя активность и целеустремленность.
Однако никаких признаков летаргии или праздной лености Везин не заметил. Здешние люди были энергичными и подвижными, но в каждом из них чувствовалось какое-то магическое, сверхъестественное умиротворение; все они как будто находились во власти колдовских чар.
На миг Везин прикрыл рукой глаза, казалось, воспоминания сделались вдруг нестерпимо яркими. Он снизил голос до шепота, и нам приходилось напрягать слух, чтобы расслышать его. Очевидно было, что он рассказывает чистую правду, но делает это одновременно с удовольствием и отвращением.
– Я вернулся в гостиницу и поужинал, – продолжал он уже громче. – У меня было такое чувство, будто я оказался в странном новом мире. Привычный реальный мир куда-то исчез. Здесь, нравилось мне это или нет, я столкнулся с чем-то новым и необъяснимым. Вот тут-то я впервые пожалел, что так опрометчиво сошел с поезда. Со мной происходило нечто странное, а я ненавижу странности – они совершенно чужды моей натуре. Хуже того, что-то непонятное и загадочное творилось и в моей душе, той ее сфере, которая не повинуется моей воле; и я беспокоился за устойчивость того, что в течение сорока лет считал своей «личностью».
Я поднялся к себе в комнату; меня одолевали необычные и поразительно навязчивые мысли. Чтобы отвлечься от них, я стал вспоминать о казавшемся теперь таким славным, шумном, прозаичном поезде и всех этих говорливых здоровяках пассажирах. Я даже хотел оказаться среди них. Сон положил конец этим праздным мечтам. Снились мне какие-то бесшумно движущиеся существа, похожие на огромных кошек; я как будто глубоко погрузился в безмолвную жизнь в сумрачном, словно завернутом в огромное мягкое одеяло, мире за пределами моих ощущений.