Текст книги "Следы на воде"
Автор книги: Екатерина Марголис
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
– Ma no… Grazie… Se a Lei servono due, non importa…5050
Да нет… Спасибо… Если вам нужны оба, ничего страшного… (итал.).
[Закрыть] – не очень убедительно попыталась я протестовать.
– Se cominciamo a rubarci i fiori questo paese sarà finito. E anche noi5151
Если мы начнем отбирать друг у друга цветы, то этой стране конец. И нам тоже (итал.).
[Закрыть], – просто и ясно произнес синьор и протянул мне букет.
Глава вторая
Человек в коробке
Коробка с красным померанцем.
Моя каморка.
О, не об номера ж мараться
По гроб, до морга!
Я поселился здесь вторично
Из суеверья.
Обоев цвет, как дуб, коричнев
И – пенье двери.
Борис Пастернак
Пенье двери тогда, семнадцать лет назад, в нашу с Ксюшей-Роксаной первую общую весну было то еще. Дверь – лязгающая, визгливая, негостеприимная, каковыми обыкновенно и бывают двери в современных домах на любых окраинах. Падуя не исключение. Бетон, стекло. Африканские эмигранты и студенты. Кто еще согласится жить среди такого, когда в получасе терракотовые улочки, площадь фруктов и трав – и Джотто?
Но наш выбор был небогат. Приехав по стипендии в падуанском университете с семимесячной крошкой на руках, я с удивлением обнаружила, что итальянские профессора с таким явлением не сталкивались. Либо уж студентка из России, либо беженка с младенцем из бывшего СССР. Мы же, как случалось всегда и после, не попадали ни в одну из привычных категорий и вызывали в лучшем случае когнитивный диссонанс, а в худшем – истерическую панику. Во всяком случае, в студенческом общежитии, куда поселили всех моих однокурсников, нам сразу отказали. Я была молода и обнадеживалась любой мелочью. Сначала нас приютил добрый старый католик на своей вилле за городом, которая, однако, не отапливалась. Кататься в университет было далеко, но моя верная подруга и однокурсница Таня иногда отпускала меня. Остальное время мы с маленькой Роксаной проводили либо в огромном саду, если выглядывало первое весеннее солнышко, либо под одеялом. Закончилось все воспалением легких и pronto soccorso (отделением скорой помощи). И тут я стала искать квартиру. Стипендия составляла в лирах в пересчете на нынешние деньги 800 евро. На это надо было жить, снимать жилье и кормиться. Непросто, но не невозможно. По объявлению в университете я нашла прекрасную сардинскую Риту, столь же малообеспеченную и потерянную, как и мы сами, которая согласилась делить со мной и младенцем одну комнату, дабы как-то облегчить себе финансовую ношу североитальянской жизни. С пеленками, колясками и книжками мы въехали в однокомнатную квартирку дома, где, кроме студентов, ютилось несколько турецких и сенегальских семей. Дом был небольшой, трехэтажный. Шум стоял невообразимый. Но жили мы дружно. По ночам я кормила Ксюшу и выходила укачивать ее на балкон, чтобы не будить Риту. Впрочем, видимо, и сама я настолько не высыпалась, что по утрам Рита то и дело сообщала мне заведомо неизвестные ей из других источников подробности и имена моей прошлой жизни, и оставалось верить ей на слово, что, ныряя в короткие урывки сна, я говорила вслух по-итальянски. По-русски Рита не понимала ни слова. На выходные к Рите приезжал с другого конца города ее молодой человек, спортсмен, тренер по боксу, и, чтобы предоставить им хоть какую-то возможность для встреч, я брала коляску и на несколько часов уезжала в центр города. В те времена капелла Скровеньи была еще не отреставрирована, а зрители не были поставлены в жесткие пятнадцатиминутные рамки, за которые-то и вдохнуть ничего не успеешь, не то что увидеть. Гуляя по парку, я заходила в капеллу Скровеньи, ставила коляску со спящей Роксаной в углу и надолго задирала голову, медленно погружаясь в божественного Джотто. Часы проходили как минуты, смеркалось, и мы садились в автобус и отправлялись на свою окраину за коммерческим центром, названным именем все того же Джотто, видимо, по идиотской бизнес-привычке метать бисер перед потребителем и называть свои заведения именем первой попавшейся достопримечательности. Пройдя маленький пустырь и минуя слепые ряды однотипных домов, мы подходили к подъезду. Тут обычно мама Катя начинала искать в недрах своей сумки ключи, а девочка Ксюша именно в этот момент теряла всякое терпение и начинала вопить, выкручиваться и пытаться выскользнуть из коляски. Дверь, повторю, была тяжелая, неудобная, визгливая, а магнитный замок то и дело не срабатывал. Хватая одной рукой ускользающую дверь, я другой пыталась ее удержать, а ногой проталкивала коляску, держа при этом в зубах сумку. Собственно, эта сцена повторялась каждый день. Но в один прекрасный вечер дверь не стала дожидаться моего традиционного этюда, а со скрипом и лязганьем растворилась сама. «Сим-сим, откройся» повторился на следующий день. И на следующий. Оправившись от первоначального ощущения чуда, я вернула себе способность рассуждать логически. Кто-то в доме при нашем приближении нажимал на кнопку домофона. Однажды я догадалась поднять голову. На балконе курил небольшого роста чуть лысыватый человек, один из итальянских вечных студентов. Он кивнул мне в ответ на мою радостную улыбку, и я поняла, что он и есть наш благодетель. Понемногу это стало традицией. Мы не разговаривали, но каждый раз, видя в окно наше приближение, он отрывался от письменного стола, вставал, шел и нажимал кнопку домофона, а потом выходил на балкон покурить.
Наступила весна. Расцвели вишни. Жизнь дома отчасти переместилась на улицу. Турецкие мамаши переругивались с сенегальскими, отвоевывая место для белья на веревках, дети визжали, мужчины то и дело затевали потасовки, студенты возвращались навеселе. По утрам из подъезда выходили бледные тени девушек, которые спешили остаться незамеченными. Наша жизнь шла своим чередом. Студенческими компаниями мы собирались на нашей малюсенькой кухне, Рита готовила какие-то пасты по южному маминому рецепту, Ксюша ползала между ногами гостей с космической скоростью, пытаясь время от времени встать, держась за диван, падая затылком на каменный итальянский пол. Мама Катя чуть не падала в обморок, и логические доводы, что Италия полна взрослых и совершенно живых итальянцев, которые точно так же учились ходить по каменным и мраморным полам, мало помогали. За столом время от времени завязывались яростные схватки на тему коммунизма, от которых у меня темнело в глазах. Левизной традиционно болеют все итальянские студенты, но в те времена я еще не знала, что к этому надо относиться как к ветрянке. Поболеет – пройдет. Мне же само упоминание коммунистических терминов казалось оскорблением памяти всех погибших, начиная от моего собственного прадеда и заканчивая последним безвестным холмиком смерзшейся колымской земли. Я лезла в спор, не замечая, что Ксюша тем временем лезет под стол, потом встает, стукается лбом или падает. Дискуссия прерывалась, я ныряла под стол спасать ее под ее же крики, причитая: «Роксана, научись выбирать – либо за столом со всеми, либо под столом. Либо ползать, либо ходить. Ну зачем тебе все сразу», – чем вызывала приступы хохота окружающих. Есть в кого.
Наш привратник никогда не появлялся на этих сборищах. Он вообще был нелюдим. Курил на балконе. Занимался дома. Почти никогда не выходил из дому.
С Ритой мы жили мирно. Научились давать друг другу спать и жить, и все было бы хорошо, если бы однажды я не забыла оплатить свою часть счета за электричество. Молодой человек Риты, как я уже сказала, был спортсмен, боксер. На общеитальянском он изъяснялся с трудом, да и вообще вербальная культура была ему, судя по всему, чужда. В один прекрасный день, на энный день неоплаченного и забытого мною счета, он пришел к Рите и… поменял замок, оставив на двери записку с грозными предупреждениями в мой адрес. Мол, Риту не ищи – она сегодня целый день у меня и под моей защитой, как заплатишь, так дам новые ключи, а нет – живи дальше как знаешь. Время было обеденное, и, когда по обыкновению дверь подъезда распахнулась перед Ксюшиной коляской, мысли мои были исключительно о том, как бы ее поскорее покормить и уложить. Запертая дверь в квартиру в мои планы не входила. В Ксюшины и подавно. Она хотела есть и спать и потому немедленно приступила к исполнению оратории crescendo, которая звучно отдавалась во всех концах коридора. Вообще-то, в целом я была аккуратна. Денег было мало. Для каждой лиры в нашем хозяйстве было свое предназначение. Хватало только на ежедневную pasta al pomodoro без вариаций, памперсы, детское питание и оплату полкомнаты, счетов и няни, к которой я отвозила Ксюшу на другой конец города в те дни, когда мне надо было появляться в университете (няня сидела со своими собственными тремя мальчиками и за копейки готова была отдавать Ксюше весь дар своей нереализованной мечты о дочери). На электричество деньги были отложены заблаговременно. Собственно, я бы и оплатила этот злополучный счет немедленно, если бы не трехчасовой обеденный перерыв. Ксюшина оратория продолжалась. Стекла звенели. В ушах тоже. Ребенок был голоден. Идти было совершенно некуда. И тут меня осенило: наш привратник! Его балкон на нашем этаже. Ум лихорадочно высчитал квартиру в общей геометрии дома, и вот я уже трезвоню и стучу.
Я не ошиблась дверью. Это был он. Уже плохо соображая и не сообразуясь с правилами этикета, почти рыдая, держа под мышкой орущую крошку, я ворвалась в чужой дом, умоляя дать мне позвонить, на ходу сбивчиво объясняя историю. Просто позвонить Рите и вымолить ключ.
– Альберто, – представился хозяин. – Я как раз собираюсь обедать. Спагетти с тунцом вас устроят?
Еще бы! Даже не с помидором! Роксана тоже благосклонно приняла эту мысль. Оратория была прервана, и она стала вытягивать одну спагеттину за другой из моей тарелки. Какие там манеры! «Ах да, я – Катя, – представилась я, жуя. – Очень приятно. И спасибо огромное. Простите за вторжение, но я правда не знала, что делать».
Альберто улыбнулся. В маленькой типовой квартирке царил полумрак. Окна были задернуты. Вещей почти не было. Все было какое-то застывшее. Полумертвое. Ведь не об номера ж мараться по гроб до морга – промелькнуло в голове. Паста была съедена моментально. Ксюша принялась ползать вокруг стола, подползла к дивану и принялась за лежащую там открытую книжку в бумажном переплете. «Сиддхартха» Гессе.
– Вы филолог?
– Нет, я инженер. Электронная инженерия. Мне почти тридцать, но я все еще студент. Пропустил несколько лет.
Альберто явно не был расположен к длительным беседам. Я дозвонилась Рите, вымолила прощение и ключ в обмен на обещание сегодня же оплатить счет, поблагодарила Альберто, осторожно взяла на руки засыпающую Ксюшу и направилась к двери.
– Вы мои первые гости за последние три года, – вдруг сказал Альберто уже в дверях.
Понемногу мы подружились. Время от времени я заходила к нему, а однажды удалось даже вытащить его на наши студенческие посиделки. «Спасибо. Я первый раз за три года в гостях», – снова произнес Альберто свою загадочную фразу, уходя.
Альберто много читал. Мы всегда говорили о книгах и ничего не знали друг о друге. Так прошел месяц, другой, третий. Альберто по-прежнему учился, курил и открывал нам дверь подъезда. Как-то заговорили о Гессе. В самом начале знакомства он дал мне прочесть того самого «Сиддхартху», которого чуть не изорвала в клочья моя дочь.
Краткое содержание книги таково:
Книга повествует о молодом брахмане по имени Сиддхартха и его друге Говинде. Всеми уважаемый и удивительный Сиддхартха посвящает свою жизнь поиску Единого, который есть в каждом человеке. Поиск делает его из брахмана саманом – аскетом и нищим. Говинда следует за ним на этом пути. Тем не менее Сиддхартха чувствует, что жизнь самана не приведет его к цели. Вместе с Говиндой он совершает паломничество к Будде Гаутаме. Однако Сиддхартха не принимает его учение. Он узнает, правда, что Гаутама достиг просветления, и не ставит под сомнение правильность его учения, однако он верит, что оно является действенным только для Гаутамы. Нельзя стать Буддой при помощи учения, эта цель должна быть достигнута только собственным опытом. Осознав это, он отправляется снова в путь и начинает новый период жизни, в то время как его друг Говинда присоединяется к Гаутаме. Он узнает теперь по-новому красоту природы, которую он раньше, как самана, наоборот, учился игнорировать. Он пересекает реку, причем паромщик пророчит ему, что когда-нибудь он возвратится. Достигнув города, он встречает куртизанку Камалу, которую он просит обучить его искусству любви. Чтобы иметь возможность оплатить ее услуги, он становится помощником купца и, благодаря своему уму и образованию, делает успехи в своей новой карьере. Сначала он видит стремление к власти и деньгам как странную особенность «людей-детей», как он называет мирского человека. Скоро тем не менее азарт денег и роскошной жизни захватывает и его, и он становится одним из них. По прошествии многих лет он внезапно прозревает и решает вернуться на путь, который он когда-то начинал и сам себе назначил. Сиддхартха покидает свой богатый дом, незавершеные дела и Камалу, не зная, что та беременна от него, и отправляется снова в путь, до тех пор пока еще раз не встречает ту реку, которую он пересекал как-то давно. Раскаиваясь за свою жизнь, почти на грани самоубийства, он стоит перед рекой, делает шаг и чуть не тонет. Изможденный, он выбирается на берег и засыпает глубоким сном. При пробуждении он находит рядом с собой монаха Говинду, который поначалу не узнает его. Говинда еще не стал буддой, но все еще следует Учению вместе с другими приверженцами Будды Гаутамы. Сиддхартха же говорит о себе: «Где теперь брахман Сиддхартха? Где теперь самана Сиддхартха? Где теперь богач Сиддхартха? Быстро чередуется преходящее, Говинда, ты знаешь это». Говинда покидает Сиддхартху, а тот снова погружается в медитацию и чувствует, что он, как когда-то после расставания с Буддой Гаутамой, снова стоит совсем в начале своего пути, снова в начале новой жизни. Более отчетливо, чем раньше, осознает он недейственность ученого знания и понимает, что только личным опытом приблизится он к цели своего пути. В поиске нового пути Сиддхартха вновь чувствует, что река манит его, и вновь встречает паромщика Васудеву, которого он просит взять себя к нему помощником. Тот учит Сиддхартху внимательно слушать реку и учиться у нее. В последнем эпизоде мы видим еще раз встречу друзей юности Сиддхартхи и Говинды: закончившего свой путь и все еще ищущего. Гессе изображает, как Сиддхартха передает своему другу в этот момент свое познание истиной природы вещей.
Альберто спросил меня о книге, но голос его странно дрожал. «Это очень важная для меня книга», – сказал он.
– Ты буддист? – спросила я.
– Нет, я просто несчастный человек, – сказал Альберто.
И впервые начал обстоятельно рассказывать свою историю, которая обрывалась на дне его несостоявшейся свадьбы. Невеста просто не пришла. Почему? Он не знает и по сей день. Она исчезла. Жизнь рухнула. Год Альберто не выходил из дому. Бросил университет. Ни с кем не разговаривал. Потом молча съехал из родительского дома и поселился в каморке на окраине. Учился инженерному делу по книгам. Догонял программу. Изучал философию. Ни с кем не общался. Закрыл шторы и ставни. Медленно погружался на глубину познания.
Мы с Ксюшей были первыми людьми, ворвавшимися за эти три года в его жизнь. Он благодарен. Он впервые почувствовал дыхание жизни. Словно очнулся после долгого сна. Будда – это ведь и значит «Пробудившийся».
Я растерялась. Спешно попрощалась и еще долго думала о ключе, двери подъезда, счете за электричество, паромщике и реке.
Стипендия наша заканчивалась. Нам пора было возвращаться в Москву. В последний раз перед отъездом мы зашли съесть уже традиционную тарелку спагетти с тунцом (кулинарный репертуар Альберто был столь же ограничен, сколь и студенческий бюджет).
Снова говорили о книгах. «Я еще зайду попрощаться перед вашим отъездом», – сказал Альберто.
Коробка с красным померанцем. Я привыкла и к безликой бетонной окраине, и к ее обитателям. Мне будет их не хватать. Я машинально складывала Ксюшины костюмчики и свои наброски, книги, какие-то билетики. Паромщик уже оттолкнулся от берега. Но другого еще не было видно. Поезд на Венецию был через час. Меня ждали там львы с книгами, мостики, мыльные пузыри и утренний самолет в Москву.
В дверь постучали. Это был Альберто. В руках он держал книгу Гессе:
– Это тебе подарок.
– Спасибо.
– Это тебе спасибо. Я начал открывать занавески по утрам.
Мы помолчали. Роксана села посередине комнаты и внимательно наблюдала за происходящим своими огромными темными глазами-вишенками.
Альберто нервно тер намечающуюся лысину.
– Я хотел… Я думал… Скажи, а если б я попросил…
– Нет, нет, нет. Прошу тебя, не говори ничего.
– Ты не осталась бы?
– Нет, прости…
– Я знал. Просто хотел жить дальше уже спокойно, будучи уверенным, что ничего не пропустил. Все хорошо. Спасибо тебе.
Я долго мучалась. Ответственность была непомерной и неожиданной. Конечно же, своим вторжением я нарушила «жизнь честных контрабандистов». Да еще после такого… «Но я же не знала», – говорил один голос. «Незнание не освобождает от ответственности, – твердил другой. – Мы в ответе за тех…» «Но он же сам начал открывать дверь…», – возражал первый.
Год спустя, когда мы жили уже в Австралии, с оказией из Москвы мне передали записку. Точнее, письмо, в конверте и с итальянским штампом и маркой. «Я приезжал в Москву. Я знал, что обязательно должен там побывать. Гулял по твоим улицам. Нашел твой дом. Смотрел на окна. Они светились. Я не стал тревожить тебя, но знай, что я очень благодарен. Я встретил ее. Нет, не ту, прежнюю. Другую. Мы скоро поженимся».
Он пересекает реку, причем паромщик пророчит ему, что когда-нибудь он возвратится… Более отчетливо, чем раньше, осознает он недейственность ученого знания и что только личный опыт приблизит к цели его пути. В поиске нового Сиддхартха чувствует, что река манит его, и вновь встречает паромщика Васудеву, которого просит взять к нему помощником. Сиддхартха снова стоит в самом начале своего пути. Снова в начале новой жизни.
Как с полки, жизнь мою достала.
И пыль обдула.
Глава третья
В новом цвете
По утрам в разноцветных маках, раскинувшихся в глиняном кувшине на кухне, нежится солнце. Недавно мне рассказали удивительную вещь: оказывается, по-грузински слово «преображение» буквально означает «изменение цвета». Предельно точно. Это, собственно, тогда и случилось. Они поднялись на гору одними людьми, а там, в сиянии белого, которое апостол так ярко описывает («как ни один белильщик на земле не смог бы выбелить»), увидели знакомого человека совершенно неземным. А потом они спускаются за ним вниз, хотя им так хочется остаться в этом блаженном состоянии. Но путь есть путь. Он не предполагает неподвижного пребывания в кущах. Мой белый лист – это поле. Отстиранный, он сиял своей белизной. Я люблю развешивать белье после стирки. Выбирать вещи по одной. Подбирать цвета. Смотреть, как собирается рябь складок. Как полощутся и колышутся рукава и полотнища. Как они взмахивают крыльями. Я не забыла про белую птицу. День за днем, я словно вешаю на бельевую веревку в нашем саду отдельные листки, и они выстраиваются в книгу. Страницы ее трепещут, а веревка чуть звенит, как струна на ветру.
Увидев все в новом свете – невозможно не видеть всюду изменение цвета. Белая простыня, повешенная в углу сада, меняет цвет повседневности. Ведро у порога, стул Ван Гога, край стены за книжной полкой. Преображенная действительность.
Всякий художник знает, что написать картину можно любыми цветами. Важна не абсолютная документальность отдельного цвета (небо – голубое, трава – зеленая), а их соотношение. Если нет голубого, небо можно написать хоть красным. Мастерство – сказав «а», найти верные краски для всего остального. И это одно из свойств подлинника. Про блик, светотень и рефлекс знает начинающий ученик средней художественной школы. Цвета не живут изолированно. Рядом с белым гипсовым кубом бок зеленого яблока тоже становится белым, а куб, в свою очередь, слегка зеленеет. И так повсюду.
Минул год, как три девочки (то ли панки, то ли панночки?) на глазах у всего мира размашисто написали свое разноцветное небо в чуждой (и даже враждебной) многим эстетике. Первые мазки задают тональность, точку отсчета для всей картины, но дописывать эту картину приходится вместе, и теперь остается лишь сообща работать над новой палитрой. Смешивать, пробовать, а не пользоваться готовыми заводскими тюбиками. Декларации, догмы, заявления, принципы. Красок много. Вся гамма. Хоть заборы крась. Но художник – не маляр, а жизнь не заменишь отдельными, удобными нам самим формами. Вне изначально непонятной формы и сомнительных художественных достоинств выступления в чулках на голове в еще более сомнительном месте, одно неотъемлемое свойство творчества в жизни каждой из девушек отныне безусловно присутствует: обретенный собственный голос. Что будет произнесено этим голосом и как он преобразится – вопрос сугубо внутренний, но ясно, что эти голоса волей-неволей изменили то, что оказалось с ними рядом, по соседству. Эти голоса уже не могут быть изолированы, несмотря на то что отделены стенами и колючей проволокой. «Бросающая вызов женщина – я поле твоего сраженья». От этого вызова едва ли можно уклониться.
Я начинала писать все это далеко оттуда, в лесу, на хуторе, среди сосен под сводом ежеминутно меняющихся облаков. Когда сотни людей на московской улице перед судом скандируют ту самую строку, которая, нравится нам это или нет, в свете новой жертвы уже точно стала молитвой, даже если изначально была всего лишь эпатажем. Страшно. Собака в зале, наручники на юных руках, маленькие дети дома. Но, по сути, не менее страшно заглянуть в бездну средневековья в глазах соседа по электричке или перешагнуть порог государственного детского дома – закрытой зоны общего режима. Недавно мы были с Сашиным классом на экскурсии на Венецианском острове Сан-Серволо. Это бывший остров безумия, остров-острог, место главной венецианской психиатрической больницы, основанной в XVI веке, когда туда был сослан обезумевший дож. Расположенный там бенедиктинский монастырь стал приютом и для других душевнобольных. Malincomio – по-итальянски «сумасшедший дом». Грустное слово. Квадрат двора. Клетки, ремни, холодный душ-клетка, куда запирали непокорных или буйных. Остров был закрыт для посещения. Всякое закрытое сообщество неизбежно ведет к насилию. К проявлению худшего в тех, кто в нем наделен властью. Ханна Арендт говорила о банальности зла. В Ютубе легко найдется страшная, простая и наглядная лекция-презентация Филиппа Замбардо «Психология зла» (Philip Zimbardo, «The psychology of evil»). О том, как легко «приличный» человек оказывается по ту сторону.
Постепенно остров Сан-Серволо перестал вмещать всех – и под женское психиатрическое заведение был выделен соседний остров. Карточки больных. Обезумевшие лица начала века. Приспособления. Комната морга, где изучали тех, кому отсюда выйти не довелось. Не дай мне, Бог, сойти с ума. Нас водили по музею, по галереям и переходом – и хотелось скорее наружу, на свет. В 1911 году на острове побывала комиссия. На семьсот больных приходились три врача и медсестра. Надо ли говорить, что ремни, смирительные рубашки и инъекции были элементарным средством выживания. Но, кроме отчета, комиссия мало что смогла сделать. Разве что прислать подмогу. А система оставалась прежней. Пока в 1978 году не был принят знаменитый «закон Базальи», отменяющий и запрещающий закрытые психиатрические заведения как таковые. Он восстанавливал записанное в конституции Италии право на личные свободы. И началось. Врач-психиатр и депутат Франко Базалья входил с комиссией в разные больницы в разных концах страны и распахивал двери и окна. Ему пытались показать «потемкинские деревни» – отчет, застеленные аккуратно кровати, выбеленные стены, столбики цифр, как это и положено делать чиновникам и администрации во всех странах без исключения, но он находил задние комнаты, палаты, наполненные смрадом прикованных к кровати пациентов. И спертый воздух закрытых интернатов вырывался в общество, а в окна заведений дул ветер из большого мира. У закона было много противников – защитников правильного образа жизни и благополучия сограждан. Боялись всплеска преступности, когда выпущенние в свободное лечение пациенты окажутся на улицах городов. Но ничего этого не произошло. Последствия закона действительно оказались непредсказумы – но иначе. Закон Базальи преобразил Италию изнутри. Оказалось, что речь шла вовсе не о психиатрической помощи и этике ее оказания, а о чем-то гораздо более широком для общества в целом. О границах, заборах, стенах… О том, что закрытые заведения – будь то тюрьма, клиника, дом престарелых или детдом – это опухоль на теле общества, которая, не будучи удалена, поражает все тело метастазами. Реформированные психиатрические отделения обычных клиник успешно лечат пациентов, а затем отпускают их домой. Есть службы поддержки семьям. Конечно, есть и нерешенные вопросы. И все же… Чужого, иного, непредсказуемого боялись и итальянцы, как боялись на уровне животных инстинктов всегда во все времена – будь то евреи, гомосексуалисты или инвалиды. Закон Базальи гарантировал личную свободу и достоинство – думали, что пациентам, – оказалось, всей стране. На Сан-Серволо зарешеченная калитка ведет прямо в лагуну. Опыт Италии говорит, что для начала ее надо просто бесстрашно открыть. «Все, чего коснулся свет, становится светом», – часто повторял митрополит Антоний. Он говорил о внутренней жизни души, но история закрытых сообществ и неожиданные последствия закона Базальи для итальянского общества свидетельствуют о непреложности этого закона среди людей.
Страшно порой и от подавляющей обыденности так называемого здравого смысла. Это было всегда, но становится очевидным, когда поляризуется. Действительность стала до такой степени контрастна, что похожа на сказку, где в каждой детали отчетливо обозначены свет и тень: правда и ложь.
Об этом говорит Ольга Седакова в эссе об Аверинцеве из книги «Апология разума»:
Сергей Сергеевич сказал: «Но согласитесь, Оля, что если что противоположно, так это не поэзия и проза, не проза и бытовая речь… По-настоящему противоположны вещи, которые называются одним словом: поэзия и поэзия, литература и литература <…>» Сергей Сергеевич коснулся, быть может, самого больного места современной культуры – различения: различения истинного и ложного, подлинного и поддельного, оригинала и копии. Это, вероятно, одна из ключевых тем последних десятилетий. Умберто Эко в своем «Имени Розы» впервые предложил думать, что истинное и ложное неразличимо, что различение это – более или мене предрассудок, и притом предрассудок опасный (почитатели «истинного» непременно становятся фанатиками), что у нас нет никакого инструмента, нет никаких аргументов, чтобы отличить истинное от ложного. <…> И не стоит думать, что заявление Умберто Эко – какая-то злонамеренная провокация: он даже готов предположить (в том же романе «Имя Розы»), что святые различают истинное и ложное, но как бы само собой разумеется, что время святых бесповоротно миновало, а нашему времени остались симулякры святости – святые и невротические фанатики, поэтому уж лучше мы различать не будем, не будем притворяться, что различаем, не будем искать настоящего или чтить что-то как настоящее. <…> Современный страх перед любой уверенностью – это реакция на опыт двадцатого века: на догматизм, массовую «пассионарность», идеологичность, на «великие и единственные истины», в жертвы которым принесли миллионы жизней. Реакция, конечно, не мудрая, паническая, но понять ее можно, памятуя, как людей мучили «непреложными истинами». Другое дело, что требование неуверенности и агностицизма само стало новой идеологией, идеологией не хуже прежних.
Во многом благодаря девочкам с чулками на головах об истинном и ложном снова заговорили вслух. Заговорили с российским размахом и площадной беспощадностью. Двадцатого века словно след простыл. И дело, конечно, не в том, что подлинник храма Христа Спасителя, взорванный большевиками, – это не то же самое, что его новодельная копия, причем не только исторически и художественно. И не в том новость, что ханжество – часть политики, а тиран подминает закон. Выяснилось, что вещи, которые называются одним словом, действительно противоположны: словами «Церковь», «вера» и даже «милосердие» люди ИСКРЕННЕ называют вещи разительно противоположные.
Говоря о том, что мир неисправим и что его можно лишь искупить, Октавио Пас прав. Но итальянские годы научили иному взгляду на вещи. Мир неисправим, но преображаем. Прежде всего чудом, светом дня, который неминуемо меняет цвет всего, что в нем. Только пусть светлым будет не вымышленное за нас фальшивое будущее, а настоящее настоящее.




























