444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Марголис » Следы на воде » Текст книги (страница 6)
Следы на воде
  • Текст добавлен: 1 октября 2026, 14:00

Текст книги "Следы на воде"


Автор книги: Екатерина Марголис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

Глава пятая
Край моря

Каждое утро звон колоколов рассыпается по окрестностям, и уже субботу разменяли золотыми монетками в канале напротив, новый день пустил корешки в книжки на полках, запрыгал по дому солнечным зайчиком и на сдачу нам оставил пятачки.

За окном знакомая лодка тихо покачивается в отражении знакомого города и неба. Дети в школе. Старый приятель дрозд заливается трелью. В нашем саду есть калитка, но она пока заперта. Видно, придется ждать особого разрешения, чтобы пройти через стену из отсюда в туда. Впрочем, воскресенье и в нашем саду. Виноград перебирает натянутые струны, по которым сам же и вьется вверх лозой пасхальных стихир, ползет по кирпичной стене и выше через осколки к небу.

Сохрани мою тень. Сохраню.

Напротив тоже дом. Белье шевелит страницами отстиранных добела книг, их тенями. Пахнет кофе. Солнце. Свет оживляет знакомый растрескавшийся фасад, по-русски – передовицу, где каждое утро читаешь последнюю сводку собственных утренних мыслей. Так в детстве мы смотрели на трещины стен, на потолок в пятнах протечек (потолок обвалился-таки потом), на узор на обоях, на прожилки деревьев, на щелочки бабушкиного секретера.

Мы не знали, точнее, не задумывались, что эти трещины – долгопись дней, превышающих наши, те же следы на заснеженном поле. Знаки встречи времени с телом на белоснежном белом, тела с душой и с болью, боли с радостью узнавания душ друг другом, и так далее вплоть до куда большей встречи.

Не читатели – жители книг. Мальчик с девочкой. Брат и сестра, для которых вещи дачи – слова, страницы белья на веревках строк, ритм шагов на снегу, рифмы лип вдоль аллеи, поле смысла за калиткой, иконы окон, повседневности свет. Он же отсвет иного мира. Или нового света. Впрочем, был и старый. По вечерам взрослые слушали голоса и печку топили чужими словами советских газет: треск глушилок сливался с треском дров. Мы любили играть в закорючки: один рисовал каляку, а другой говорил «стоп», и нужно было придумать, как из закорючки сделать картинку. В случайном хаосе линий нужно было увидеть, услышать, узнать, угадать закорючки будущих слов, самиздат совпадений, закоулки судьбы, цельность слов, нераздельность любви, неизбежность чудес, эмбрионы понятий, начала значений…

Мы еще не умели толком писать, да и читать еле-еле, но водили пальцем по изморози стекла, чтоб обвести как бы гадательно образ пути. Вдали было поле в снегу и погост. Бегство в Египет, дитя на руках. Вол, осел. Перейти через поле непросто. Но зато три сосны. Не заблудишься. А ближе к середине – Дантов лес. Зов электрички. Листья шуршат. В ладошке – лисички-сестрички. В початке – золотящийся купол церкви твоей. Кукуруза на поле в человеческий рост – тот же лес, только в детстве. В тетрадке все порядком исчиркано. Волокна линеек продольны. Мир же соткан вверх и вниз, поперек и вдоль, направо, налево. Всякая нить – долевая. Время бессмертия. Рельсы и паруса. Сосны высятся мачтами и крестами. В саду яблоки детства и будущие оливки падают в сети (тоже плетеные, кстати). Озеро и холмы. Листья. Листы. Лестницы и страницы. Странница, стой, а как же пробелы в судьбе? Да и имеет ли смысл вновь кружить по страницам своих же следов? Пройти по земле незаметно. Пройти по воде без следов. Город и остров. Течет акварель. Мнется бумага. Дробится поверхность воды россыпью букв и слогов, рябью ритмов и расстояний, частями речи и тишины. Язык доведет много дальше, чем до острова Сан-Микеле. Там глаза зелены, там вода солона. Там не Лотова, не поэтова и вообще не жена, а сестра-душа, обернись, не бойся, отзовись без слов, оставив одни лишь пробелы, ты же знаешь… Точнее, умеешь откликаться на имя.

Ходи по воде. Возвращайся домой. Жди гостей. Воскрешай умерших. Заваривай чайник. Исцеляй прокаженных. Открывай зеленые ставни книг и дней. Выйди в сад. Смотри, как в нем подрастают человечки и закорючки. Ирисы и редиски. Как радость входит в старость дома, как соль воды впитывается в морщины его штукатурки, в струпья побелки, в шереховатости камня, в жилки мрамора, в трещины кирпича.

Время в Венеции так чудесно распорядилось однообразием малярных работ, что художнику здесь делать почти что нечего. Это я поняла еще в девятнадцать лет, приехав сюда впервые (думала, в общее место на карте, а оказалось – домой), и записала в тетрадке.

Остаться. Стать жителем, зрителем. Всматриваться в эскиз и пытаться увидеть что-то сверх, точнее, вглубь заглянуть. Вряд ли понять. Потрогать, услышать. В тишине поднимается, к вечеру подступает к порогу дома (тут уже не скажешь «стоп») и откладывается незаметно в недрах кирпичной кладки, чтоб со временем выступить изнутри в новых трещинках.

И проявить рисунок.

Вечер. Ужин. Дети, бегом за стол!

Посмотрите, на что похоже?

Глава шестая
Край листа
 
И нет непроницаемей покрова,
Столь плотно охватившего предмет
И более щемящего, чем слово.
 
Иосиф Бродский

Жить, писать, рисовать, слышать и видеть – все едино. Близость поэзии и графического искусства на пространстве листа – в самом методе. Буква, линия, чередование черного и белого. Свет и тень. Метрика стиха: чередование ударных и безударных. Пятна. Просветы. Ряд черно-белых полюсов: знак и пробел, вещь и пустота, присутствие и небытие, след, память, забвение, время и перспектива. Слово и молчание. Отсутствие штриха, пространство белого… Снова нулевой знак. (Якобсон и говорил о семиотике как о науке, «которая призвана исследовать сложные и причудливые соотношения между двумя переплетающимися понятиями – знаком и нулем».)

Всякий рисующий знает, что изображается не только и не столько контур и линия предмета, сколько пространство между предметами (так называемое «negative space»). Всякий человек по опыту собственной жизни знает, что оно неизбежно.

Мои стекла свешиваются с потолка и качаются, как море, на прошлогодней выставке в палаццо Дзенобио. Стоит посветить фонарем, и стекла станут теневыми офортами: до того незаметные процарапанные штрихи спроецируются на лежащие на полу листы.

Фильтр, фонарик. Нужно что-то очень простое, чтобы невидимое стало видимым. И потому любое изображение может стать образом, иконой – так, как писал об этом Флоренский в «Иконостасе»: окном между двумя мирами – миром видимого и миром невидимого, который нет-нет да и проглянет через это окно.

Икона – не только окно. Будь то память, любовь или поиск смысла – это обратная перспектива. Она возвращает и зрителю, и художнику то, что теряется в перспективе прямой… «Чем незримей вещь, тем оно верней, / что она когда-то существовала / на земле, и тем больше она – везде» (Иосиф Бродский. Римские элегии, XII).

Бродскому, а точнее, отсутствию или памяти и посвящена была та выставка в венецианском палаццо Дзенобио. «Snowmarks/Watermarks». «…Плещет лагуна, сотней / мелких бликов тусклый зрачок казня / за стремленье запомнить пейзаж, способный / обойтись без меня».

Ю. М. Лотман о Бродском: «Смерть – это тоже эквивалент пустоты, пространства, из которого ушли, <…>. „Белое пятно“ пустоты вызывает в поэтическом мире Бродского два противопоставленных образа: опустошаемого пространства и заполняемой страницы. Не слова, а именно текст, типографский или рукописный, образ заполненной страницы, становится, с одной стороны, эквивалентом мира, а с другой – началом, противоположным смерти: „Право, чем гуще россыпь / черного на листе, / тем безразличней особь / к прошлому, к пустоте / в будущем. Их соседство, / мало проча добра, / лишь ускоряет бегство / по бумаге пера“ («Строфы», XII); „<…> И мы живы, покамест /есть прощенье и шрифт“ («Строфы», XVIII). Опустошение вселенной компенсируется заполнением бумаги <…>: текст позволяет сконструировать взгляд со стороны „шаг в сторону от собственного тела“, „вид издали на жизнь“. В мире Бродского, кроме вещи и пустоты, есть еще одна сущность. Это буквы, и буквы не как абстрактные единицы графической структуры языка, а буквы-вещи, реальные типографские литеры и шрифты, закорючки на бумаге. Реальность буквы двояка: с одной стороны, она чувственно воспринимаемый объект. Для человека, находящегося вне данного языка, она лишена значения, но имеет очертания <…>. С другой – она лишь знак, медиатор мысли, но медиатор, оставляющий на мысли свою печать. <…> Она стоит между: между вещью и значением, между языком и реальностью, между поэтом и читателем, между прошлым и будущим… Она в центре и в этом подобна поэту. С этим, видимо, связано часто возникающее у Бродского самоотождествление себя с графикой: „Как тридцать третья буква / я пячусь всю жизнь вперед. / Знаешь, все, кто далече, / по ком голосит тоска / жертвы законов речи, / запятых, языка. / Дорогая, несчастных / нет, нет мертвых, живых. / Все – только пир согласных /на их ножках кривых…“ («Строфы», Х–ХI)».

Собственно, работы на выставке не имели к Бродскому непосредственного отношения. Они не были иллюстрациями. Они выросли из чтения. Их вызвало к существованию не столько буквальное содержание текстов Бродского, сколько его взгляд на вещи.

Пишущий на то и художник, что постепенно возвращает речи зримость. Бродский – почти букварь. Он впадает в зависимость не только от языка, но и от алфавита, от звучания фонем и начертания букв:

а – ангина, воспаленное горло: «<…> и подъезды, чье небо воспалено ангиной / лампочки, произносят „а“» («Венецианские строфы» (1), 1982); «Цветы с их с ума сводящим принципом очертаний, / придающие воздуху за стеклом помятый / вид, с воспаленным «А», выглядящим то гортанней, / то шепелявей, то просто выкрашенным помадой» («Цветы», 1993);

б – «Мелкие, плоские волны моря на букву „б“, / сильно схожие издали с мыслями о себе» («Келломяки», 1982); «Люди выходят из комнат, где стулья как буква „б“ / или как мягкий знак, спасают от головокруженья» («Новая жизнь», 1988);

г – несвобода, зажатость: « – Как ты жил в эти годы? – Как буква „г“ в „ого“» («Темза в Челси», 1974);

ж – муха, жужжание, многоногость-многорукость: «Полицейский на перекрестке машет руками, как буква „ж“» («Декабрь во Флоренции», 1976); «Жужжанье мухи, / увязшей в липучке, – не голос муки, / но попытка автопортрета в звуке / „ж“» («Эклога 5-я (летняя)», 1981); «О букве шестирукой, ради / тебя в тетради / расхристанной» («Муха», 1985);

л – прошлое: «Предел / отчаяния. Общая вершина. / Глаголы в длинной очереди к „л“» («На выставке Карла Вейлинка», 1984);

о – начало и конец, вдох, воздух, ноль, ab ovo и далее в бесконечность: «Предвижу появленье языка, / где слово „яйцо“ вновь округлится / до буквы „О“. <…> Но идеальные нули бесплодны» («Ab ovo», 1996, перевод Виктора Куллэ); «В царстве воздуха! В равенстве слога глотку / кислорода. В прозрачных и сбившихся в облак / наших выдохах. В том / мире, где, точно сны к потолку, / к небу льнут наши „о!“, где звезда обретает свой облик, / продиктованный ртом. / <…> Воздух – вещь языка. / Небосвод – / хор согласных и гласных молекул, / в просторечии – душ» («Литовский ноктюрн: Томасу Венцлове», 1974);

у – улица, перспектива: «<…> и улица вдалеке сужается в букву „У“» («Всегда остается возможность выйти из дому на…», 1976); «<…> на площадях, как „прощай“, широких, / в улицах узких, как звук „люблю“» («Лагуна», 1973);

ы – рыдание, плач, вой, трагедия: «<…> Из гласных, идущих горлом, / выбери „ы“, придуманное монголом. / Сделай его существительным, сделай его глаголом, / наречьем и междометием. „Ы“ общий вдох и выдох! / „Ы“ мы хрипим, блюя от потерь и выгод / либо – кидаясь к двери с табличкой „выход“» («Портрет трагедии», 1991); «О, неизбежность „ы“ в правописаньи „жизни“!» («Декабрь во Флоренции», 1976).

И даже знаки препинания: «Из костелов бредут, хороня запятые / свечек в скобках ладоней» («Литовский ноктюрн: Томасу Венцлове», 1974); «И более двоеточье, чем частное от деленья / голоса на бессрочье, исчадье оледененья, / я припадаю к родной, ржавой, гранитной массе / серой каплей зрачка, вернувшейся восвояси» («Томасу Транстремеру», 1993).

Знаки этого букваря временами по изобразительной силе достигают наглядности иероглифики (а временами и нотной записи вплоть до звукоподобия). Свойство подобия языковых знаков тому, что они обозначают, в лингвистике и семиотике именуют иконичностью. Поэзия предельно иконична не только в строго научном, семиотическом понимании этого слова. И как нередко бывает, прямые декларации автора отступают перед свойствами языка, перед связями синтаксиса, перед внутренней формой слова. Язык говорит о себе и за себя. Вещи-слова, их очертания, возникающие из чередования линий и пустот. Окно, стекло, тело, пальто, облако… Эти частые герои стихов Бродского нейтральны не только грамматически (средний род, neutrum), не только музыкально, но и просто графически – «<…> „о“ в конце, ноль, дыра, крутящаяся пластинка, пронзительная нота тишины: Переводя иглу с гаснущего рыданья, / тикает на стене верхнего „до“ свиданья, / в опустевшей квартире, ее тишине на зависть, / крутится в темноте с вечным молчаньем запись» («Памяти профессора Браудо», 1970).

Когда-то все это было опасно. Во времена моего детства самиздат печатали по ночам на машинках через копирку на папиросной бумаге (тонкая, она пропускала больше копий). В самиздате ходило все подряд: стихи, проза, экономические статьи, переводы, библейские тексты, Ахматова, Бродский, Пастернак, Солженицын и третьесортные авторы. Самиздат был опасен. Кроме того, КГБ хорошо умел идентифицировать печатные машинки по «почерку» – у одной машинки «п» со стертой ножкой, у другой сбита запятая, в нашей проваливалась буква «о» и пробивала бумагу насквозь. Изрешеченные «о» страницы. Человеческая память устроена так, что не помнит боли. Быть может, так работает инстинкт продолжения рода. Человек помнит не боль, но о боли. Мы знаем не смерть, но о смерти. Мы помним не кого-то, но о ком-то. Мы то и дело хватаемся за спасательный круг этого «о». А искусству, которому не хватает прямой речи, не хватает и прямого дополнения. За редкими исключениями видим, читаем и говорим не что-то, а о чем-то. Рисуем о. Живем о. И не рискуем ничем.

Но все-таки дело художника и просто человека – постараться пройти через это «о». Или хотя бы подсмотреть в него: через «о» в бумаге видно насквозь.

О – окошко.

О – око.

О – не 0 (ноль), не отсутствие.

О – не очерченная кругом пустота. Наоборот.

О – выход за пределы круга, в другое измерение.

О – нарушение гладкой поверхности.

О – маленький, но прорыв.

О – может быть, больно.

О – это открытие.

О – вне текста.

О – впускает свет.

О, говори со мной, не молчи…

В перспективе «о» ниминуемо становится точкой. Той самой точкой, что по-русски называется «точка схода», а по-итальянски именуется «punto di fuga»… Точка побега.

В обратной перспективе от точки схода и подавно не убежать. В обратной перспективе – это всегда ты.

Часть третья
Обратные перспективы

Глава первая
Край земли

Джон Донн уснул. Дин-дон – отозвался полуночный колокол Марагона на Сан-Марко. Блестящие монетки весеннего дня, целый день игравшие на поверхности канала, к ночи ушли на дно. Золото дня сменилось было серебром луны, но ненадого.

Не мировой финансовый кризис, а просто проплывающее облако затуманило лунный грош над зданием банка Unicredit, однако рассеянный, близорукий свет ее еще долго шарил по площади, тщетно пытаясь уловить наощупь в этот поздний час хотя бы одного прохожего. Шаги удалялись, слова на разных языках терялись эхом в закоулках, фигуры растворялись в узкой калле, как в горлышке воронки, а на площади оставалась тишина. Она не требовала перевода.

«All mankind is of one author, and is one volume; when one man dies, one chapter is not torn out of the book, but translated into a better language; and every chapter must be so translated; God employs several translators; some pieces are translated by age, some by sickness, some by war, some by justice; but God’s hand is in every translation, and his hand shall bind up all our scattered leaves again for that library where every book shall lie open to one another»4242
  «Все человечество – создание одного автора, оно есть единый том, и со смертью каждого из нас не вырывают из книги соответствующую главу, но переводят ее на другой язык, и перевод тот лучше оригинала; так каждой главе суждено быть переведенной в свой черед; у Бога в услужении множество переводчиков: одни части переведены старостью, другие – болезнью, иные – войной, а иные – правосудием, но на каждом переводе лежит рука Господа; и она сплетает вместе разрозненные листы для той библиотеки, где каждая книга раскрыта навстречу другой» (перевод Антона Нестерова).


[Закрыть]
, – сказал давно уснувший Джон Донн и не стал переворачивать страницу.

А следующий день оказался пронизан той выбеленной солнечной дымкой, которая обнимает все разом: вода за кормой уже не дробится мелкими словами, как обыкновенно кажется, а качается чем-то цельным, пепельно-зеленым, тающим вдали и растворяющимся на глубине, прописанным так тонко, как бывает на картинах старых мастеров – когда ни одного мазка даже под лупой не разглядеть. Зеленовато-золотистое, переходящее в небесно-сизое. Точно разом выдохнутым словом или знакомой интонацией. На горизонте, как бы не на самом холсте, а сквозь него, смутными холмами просматриваются очертания города. Лодки и корабли пробуравливают эту туманность, на миг принимая обычные очертания и снова тая светло-сизыми намеками на предмет. Одна такая лодка прошла совсем рядом с бортом нашего вапоретто. В ней был гроб. Водная дорожка сошлась за кормой лодки, и скоро она потерялся вдали между вехами свай. Вот тебе и все слова, – мелькнуло в голове. Прямо перед выходом из дома в дверь позвонила наша Кристин. Красивая седая Кристин, которая вела все эти годы детскую воскресную школу. Ее никогда не смущало, что в католическую воскресную школу ходят православные дети, как, впрочем, не смущает это никого в нашем приходе: каждый волен оставаться собой. Кристин француженка, но уже давно живет в Венеции. Сколько добрых дел на ее счету! А вот теперь у ее мужа Джузеппе рецидив рака – лимфома. (Всего месяц назад мы шли по Санта-Маргарите после мессы все вместе. И с красавцем профессором Джузеппе, специалистом по истории Венеции, пили кофе, а я втихомолку любовалась на его отросшие волосы, а дочка уже дома сказала: «Ну вот, наконец я вижу, что от рака можно выздороветь».) А тут рецидив. Близкий по времени, сразу в нескольких точках, поэтому трудно излечимый – это тоже, увы, хорошо известно. После прошлогодней терапии организм еще не набрал сил, и часто лечение оказывается не менее губительным, чем сама болезнь. Надо дотянуть до пересадки костного мозга. Начали химию, так что уже хорошо. Но вот один из препаратов дал чудовищный сбой (или это растет опухоль?). В результате потеряно равновесие и координация глаза-руки, отчасти зрение и почти полностью – артикулированная речь. Все это произошло в несколько часов. Из больного, но все же цельного человека перед Кристин оказался некто, едва передвигающий конечностями и издающий нечленораздельные звуки. Джузеппе почти отрезан от мира людей. Есть надежда, что это обратимо, но пока никто ничего не знает. Джузеппе не может ни читать, ни писать, не может пользоваться телефоном и компьютером, он едва может попасть ложкой в рот. И при этом он прекрасно отдает себе отчет в том, что происходит. Он из тех, кто в палате продолжает работать, кто смело держит под контролем каждый шаг собственного лечения, он знает цифры и капли, медики советовались с ним как с коллегой…

Кристин сидит у меня на кухне, и за все годы нашего знакомства я впервые вижу ее плачущей: «Я не прошу многого. Но хотя бы чуть-чуть… Господи. Верни мне, пожалуйста, моего мужа. Пусть он болен, мы принимаем эту болезнь, но если бы он смог говорить – для меня это было бы почти равносильно исцелению. Мы отдаем все в руки Господа. Только бы Джузеппе смог говорить…»

Чудная семья. Трое детей: двое взрослых мальчиков – Лука и Джованни и младшая – девочка, тринадцатилетняя Сесиль.

8 октября

Соседка подзывает из окна свою таксу Гаспаре. Рабочие чинят мостовую. Чернокожая женщина на крыше напротив вытряхивает на фоне неба светло-сизую простыню, будто выкроенную из этого же неба.

В компьютере звякнул e-mail: «Самого маленького зовут Альвизе, ему пять лет: он останавливается у статуи Мадонны на улице и молится. Самая старшая, наверное, Мария Пия, ей 96 лет – и она молится. Между ними десятки людей, которые молятся, чтобы Джузеппе смог вернуть себе хотя бы кусочек жизни, чтобы к нему вернулись слова, зрение, координация, которые так необходимы ему для его внутреннего мира. Среди этих людей – родственники и близкие друзья, но среди них и люди, которых мы вообще не знаем, которым рассказали о нас их друзья или настоятель их прихода, – и у всех у них живет в сердце та же надежда, что живет и у нас. Среди них и алжирцы, которые молятся Аллаху, заальпийские друзья и знакомые – все те, кто присоединяются в нашей венецианской общине. Среди них врачи и медсестры, которые делят с нами ежедневный труд и боль. Сейчас, как никогда, мы ощущаем небывалую поддержку огромной Божьей любви. Мы не знаем Его замысла, но мы чувствуем, что Он сопровождает нас на нашем пути. Вот в этом для нас дар ваших молитв. Спасибо от Джузеппе, который не может его выговорить, спасибо вам от всей нашей семьи. Сегодня Джузеппе немного начал говорить – и мир приоткрывается снова. Давайте надеяться вместе, что он сможет снова пользоваться телефоном. Это было бы для него настоящим счастьем.

…И да! Чуть не забыла! Малейшее улучшение, каждая улыбка, каждое движение – это ваш дар! Спасибо. Кристин».

…Вот тут ты уже не просто прикасаешься к клавиатуре, не просто пишешь или говоришь слова – ты физически ощущаешь, что каждая буковка – благословение, а каждое выдохнутое слово – дар и счастье.

26 октября

Дети пришли из школы. За обедом зазвонил телефон. Звонил наш настоятель дон Сильвано: он только что говорил с Кристин. 40 минут назад не стало Джузеппе.

27 октября

«Ангел сказал Марии „Не бойся“»… Так хочется, чтобы все увидели вчерашнее сияющее лицо Кристин через несколько часов после того, как она потеряла любимого человека. Чтобы смочь, как она смогла – меньше через сутки сказать радостным голосом: «Знаешь, мы придумали, что мы хотим сделать сейчас – все пожертвования, которые мы соберем во время панихиды по Джузеппе, мы хотим перевести на счет детской онкологической больницы в Москве. Потому что это то, что было при жизни Джузеппе и должно продолжаться. Потому что у Джузеппе был похожий диагноз и потому что мы теперь знаем, сколько это стоит, – так что пришли мне быстренько сведения о детях, на лечение которых вы сейчас собираете деньги, – я готовлю маленькую брошюрку ко дню похорон – с фотографиями детей, историей нашей жизни с Джузеппе и, главное, с благодарностью вам всем…»

Она улыбнулась, обняла меня, свернула в узкое калле и смело зашагала к дому вдовы Джузеппе. На какое-то мгновение мне показалось, что она идет по воде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю