Текст книги "Несколько случаев из оккультной практики доктора Джона Сайленса"
Автор книги: Элджернон Генри Блэквуд
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Джон Сайленс шагнул вперед и заговорил очень тихим, но вполне естественным голосом.
– Я рад, что вы здесь, – сказал он. – Вы единственный человек, чье присутствие нам сейчас необходимо. Надеюсь, вы еще успеете умилостивить гнев Огня и водворить мир в вашем доме, а также, – произнес он еще тише, – спасти себя от угрожающей вам опасности.
Полковник неуклюже попятился назад, раздавив по неосторожности свечу, а старая леди вползла в сводчатую пещеру и медленно поднялась на ноги.
Я ожидал, что при виде запеленутой мумии она громко вскрикнет и упадет в беспамятстве, однако, к моему крайнему удивлению, мисс Рэгги лишь наклонила голову и спокойно опустилась на колени. Через минуту она воздела глаза к потолку и зашевелила губами, словно в молитве. Ее правая рука прикоснулась к шее, затем, повернувшись ладонью кверху, застыла над древней серой фигуркой, покоящейся в ящике. И мы увидели на ладони блеск похищенного яшмового скарабея.
Полковник, тяжело подавшись назад, громко вскрикнул, но Джон Сайленс, стоя прямо перед мисс Рэгги, посмотрел ей в глаза и показал на застывшее лицо мумии.
– Приколите скарабея на прежнее место, – сурово произнес он, – туда, где этой реликвии и надлежит быть.
Мисс Рэгги все еще стояла на коленях, когда случилось нечто неожиданное. Возможно, кому-то из читателей приходилось видеть, как вынутые из гробниц и положенные на песок мумии начинают медленно шевелиться и гнуться, по мере того как египетское солнце разогревает их древние тела, придавая им некое подобие жизни; представьте же себе, какой беспредельный ужас мы испытали, когда безмолвная фигурка шевельнулась в своей гробнице из свинца и песка. Медленно корчась у нас на глазах, тихо шурша своими древними пеленами, она поднялась и незрячими, запеленатыми глазами уставилась на свою осквернительницу.
Я попробовал шевельнуться… полковник тоже предпринял усилия, чтобы сдвинуться с места, но песок, казалось, прочно сковал наши ноги. Тогда я попробовал крикнуть, и полковник попытался исторгнуть из себя хоть какой-нибудь звук… но, казалось, наши легкие и гортани забиты песком. Мы могли только смотреть, но и наши глаза были будто застланы песчаным облаком.
Когда мне наконец удалось разлепить веки, мумия недвижно лежала на песке, ее сморщенное, разрисованное лицо было обращено к потолку, а на ее усохшем теле покоились голова и руки старой леди.
Но я заметил, что на шее мумии, подобно живому глазу, сверкает священный яшмовый скарабей.
Полковник Рэгги и доктор пришли в себя гораздо раньше, чем я; пока мы с полковником неуклюже и неумело поднимали хрупкое тело старой леди, Джон Сайленс аккуратно водворил крышку на прежнее место, засыпал ее песком и отдал несколько коротких распоряжений.
Я слышал его голос, как во сне, но, превозмогая жару, проползти узкий тоннель, с потолка и стен которого постоянно осыпался песок, запорошивший нам глаза, и вытащить при этом на себе мертвую женщину надо было наяву, а не во сне. Нам понадобилось не менее получаса, чтобы выбраться на свежий воздух. И потом еще пришлось долго ждать появления доктора Сайленса. Мы отнесли мисс Рэгги прямо в верхней одежде на второй этаж.
– Мумия не причинит вам больше никаких неприятностей, – сказал доктор Сайленс нашему хозяину вечером, перед отъездом, – при том, разумеется, условии, что ни вы, ни ваши домочадцы не будете нарушать ее покой.
Уезжали мы как в тумане.
– Я знаю, что вы не видели ее лица, – заметил доктор Сайленс, когда мы, завернувшись в пледы, уже сидели в пустом купе.
Я только покачал головой, не в силах объяснить, что меня предостерег какой-то глубинный инстинкт.
Доктор повернулся ко мне, бледный, искренне опечаленный.
– Оно было все опалено, – с трудом выговорил он. – Как от взрыва…
Перевод Е. Пучковой
СЛУЧАЙ IV
Тайное поклонение
Харрис, коммерсант, торговец шелками, возвращался из своей деловой поездки по Южной Германии, когда его охватило внезапное желание пересесть в Страсбурге на горную ветку железной дороги и посетить свою старую школу, в которой он не был более тридцати лет. Именно этому случайному желанию младшего компаньона фирмы «Братья Харрис», контора которой находится около кладбища собора Св. Павла, Джон Сайленс обязан одним из самых любопытных случаев, когда-либо им расследованных, ибо как раз в это время он путешествовал по тем же горам с альпинистским рюкзаком за спиной; и так уж случилось, что оба они, прибыв разными путями, остановились в одной и той же гостинице.
Хотя вот уже тридцать лет Харрис занимался исключительно прибыльным делом – покупкой и продажей шелков, пребывание в этой школе оставило в его душе глубокий след и, возможно незаметно для него самого, сильно повлияло на всю его последующую жизнь. Он принадлежал к небольшой, очень набожной протестантской общине (думаю, нет необходимости уточнять, какой именно), и пятнадцати лет от роду отец отослал его в школу – отчасти для того, чтобы он изучил немецкий язык в объеме, достаточном для ведения коммерческих операций, отчасти для того, чтобы его приучили к строгой дисциплине, в то время особо необходимой его душе и телу.
Жизнь в школе и в самом деле оказалась очень суровой, что, несомненно, пошло на пользу молодому Харрису; хотя телесные наказания там и не применялись, но существовала особая система умственного и духовного воспитания, которая способствовала возвышению души, полному искоренению пороков, укреплению характера, но без применения, однако, мучительных наказаний, походящих скорее на личную месть, чем на средство воспитания.
Тогда он был мечтательным, впечатлительным подростком; и вот сейчас, когда поезд медленно поднимался в гору по извилистой колее, Харрис не без приятности вспоминал протекшие с тех времен годы, и из затененных уголков его памяти живо всплывали позабытые подробности. Жизнь в этой отдаленной горной деревушке, огражденной от суетного мира любовью и верой благочестивого Братства, ревностно заботившегося о нескольких сотнях ребят из всех европейских стран, казалась ему поистине удивительной. Минувшее, картина за картиной, возвращалось к нему. Он как будто воочию видел перед собой длинные каменные коридоры, отделанные сосной классы, где они проводили в занятиях знойные летние дни, – за открытыми окнами в солнечном свете мелькали жужжащие пчелы, а в его уме буквы немецкого алфавита боролись тогда с мечтами об английских газонах.
Неожиданно в эти его мечты вторгался пронзительный крик учителя немецкого языка:
– Ты спишь, Харрис? Встань!
И приходилось с книгой в руке стоять нестерпимо долгий час; за это время колени становились как восковые, а голова тяжелела, точно пушечное ядро.
Он даже помнил запах еды – ежедневную Sauerkraut, [9]9
Кислая капуста (нем.).
[Закрыть]жилистое мясо, которым их потчевали дважды в неделю на обед, горячий шоколад по воскресеньям; он с улыбкой вспоминал о половинном рационе, которым наказывали тех, кто говорил по-английски. Он заново ощущал тяжелый, сладковатый аромат, исходящий от крестьянского хлеба, когда его макают в молоко, – таков был их шестичасовой завтрак, видел огромный Speisesal. [10]10
Столовая (нем.).
[Закрыть]где сотни мальчиков в школьной форме, все еще не проснувшись, молча давятся этим грубым хлебом, спеша покончить с завтраком, пока не зазвонит колокол, возвещающий об окончании трапезы, а все это время в дальнем конце столовой, там, где сидят учителя, сквозь узкие окна-щели проглядывает восхитительная панорама полей и лесов.
Затем он вспомнил о большой, похожей на амбар комнате на верхнем этаже, где все они спали на деревянных кроватях, и тут же в памяти зазвучал беспощадный звон колокола, что будил их в пять часов утра, призывая в вымощенную каменными плитами Waschkaminer, [11]11
Душевая, баня (нем.).
[Закрыть]в которой ученики и учителя быстро мылись в ледяной воде, а затем молча одевались.
От этих картин память Харриса обратилась к другим воспоминаниям; с легкой дрожью вспомнил он, каким одиноким чувствовал себя в постоянном окружении других учеников: работу, еду, сон, прогулки, отдых – все это неизменно приходилось делить со всем классом, двадцатью другими такими же мальчиками, под бдительным оком по меньшей мере двух учителей. Когда ему невыносимо хотелось побыть в одиночестве, он, с позволения учителей, уходил на полчаса попрактиковаться в одну из узких, похожих на тюремные камеры музыкальных комнат. Тут Харрис невольно улыбнулся, вспомнив, с каким остервенением пиликал на скрипке.
В то время как поезд, натужно пыхтя, катил через большие сосновые леса, ворсистым ковром устилавшие окрестные горы, он с умиленным восхищением благословлял доброту учителей, их называли тут братьями, поражаясь их преданности своему делу, преданности, что на долгие годы заставляла их погребать себя в этой глуши, чтобы затем, в большинстве случаев, променять эту нелегкую жизнь на еще более суровую участь миссионеров в диких уголках мира.
Он еще раз подумал о тихой религиозной атмосфере, словно занавесом отгораживавшей маленькую лесную общину от суетного мира; о живописных пасхальных, рождественских и новогодних церемониях, о больших и маленьких празднествах. Особенно памятен был ему Bescherfest – день приношения рождественских даров, когда вся община разделялась на две группы: дарителей и получателей даров – эти дары делались своими руками в течение нескольких недель упорного труда либо покупались на сбережения многих дней. Памятна была и рождественская полночная церемония в церкви: на кафедру в этот день всходил с сияющим лицом деревенский проповедник – каждую последнюю ночь старого года он видел в пустой галерее за органом лица тех, кому суждено умереть в последующие двенадцать месяцев; однажды в толпе обреченных он узнал самого себя и в порыве благочестивого экстаза вознес восторженные хвалы Господу.
Воспоминаниям не было конца. Перед Харрисом расстилалась картина маленькой деревушки, что жила своей дремотной, бескорыстной, чистой, простой, здоровой жизнью на горных вершинах, упорно искала своего Бога и воспитывала в духе веры сотни ребят. Он вновь чувствовал этот мистический энтузиазм, более глубокий, чем море, и более удивительный, чем звезды; вновь слышал вздохи ветра, прилетающего из-за дальних лесов и реющего в лунном свете над красными крышами; слышал голоса братьев, беседующих о жизни предстоящей так, словно они хорошо с ней знакомы; и, сидя в тряском, раскачивающемся на ходу вагоне, ощущал, как дух невыразимого томления наполняет его отцветшую, утомленную душу, воскрешая море чувств, которые он давно уже считал навеки утраченными.
Мучительной болью отдавался в его душе разительный контраст между тогдашним мечтателем-идеалистом и теперешним деловым человеком; дух неземного покоя и красоты, постигаемый лишь путем медитации, странно волновал его сердце.
Слегка вздрогнув, Харрис выглянул из окна своего пустого купе. Поезд уже давно миновал Хорнберг, и далеко внизу водяные потоки, взметая тучи пены, разбивались об известняковые скалы. А перед ним, на фоне неба, купол за куполом, вставали лесистые горы. Стоял пронизывающе холодный октябрь, запах дыма и влажного мха восхитительно смешивался с тонким благоуханием сосен. Между верхушек самых высоких деревьев проглядывали первые звезды, небо было того самого чистого, бледного аметистового цвета, в который окрашивались теперь все его воспоминания.
Он откинулся к стенке в своем уголке и вздохнул.
Он был угрюмым человеком и в течение многих лет не испытывал никаких сильных чувств; он был инертным человеком, и раскачать его было не так-то легко; он был верующим человеком, в котором свойственные юности возвышенные устремления к Богу, хотя и утратили прежнюю чистоту в постоянной борьбе за существование, все же не умерли окончательно, как у большинства его сверстников.
В этот маленький забытый уголок прошлого, где хранились груды чистого, нерастраченного золота, он вернулся в неизъяснимом трепетном волнении; и, глядя, как приближаются горные вершины, вдыхая забытые ароматы своего отрочества, Харрис почувствовал, как с души стаяла наросшая за все эти годы кора льда и как пробудилась в нем тонкая чувствительность, которой он не знал много лет назад, когда жил здесь – со своими мечтами, со своими внутренними конфликтами и юношескими страданиями.
Когда поезд остановился на крохотной станции и Харрис увидел ее название, выведенное большими черными буквами на сером каменном здании, а под ним – цифры, обозначающие высоту над уровнем моря, его вдруг пронзила сильная дрожь.
– Самая высокая точка на всей линии! – воскликнул он. – И как хорошо я помню это название: Зоммерау – Летний луг!..
Проезд, притормаживая, покатился вниз, под уклон, и Харрис, высунув голову из окна, отмечал в сумерках все привычные вехи и ориентиры. Они смотрели на него, как во сне лица мертвецов. Странные сильные чувства, одновременно мучительные и сладкие, затрепетали в его сердце.
«Вот белая дорога, где в жаркие дни мы так часто гуляли в сопровождении двух братьев, а вот, клянусь Юпитером, поворот к „Die Galgen“ – каменным виселицам, где в былые времена вешали ведьм».
Он слегка улыбнулся, когда поезд проскользнул мимо.
«А вот роща, где весной все было усыпано ландышами, а вот это, – повинуясь внезапному импульсу, Харрис опять высунул голову из окна, – та самая лужайка, где мы с французом Каламом гонялись за бабочками. Брат Пагель наказал нас тогда половинным рационом за то, что мы без разрешения сошли с дороги и кричали на своих родных языках». Он снова улыбнулся.
Поезд остановился, и, как во сне, Харрис сошел на серый, усыпанный гравием перрон.
Прошло, казалось, целых полвека с тех пор, как он в последний раз стоял здесь с деревянными сундучками, обвязанными веревками, ожидая страсбургского поезда, чтобы вернуться домой после двухлетнего отсутствия. Время соскользнуло с него, как старый плащ, и он вновь почувствовал себя мальчиком. С одной только разницей – все кругом казалось гораздо меньше, чем было запечатлено в его воспоминаниях; все как будто съежилось и уменьшилось, расстояния странно сократились.
Он направился к маленькой Gasthaus [12]12
Гостиница (нем.).
[Закрыть]по ту сторону дороги; его молча сопровождали выступившие из тенистой глубины лесов прежние товарищи: немцы, швейцарцы, итальянцы, французы, русские. Они шли рядом, глядя на него вопросительно и печально. Но их имена он забыл. Тут же были и некоторые из братьев, многих из которых он помнил по имени: брат Рёст, брат Пагель, брат Шлиман, брат Гисин – тот самый бородатый проповедник, который увидел свое лицо среди обреченных на смерть. Темный лес на холмах шумел вокруг него, как море, готовое затопить эти лица своими бархатистыми волнами. Воздух обдавал прохладой и благоуханием, каждый запах приносил с собой бледное воспоминание.
Несмотря на печать, обычно пронизывающую такого рода воспоминания, Харрис с большим интересом приглядывался ко всему вокруг и даже испытывал от этого своеобразное удовольствие; вполне удовлетворенный собой, он снял в гостинице номер и заказал ужин, намереваясь тем же вечером отправиться в школу. Школа находилась в самом центре деревушки, отделенной от станции четырьмя милями леса; Харрис впервые вспомнил, что это маленькое протестантское поселение расположено в местности, где проживают исключительно католики – их распятия и святыни окружают его, точно разведчики осаждающей армии. Сразу же за деревней, вместе с прилегающими полями и фруктовым садом занимавшей всего несколько акров земли, стояли густые фаланги лесов, а сразу за ними начиналась страна, где правили священники иной веры. Теперь он смутно припоминал, что католики проявляли враждебность к маленькому протестантскому оазису, так спокойно приютившемуся в их окружении. А он, Харрис, совсем позабыл об этом! С его обширным жизненным опытом, знанием других стран, да и мало ли еще чего, та вражда показалась ему ныне слишком уж мелкотравчатой: он будто возвратился не на тридцать, а на все триста лет назад.
Кроме него, за ужином присутствовали еще двое постояльцев. Один из них, бородатый пожилой мужчина в твидовом костюме, сидел за дальним концом стола, и Харрис рад был держаться от него подальше, так как узнал в нем соотечественника, возможно, даже принадлежавшего к деловым кругам. Не хватало еще, чтобы он оказался торговцем шелками, – у Харриса не было ни малейшего желания говорить сейчас с кем бы то ни было о коммерции. Второй постоялец – католический священник, маленький человек, евший салат с ножа, но с таким кротким видом, что это даже не казалось нарушением приличий; именно его ряса и напомнила Харрису о старинном антагонизме между католиками и протестантами. Харрис упомянул, что совершает своего рода сентиментальное путешествие, и священник, приподняв брови, вдруг проницательно взглянул на него – с удивлением и подозрительностью, неприятно его задевшей. Харрис приписал такую реакцию различию в вере.
– Да, – продолжал он, радуясь возможности поговорить о том, что переполняло его душу, – то было довольно странное ощущение для английского мальчика – оказаться в здешней школе, среди сотен иностранцев. На первых порах я испытывал одиночество и глубокую Heimweh. [13]13
Тоска по родине (нем.).
[Закрыть]– Он еще не утратил беглость немецкой речи.
Его визави поднял глаза от холодной телятины и картофельного салата и улыбнулся. У него было милое, приятное лицо. Выяснилось, что он не здешний и что должен посетить Вюртембергский и Баденский приходы.
– Это была нелегкая жизнь, – продолжал Харрис. – Мы, англичане, называли ее «тюремной».
Лицо священника, непонятно отчего, вдруг потемнело. После короткой паузы, скорее из вежливости, чем из желания продолжать разговор, он спокойно заметил:
– В те дни это, разумеется, была процветающая школа. Но впоследствии, как я слышал… – священник пожал плечами, и в его глазах мелькнуло странное, почти тревожное выражение. Он так и не договорил начатую фразу.
В его тоне Харрис уловил нечто неожиданное для себя – укоризну и даже осуждение. Это его сильно задело.
– Она переменилась? – спросил он. – Что-то не верится!
– Стало быть, вы ничего не слышали? – кротко спросил священник и хотел было перекреститься, но что-то остановило его. – Вы ничего не слышали о том, что произошло в этой школе, прежде чем ее закрыли?
То ли Харрис был задет за живое, то ли переутомлен впечатлениями дня, но слова и сама манера поведения маленького священника вдруг показались ему настолько оскорбительными, что он даже не расслышал конца последней фразы. Вспомнив о застарелой вражде между протестантами и католиками, он едва не вышел из себя.
– Чепуха! – воскликнул он с натянутой улыбкой. – Unsinn. [14]14
Вздор (нем.).
[Закрыть]Простите, сэр, но я должен вам возразить. Я был учеником этой школы. Она единственная в своем роде. Я убежден, что ничто всерьез не могло повредить ее репутации. В своей благочестивости братья вряд ли знали себе равных…
Он прервал свою речь, осознав, что говорит слишком громко: человек за дальним концом стола, вполне возможно, понимал по-немецки; подняв глаза, он увидел, что тот пристально вглядывается в его лицо. Глаза у него были необычно яркие, очень выразительные – Харрис прочитал во взгляде упрек и предупреждение. Да и весь облик незнакомца произвел на него сейчас сильное впечатление: он вдруг почувствовал, что это один из тех людей, в чьем присутствии вряд ли кто осмелится сказать или сделать что-нибудь недостойное. Харрис только не мог понять, почему он не осознал этого раньше.
Он готов был откусить себе язык – так позабыться в присутствии посторонних! Маленький священник погрузился в молчание. Лишь однажды, подняв глаза и говоря намеренно тихим, еле слышным голосом, он заметил:
– Вы убедитесь, что она сильно изменилась, эта ваша школа.
Вскоре он встал из-за стола с учтивым поклоном, предназначавшимся обоим сотрапезникам.
Следом за ним поднялся и человек в твидовом костюме.
Некоторое время Харрис еще посидел в темнеющей комнате, потягивая свой кофе и попыхивая пятнадцатипфенниговой сигарой, пока не вошла служанка, чтобы зажечь керосиновые лампы. Он был недоволен собой, хотя и не мог объяснить причину своей недавней вспышки. Может быть, его раздражение вызвало то, что священник – пусть и ненамеренно – внес диссонанс в его столь приятные воспоминания. Ну ничего, позднее он найдет подходящий случай, чтобы перед ним извиниться. А сейчас, гонимый нетерпением скорее отправиться в школу, он взял трость и вышел на улицу.
Покидая Gasthaus, он заметил, что священник и человек в твидовом костюме так глубоко поглощены беседой друг с другом, что даже не обратили внимания на то, как он прошел мимо них, приподняв свою шляпу.
Харрис хорошо помнил дорогу и двинулся быстрым шагом, надеясь добраться до деревни вовремя и еще успеть поговорить с кем-нибудь из братьев. Возможно, его даже пригласят на чашку кофе. Он был уверен, что ему окажут теплый прием, и вновь предался своим воспоминаниям.
Шел восьмой час, из глубины леса тянуло октябрьским холодком. Дорога углублялась в чащу, и через несколько минут его со всех сторон обступили молчаливые темные ели. Стало совсем темно, невозможно было даже разглядеть стволы деревьев. Харрис шел быстрой походкой, помахивая самшитовой тростью. Раза два ему встречались возвращающиеся домой крестьяне. Их гортанное приветствие, казалось, лишь подчеркивало, как много воды утекло за время его отсутствия, и в то же время как будто возвращало его в далекое прошлое. Из леса вновь вышли его бывшие товарищи и пошли с ним рядом, рассказывая о делах тех давних дней. Одно воспоминание следовало по пятам за другим. Харрис знал все повороты дороги, все лесные лужайки, и все они напоминали о чем-нибудь позабытом. Он снова упивался своими воспоминаниями.
Харрис все шел и шел. Небо над ним еще было слегка позолочено, но затем появилась луна, и между землей и звездами заструился слабый серебристый ветерок. Мерцающие верхушки елей тихо перешептывались между собой, когда ветер направлял их игры в сторону света. Горный воздух томил упоительной сладостью. Дорога теперь светлела во мраке, как пенная река. Как безмолвные его мысли, порхали перед ним белые мотыльки; Харриса приветствовали сотни лесных запахов, знакомых еще с тех далеких лет.
И вдруг, когда он этого совсем не ожидал, деревья расступились, и Харрис увидел перед собой окраину деревни.
Он прибавил шагу. Перед ним лежали привычные очертания облитых лунным серебром домов; на маленькой центральной площади, с фонтаном и небольшими зелеными газонами, стояли все те же деревья, рядом с общежитием маячила церковь; а за ней, вдруг разволновавшись, он увидел массивное школьное здание – квадратное и мрачное, окруженное крепостной стеной теней, оно походило на старинный замок.
Харрис быстро прошел по пустынной улице и остановился в тени школы, оглядывая стены, державшие его в плену целых два года – два суровых года непрерывной учебы и постоянной тоски по дому. Самые яркие впечатления юности были тесно связаны именно с этим местом; здесь начал он свою жизнь, здесь учился понимать истинные ценности. Кое-где в домишках светились огни, но ни один звук не нарушал тишину, и когда Харрис поднял глаза на высокие затененные окна школы, ему сразу почудилось, что из окон его приветствуют давние знакомые, хотя на самом деле окна отражали лишь лунный свет да звездное сияние.
Долгое время он молча оглядывал школьное здание – со слепыми окнами, кое-где закрытыми ставнями, с высокой черепичной кровлей, с острыми громоотводами, точно черные персты указующими в небо по всем четырем углам. Наконец, очнувшись, Харрис с радостью заметил, что в окнах Bruderstube [15]15
Здесь: учительская (нем.).
[Закрыть]еще горит свет.
Свернув с дороги, Харрис вошел в решетчатые железные ворота, поднялся по двенадцати каменным ступеням и оказался перед черной дубовой дверью с тяжелыми запорами – дверью, которую некогда он ненавидел всей ненавистью, заключенной в темницу души, но теперь она пробудила в нем чуть ли не юношеский восторг.
Не без некоторой робости дернул он за веревку у двери и с трепетным волнением услышал звон колокольчика в глубине здания. Этот давно забытый звук опять так живо воскресил в его памяти прошлое, что Харрис даже вздрогнул. Казалось, это был тот самый сказочный колокол, звон которого приподнимает занавес времени и воскрешает мертвецов в их мрачных могилах. Никогда еще Харрис не испытывал прилива такой сентиментальности, как теперь. К нему словно вернулась юность. И в то же время он вдруг вырос в собственных глазах, преисполнясь чувства собственной важности. Он ведь и в самом деле важная персона, явившаяся сюда из мира действия и борьбы. В этом маленьком сонном и мирном местечке он вполне может претендовать на роль значительной особы.
«Позвонить еще раз?» – подумал он после долгой паузы и вновь взялся за веревку, как внутри здания прозвучали шаги и огромная дверь медленно отворилась.
На Харриса молча взирал высокий человек – вид у него был довольно суровый.
– Извините, уже, конечно, поздно, – начал Харрис с легкой напыщенностью, – но я старый ученик школы. Только что с поезда и не мог удержаться, чтобы не зайти, – почему-то сейчас он говорил по-немецки без обычной для него беглости. – Я учился здесь в семидесятых, и мне очень хочется увидеть школу снова.
Высокий человек распахнул дверь пошире, с учтивым поклоном и приветственной улыбкой пропуская Харриса внутрь.
– Я брат Калькман, – сказал он низким басом. – Как раз преподавал здесь в то время. Встреча с бывшим учеником всегда большое удовольствие. – Несколько секунд он буравил пришельца своими проницательными глазами. – Замечательно, что вы пришли, просто замечательно! – добавил он немного погодя.
– О, для меня это удовольствие, – ответил Харрис, обрадованный столь теплым приемом.
Вид тускло освещенного, вымощенного серыми каменными плитами коридора, знакомые учительские нотки в голосе, так свойственные всем братьям, опять возродили в душе Харриса мифическую атмосферу давно забытых дней. Он с радостью вошел в здание школы – и дверь за ним захлопнулась с тем хорошо знакомым грохотом, который окончательно довершил воскрешение прошлого. К нему опять вернулось уже позабытое чувство заточения, несвободы и мучительной ностальгии, и Харрис с невольным вздохом обернулся к брату Калькману. Тот слабо улыбнулся ему в ответ и повел за собой по длинному коридору.
– Мальчики уже легли, – сказал брат Калькман. – Вы, конечно, помните, что здесь рано ложатся и рано встают. Но вы можете присоединиться к нам в учительской и выпить с нами чашечку кофе. – Именно на это наш коммерсант и рассчитывал – он принял предложение с готовностью, которую постарался скрыть за любезной улыбкой. – А завтра, – продолжал брат, – вы проведете с нами весь день. Возможно, вы даже встретите своих старых знакомых, ибо кое-кто из тогдашних учеников за это время стал учителем.
В глазах брата на секунду мелькнуло странное, зловещее выражение, но Харрис тут же убедил себя, что это просто тень, отброшенная коридорной лампой. И успокоился.
– Вы очень добры ко мне, – вежливо сказал он. – Вы даже не представляете, какое это удовольствие – вновь побывать здесь. О! – Харрис приостановился у застекленной поверху двери и заглянул внутрь. – Должно быть, это одна из тех музыкальных комнат, где я учился игре на скрипке? Сколько лет прошло, а я до сих пор все помню так живо!
Со снисходительной улыбкой брат Калькман ждал, пока гость осмотрит все, что ему хочется.
– У вас все еще существует школьный оркестр? Я играл в нем вторую скрипку, на пианино играл сам брат Шлиман. Как сейчас вижу его перед собой – длинные черные волосы и… и… – Он запнулся: на суровом лице его спутника опять мелькнуло все то же зловещее выражение, и на какой-то миг оно показалось Харрису необычайно знакомым.
– Да, школьный оркестр по-прежнему существует, – сказал брат Калькман. – Но, к величайшему прискорбию, брат Шлиман… Брат Шлиман покинул сей мир, – чуть помедлив, закончил он.
– В самом деле? – откликнулся Харрис. – Как жаль!
И тут его кольнуло смутное беспокойство, вызванное то ли известием о кончине старого учителя музыки, то ли какой другой, пока непонятной ему причиной. Он глянул вдоль коридора, терявшегося вдали среди теней. Странное дело, на улице и в деревне все казалось ему гораздо меньше, чем помнилось, а здесь, в школьном здании, наоборот, все было гораздо больше. Коридор, например, выше и длиннее, шире и просторнее, чем в его памяти.
Подняв глаза, он увидел, что брат Калькман наблюдает за ним со снисходительной, терпеливой улыбкой.
– Я вижу, ваши воспоминания подавляют вас, – заметил брат Калькман с неожиданной кротостью, и в его суровом взгляде появилось что-то похожее на жалость.
– Вы правы, – ответил коммерсант, – воспоминания в самом деле подавляют меня. В каком-то смысле то был самый удивительный период в моей жизни. Хотя я и ненавидел в ту пору… – Он запнулся, боясь ранить чувства собеседника.
– Вероятно, по английским понятиям здешнее воспитание кажется очень строгим, – как бы извиняя его, сказал брат.
– Да, верно, но дело не только в этом, но и вностальгии, и в том чувстве одиночества, которое возникает, когда ты постоянно в людском окружении. В английских школах, вы знаете, ученики пользуются достаточной свободой. – Харрис отметил, что брат Калькман внимательно слушает его, и смущенно продолжал: – Но это воспитание все же дало один хороший результат, за что я ему и благодарен.
– Какой же?
– Пережитые страдания заставили меня всей душой обратиться к вашей религиозной жизни; я искал духовного удовлетворения, которое только и может принести полный покой. Все два года моего здесь пребывания я, хотя и по-детски, стремился к постижению Бога. Более того, я никогда уже не утратил обретенного здесь чувства покоя и внутренней радости. Я никогда не забуду ни этой школы, ни тех глубоких принципов, которые мне здесь внушили.
Последовала короткая пауза. Харрис опасался, что сказал больше, чем следовало, или, может быть, недостаточно ясно выразил свои мысли на чужом языке, и невольно вздрогнул, когда брат Калькман положил свою руку ему на плечо.
– Воспоминания и впрямь подавляют меня, – добавил он извиняющимся тоном. – Этот длинный коридор, эти комнаты, эта мрачная решетчатая дверь затрагивают во мне струны, которые… которые… – Здесь немецкий язык изменил ему, и, запнувшись, Харрис с улыбкой развел руками, словно в чем-то оправдывался.
Брат Калькман убрал свою руку с его плеча и, повернувшись к Харрису спиной, снова глянул в глубь коридора.
– Естественно, естественно, – торопливо пробормотал он. – Само собой разумеется. Мы все вас поймем.
Когда он обернулся, Харрис заметил на его лице еще более жуткое выражение, чем прежде. Конечно, то могла быть всего лишь игра теней в неверном свете ламп, ибо, едва они пошли дальше, выражение это исчезло с лица брата Калькмана, и англичанин подумал, уж не сказал ли он что-то лишнее, что задело чувства собеседника.