Текст книги "СтремгLОVЕ"
Автор книги: Егор Кастинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
– Да-а-а, сто; давно уж нет таких цен!
– Ладно-ладно, хватит меня лечить. Ни хера вы такого не умеете, чтоб вам больше платить.
– Ха, откуда вам знать вот так заранее!
– Да ладно; что ж вы, будете горящими факелами, что ли, при этом жонглировать? Или тигру голову в пасть укладывать? В то время как я, хе-хе, пристроюсь с заду... Херня все это. Короче, давайте в бартер спляшем. Сперва вы мне, а после я для вас спляшу. Но сразу предупреждаю: денег – ни рубля не получите. Про двести долларов просто забудьте. Так, чтоб сразу ясность была. Идет?
Девки быстро переглянулись – Доктор только после узнал их план – и согласились. Дождавшись начала новой песни, подруги поднялись с дивана и принялись раскачиваться и крутить круглыми тверденькими – Доктор в ритме их танца уже принялся их щупать – попами, и сняли с себя сперва тонкие маленькие платья, после, само собой, бюстгальтеры и даже, увлекшись, последние остатки нижнего белья, которое было аккуратно уложено на диванчик – как будто танцовщицы уже собирались так по-домашнему, по-простому укладываться на ночь или хотя бы на часик. Раздевшись, они прильнули с боков к Доктору и шевелились под музыку, предъявляя и подставляя ему свои организмы бритыми раскрытыми частями. Если б это были устрицы, то потянули б размер этак на третий-четвертый, автоматически отметил Доктор. «Тугая струя ударила ей – ну там во что-нибудь, какая разница, – и она застонала...» – нечаянно цитировал Доктор расхожий порнотекст, который ему навеяло происходящее. Однако ничего не ударило, а напротив, музыка кончилась, девицы торопливо оделись и чуть не хором потребовали две сотни.
– Какие две?
– Как какие? Мы же тебя предупреждали, что это стоит двести.
– А я вас предупреждал, что не дам ни цента!
– Ничего не знаем! Мы работали и хотим получить свои деньги.
– Неплохую вы себе придумали работу! Сто баксов в пять минут.
– Такой тариф. Плати, и все.
– Идите вы на хуй в хорошем смысле этого слова!
– Ах так? Ну все, мы тогда пойдем жаловаться: вот, не заплатил девушкам. Все, мы пошли. – Они сделали такие лица, с какими провинциальные отличницы шли сдавать завучу лезшего им в глупости одноклассника; да тут и было что-то похожее.
Девки пошли прочь, и видно было, как у сортирных дверей они заговорили с человеком, который по-хозяйски оглядывал зал. Издалека, в темноте, видно было, что он невысок, что у него солидное отвисшее пузо, а когда сверкнул очередной язык пламени, каким подбадривали дежурных танцовщиц на сцене, стало видно, что лицо у человека недоброе, жесткое лицо...
«Вот твари, к какому волкодаву пошли, – подумал Доктор, обозлился и решил девкам не платить ничего уж из принципа, по-любому. Но на всякий случай залез в карман и пощупал бумажник: в бардаке с этим не зевай. Пальпация показала, что денег с собой было тыщи так две – две с половиной».
Лицо, лицо... Я что, его где-то видел, этого типа? Не, не видел. Просто он не то что похож на кого, а так, напоминает, напомнил... Напомнил... Сейчас соображу кого...» – И таки сообразил. А вспомнился ему товарищ молодых лет – Богдан. Только тот был худой, с горящими глазами, да и повыше. Было и еще одно отличие: этот тип себя неплохо вроде чувствовал, а Богдана уж лет десять как схоронили. Вот те месяцы, последние в его жизни, сложились в простой и ясный, как будто придуманный, сюжет. Внезапно в ходе развлечений у Богдана воспалился аппендикс, это все ночью, у кого-то на даче... И страдальца повезли на случайно пойманном грузовике в город, в Склиф. Везли как раненого бойца – в кузове, на голых досках, прикрытых утончившейся от годков и отработанного масла телогрейкой. В Склифе Богдана взрезали, покромсали и зашили – но через неделю он не то что не вышел на волю, а стал натурально помирать. Тогда в их компании это было в диковинку, родные похороны по пальцам пересчитывались, и это всех забирало. Про Богдана говорили подолгу и проникновенно, как прежде про капитализм с социализмом, а после уж более и ни про что. Прониклись не только близкие, но и сам страдалец, – обычно же им врут, и они верят в чудеса, а тут – нет. Он потоньшал, обветшал, обтрепался, нос его торчал среди мертвенно-бледного лица как немой укор нам, здоровым и бодрым молодым ребятам, которые бездарно прикидывались задумчивыми и печальными. Да, понятно, не жилец, но... Одна только Рената рыдала одиноко в коридоре, – она не была допущена к еще живому телу, временный владелец которого, вызвав батюшку, окрестился в самом конце жизненного пути. У Богдана на груди лежали видные отрезки вызывающе дешевого, чтоб не думалось о бренном, гайтана и прицепленный к нему тяжелый православный крест. Нести его оставалось вроде недолго, и больной торопился. Наказав Ренате, с которой он жил во грехе года три, не показываться ему более на глаза, он вызвал почти совсем уж забытую семью, и та со дня на день прилетала из Израиля, волнуясь об одном – застанет ли. Застали, успели, долетели; жена как жена, и маленький сынок, и дочь – чуть все ж постарше, вот будет помощница вдове. Умирающий их принял лежа, благословил, попросил вспоминать о себе... Доктор с друзьями тогда так разволновался, глядя на эту сцену, что ушел в запой, правда, всего на два дня.
«Вот, – думали они тогда, – пьянство, безделье, бабы какие-то, часто испитые, с серой под гримом кожей, хотя и молоденькие, свежие, наивные и грубые тоже мелькали, порнухи кассет сто в коллекции, про деньги только и думал. И вот, пожалуйте, пробил час – и на тебе: лежит, постится, кается, вздыхает, прогоняет блядей, все трогает нательный крестик и жалобно просит арбуза (зимой-то) и Heinecken’а (при советской-то власти). Ему, конечно, этого всего принесли, вспомнив про Пушкина, захотевшего перед смертью морошки, и про Чехова с его предсмертной жаждой шампанского...»
Друзьям с их слезами было как-то неловко, хотелось тогда пить, и веселиться, и вызывать знакомых девушек, и врубать музыку на полную, что они и делали. Это все было не от желания забыть о печалях, выкинуть из головы несчастного товарища и прожечь свою оставшуюся жизнь. Это скорее была форма размышлений о вечном. Вот, дескать, понимаем, как все хрупко, как все кругом бренно, и далее в таком духе. Приблизительно так – тоже помирать будем, и хорошо б успеть спохватиться, и привести себя в приличный вид, и детям сказать что-нибудь возвышенное напоследок... А не поспеешь – и будешь вот так во тьме и грохоте собачиться с блудницами, и думать, да когда ж это кончится, а оно все тянется и тянется, и кажется, что вот так уже год тут сидишь или два, и так и застрянешь тут навеки...
Девки все ближе подходили к столику, подводили своего менеджера. Он чем ближе, тем больше казался похожим на старика Богдана, но и разница с каждым шагом становилась все разительнее. Тот был все же тонкий и как бы воздушный, и казалось, думал о чем-то этаком, нездешнем (правда, честно говоря, только в те свои последние месяцы, и это теперь можно было и в голос признать, ведь времени вон уже сколько прошло...), а у этого лицо было как каменное, твердое и недвижное, и в нем было что-то такое ясное, убедительное, криминальное – никаких сомнений, что, если доведется, легко убьет и забудет про содеянное... Тот болел, худел, постился и каялся, улыбался и нежно любил друзей – а у этого такой лоб, что об него впору поросят бить.
«Этому б парню бандитов играть в сериалах», – подумал Доктор. Было ясно, что на Богдана этот персонаж похож только в каких-то деталях, которыми можно пренебречь, – и все. Мало ли похожих людей! Люди, которые раз-другой встречали в жизни своих двойников (Доктор с одним даже снялся на память, дело было в какой-то горной деревне в глухой Каталонской провинции), такому уж и не удивляются.
– Этот, что ли? – спросил подошедший громила. Голос был-таки знакомым, и Доктор в этой черной тьме, наполненный весь водкой и взвинченный злостью на этих так называемых танцовщиц, вспоминая о каких-то полузабытых давнишних драках – тех, в которых он был бит превосходящими силами противника, – заметил внутри себя ужас ли, страх ли, память про какой-то гриппозный кошмар... Ему показалось, сама пришла мысль, что ад таки бывает, но в нем не всем лизать горячие сковородки, а только тем, кто боится сковородок. Кому-то же будет там назначено мучиться от вечного чувства потери (это была чья-то чужая мысль). Другие будут, допустим, страдать от жесточайшего похмелья тысячу лет подряд так, чтоб никто им не поднес пива. Нет, причем именно все вокруг будут пить как раз пиво! И смеяться! Замечательное также наказание – тысячу лет спать, и чтоб вся эта ночь была заполнена кошмарами по твоему личному вкусу, чтоб ты видел там самое для тебя страшное, без остановки, и не мог проснуться... И потом... чужая мысль, мы, может, давно уже в аду, только про это не догадываемся...
– Этот-этот, – ответил Доктор бодрым голосом. – Чего надо-то?
– Хм-хм, – ответил громила, всматриваясь в Доктора, – видно, оттого, что и ему показался знакомым голос. – А, понял! Понял. Но только ты морду отъел за эти годы такую, что... Чего вылупился? Ты думал, я подох тогда? Вы думали, что я сдох, да? Так не дождетесь!
– Да мы и не ждали... Мы, честно говоря, про тебя и думать забыли. А уж тем более такого, чтоб тебе погибели желать, – такого и вовсе не было...
Доктор вспомнил тот год. Богдан все лежал в больнице, ему было все хуже и хуже, он высох и отвратительно посинел, запах гноя в палате стал совсем уж невыносимым, и у всех, кто еще находил силы навещать несчастного, были уродливые от страха и отвращения лица. Доктор ходил туда до самого своего отъезда в далекую страну, надолго. Туда, вдаль, ему звонили мало, ведь дорого же, а после, когда он вернулся, был стресс от перемены континентов и жизней, и после депрессии началась дикая суета, такая, что он годами не мог сосредоточиться и повидаться с людьми, которых он в отличие от Богдана любил вполне безоговорочно. Да что там говорить, когда живешь в Москве, такое часто бывает... Но воскресший старый друг не лез целоваться. Он стал как будто совсем другой... Ну а что, опыт смерти или на худой конец умирания, наверно ж, зря не проходит! Что-то там щелкает, видно, в голове... И Доктор, не думая даже обижаться на чужое равнодушие, спросил нейтрально, спокойно:
– Слушай, а ты тут кто?
– Я тут? Самый главный.
– Президент, что ли?
– Нет, бери выше... Я тут худрук.
– Худрук – от слова «хуй»?
– Сам ты хуй...
– Понятно... Да-а... Вон ты как стал на хлеб зарабатывать.
– Бабки, большие бабки – они все оправдывают. В мои годы пора уж жить по-человечески. Хватит, побыли мы нищими... А надо ж что-то внукам оставить.
– Я, знаешь, ничего не имею против блядей, но... Не стыдно тебе, что эти твои внуки скажут?
– А внуки, когда дедушка к ним приедет на «Bentley», и спрашивать не станут, откуда деньги... Да, так ты это, двести баксов отдай девчонкам. Пока тебя мои гориллы не выкинули отсюда. Сломав челюсть предварительно.
– Да пошел ты со своими гориллами. Глянь, ты сам-то – чистый павиан! Дико похож!
– Ты что думаешь, что я шучу? Отпиздят тебя от души, чтоб беззащитных сирот не грабил по ночам.
– Скорей это я у вас тут сирота беззащитная, а не бляди с гориллами... Так-то вы тут гостей привечаете! Эй, девки! Идите сюда, не бойтесь... Я вам говорил, что денег не дам?
– Ну...
– Вот и не даю.
– Но мы-то плясали, а вы нет!
– Говно вопрос. Вот сейчас и спляшу. – Доктор тяжело вылез из-за слишком близко придвинутого к дивану и намертво привинченного к полу столика и – музыка играла во всю громкость, «И эта любовь пройдет, и это чего-то там еще пройдет» – и забил, затопотал каблуками по полу, выделывая медленную пьяную чечетку. – Асса, чавела, ну вот вам и танцы, вот и бартер! Довольны?
– И не довольны, потому что мы же раздевались! А вы нет!
– Ну, девки, раздеться мне несложно. Но кто от этого получит удовольствие? Тут будет все наоборот. Вы раздевались – так вы молодые, красивые (правда, жаль, совести у вас нет), спортивные, а таки постарше вас буду и потолще...
– Ничего не знаем! Не раздеваетесь, так давайте двести баксов. И все!
– Раздеться? Я с удовольствием, но только это вас огорчит.
– И почему же, интересно?
– Да нет тут ничего интересного... У меня хер такой маленький, что и показать кому стыдно. Особенно в приличном обществе. Особенно в присутствии молодых девушек.
– Ничего не знаем!
– Ну, как знаете, а я вас предупредил. – И доктор расстегнул ремень, а после и джинсы, и, оттянув левой рукой вниз исподнее, правой достал свой прибор, и предъявил его девицам, при этом вновь принявшись отбивать чечетку. Тук-тук-тук, так-так-так-так-так... – Могу специально для вас подрочить, чтоб подлинней вышло. Желаете?
– Ничего мы не желаем! А давайте нам наши деньги, и все!
– Здрасссьте, деньги... Вы, значит, хотите сказать, что я вам тут даром стриптиз устраивал? Старый дурак вам тут за спасибо отплясывал и елдой тряс? Вы с ума сошли, девчонки... Да вы просто отмороженные какие-то!
Тут встрял Богдан и говорит:
– Да, с таким хером тебе только в ночной клуб и ходить... Дома б сидел, эх ты, пензия! Скажи спасибо, ладно, спишем эти двести на представительские. Будешь мне по гроб жизни благодарен, понял?
– Это я благодарен? Тебе? – Доктор хотел было напомнить про старые времена, когда он носил своему умирающему дружку в пустую белую дешевую палату передачи из валютного магазина, но сообразил, что за давностью лет то дело уж точно закрыто, и некорректно было бы с его стороны даже вспоминать про него... И сказал про другое, про свежее, еще не забытое, где еще имело смысл взывать к справедливости: – Ни хера себе, благодарен! Я с твоими девками расплатился сполна. Набрали вы, я вам скажу, таких тварей бесстыжих!
– Мы когда будем институт благородных девиц открывать, так у нас, возможно, будут другие требования. И тебя тогда пригласим консультантом.
Но как бы то ни было, таки ведь справедливость восторжествовала.
Доктор ехал домой в смешанных чувствах. С одной стороны, был приятный сюрприз – вот, оказалось, старый товарищ не помер, а до сих пор жив-здоров, и дела у него идут хорошо. С другой же стороны, товарищ был уже и не товарищ, а чисто непонятно кто: так, чей-то чужой знакомый, с которым вас когда-то случайно познакомили. Тень старого приятельства. Это все был чистейшей воды happy end против того, что творилось кругом с его друзьями и друзьями чужих людей, – они пропадали, исчезали, их убивали и хоронили или они ломались и становились совершенно неузнаваемыми, в них ни следа не оставалось от того, какими они были в прежние безмятежные времена.
А что с Богданом так холодно поговорили при внезапной встрече, так и спасибо, что обошлось без мордобоя, без кровавых соплей, без стрельбы. Доктор недавно поменял двенадцать зубов и с ужасом думал о том, что вот еще раз придется пройти весь стоматологический круг, и снова кто-то будет за деньги жечь и ковырять родное мясо у него во рту и в крошку перемалывать бурами его похожие на маленькие Колизеи бедные одинокие зубы. В общем, это было даже счастье, что встреча со старым товарищем прошла на таком ровном холодном градусе.
После, в новую встречу с отцом Михаилом, как водится за водкой, Доктор ему долго и путано, не очень понятно зачем, рассказывал про постные дни, точнее ночи, которые он проводил в обществе срамных девиц за бессмысленными беседами. Михаил слушал не перебивая – небось у них в поселке городского типа нет таких заведений, и чисто профессионально ему интересно было послушать про новые прогрессивные и богатые подходы к греху. А когда рассказ был закончен, батюшка внезапно похвалил Доктора, чего тот уж совершенно не ожидал.
– Молодец! Даже иные святые отцы проповедовали перед блудницами. Дело хорошее, давай и дальше в том же духе.
– Так то они! А у меня – какое ж проповедничество? Так, шутки шутил с блядями...
– Во-первых, не надо ругаться. А во-вторых, какие ж это шутки? Это не шутки. Ты же их от греха отвращал – греха же не было?
– Вообще или как?
– Ну, в тот раз.
– В тот раз, отец Михаил, точно не было. Но в целом не могу сказать, что... Я до некоторых видов греха того... ну, падкий.
– Вот заладил! Ты ж не на исповеди тут... Ну, ты им о пользе поста и молитвы говорил ведь?
– Ну, в принципе это можно и так истолковать... При желании... И с некоторой натяжкой... Но только про пост! А про молитву, кажется, и не было ничего. Да они б и не поняли, может...
Но отец Михаил не слушал оправданий.
– Стало быть, ты перед ними проповедовал!
– Да как же я мог? Мне ж никто не поручал...
– Зачем же поручать, когда это и так с тобой случилось? И так тебя привел Господь. За это давай и выпьем.
Эти рассуждения все еще казались Доктору странными, но продолжать спор он не стал, поскольку богословие ведь не было его сильной стороной. И потому он, кивнув отцу Михаилу, молча и жадно выпил. Причем выпил виски – поскольку Христос к тому времени уж воскрес, о чем Доктору уже сообщили раз сто только за один тот день. Слышать это было приятно, тем более что хорошие новости приходят нечасто. Все-таки хорошо, когда все хорошо кончается...
Забавно – потом, после, случайно Доктор от кого-то узнал, отчего старый дружок Богдан стал меньше ростом: его врачи укоротили на пару позвонков, которые стискивали некий нерв как пассатижами. Ну, укоротили, так что? Ему можно подкладывать под задницу бумажник, и он будет казаться куда выше ростом...
Дорогая пропажа
Даже когда уже зеваешь с ней, и ее становится как бы слишком много, и с ней косишься на циферблат мобильника, и от нее хочется остыть, повидаться с людьми, которые таки умеют себя вести, – все равно, когда она бросает тебя или даже просто пропадает куда-то на время, делается одиноко. Тем более если не знаешь, что с ней и куда она делась, и думаешь, что она, может, лежит где-то жалкая, бледная, нечесаная, некрасивая, и хлебает казенный суп из воды, и ждет, что ты к ней придешь... И уже представляешь, что ты таки нашел ее и сидишь у ее бедной казенной койки, и с натужной веселостью рассматриваешь тусклое лицо, и прикидываешься изо всех сил, что ты к ней относишься бескорыстно. Сразу начинаешь психовать так, будто ты ее страшно любил и чуть не жениться собирался.
...Журналисты казались ему симпатичными. Сперва. А потом настало время посылать в Чечню фотографа.
И вдруг выяснилось, что никто туда полететь не может. Зина сказала, что не хочет, хватит уже с нее. Ей ответили, что мы живем в свободной стране, где каждый делает что хочет, и в трудовую ей напишут про собственное желание.
И она улетела.
В Чечню.
Сказала – на неделю.
В назначенный день, когда она должна была вернуться, прилететь, Доктор с самого утра был невнимательным и слабым, как бы похмельным, или будто с гриппом. В голове был легкий туман, какой бывает от температуры в 39° по Цельсию. Думал он, конечно, только об одном – вот взять и позвонить. Ей. Но это с каждым днем проявлялось все бледнее. На четвертый день он, однако ж, понял, что это никак нельзя – не позвонить. Он звонил по всем телефонам, какие у нее были, но ни на каком она не отвечала. Наконец, когда он в какой-то раз позвонил, ему сказали, что она пропала – там, где-то в Чечне. И никто не знает, где она. И невозможно придумать, где ее искать... Он в какой-то из этих дней – скорее даже не в последний, а какой-то из первых – понял, что не все в жизни так просто. Что не все в его власти, не все он решает. Что есть вещи посильнее его – да вот хоть мысль про нее. И когда он это понял, страшно удивился, что не понимал этого раньше... Ничто его так не занимало теперь – как она. Отчего ж раньше он ей посвящал только короткие недобрые мысли? Кто мешал переживать это высоко?
Поди знай.
Через десять дней, когда Доктор с ужасом представил себе свою жизнь без нее – до самой смерти. Он как будто чувствовал мертвый холод – такой бывает, когда губами касаешься желтоватого, как бы слоновой кости, покойницкого родного лба.
Вспоминались какие-то трогательные картинки, на которых она веселая-веселая, совсем слегка пьяная, свежая такая, счастливая, вообще влюбленная, причем конкретно в тебя... В общем, становилось ясно: уже безнадежно упущен момент, когда можно было от всего отмахнуться, напиться, перестать ей звонить и через пару месяцев начать думать о ней с той вялостью, какая присуща мыслям о девушках из прошлых жизней.
Приблизительно вот это все думал Доктор, сидя за ее – а может, ее бывшим, навсегда бывшим – столом в ее конторе. Дурацкие картинки, чудные подробности, обычные офисные вещицы: портретик Пресли, щербатая нерусская mug с рекламой кофе, приклеенная к стене упаковка от русского презерватива – он пощупал, еще не пустая, и это навеяло новую волну безнадежного любовного настроения – а еще Аполлон со сторублевки, раз в 20 увеличенный, с торчащей из-под туники здоровенной елдой... Ее фотокарточка, нерезкая, мутноватая, она там в жилете хаки с 20 карманами, и с рюкзаком, и с какими-то пьяными мужиками тут, в этой же самой комнате... Открытка с видом Урюпинского собора от какого-то сумасшедшего, из тех, какие шлют письма в редакции; старый календарик с президентским лицом, которое все в татарском кефире, и наконец, последнее, от чего он долго отводил взгляд, блуждая по чепухе, но на чем пришлось-таки остановиться: это была мятая старая карта маленькой горной республики с чужим, чуждым, враждебным флагом, там зеленый мертвый цвет, как у елочных лап на русских похоронах, – и с головой хищного темного зверя, который там гуляет на воле и скалит пасть.
Зачем она туда поехала? Славы ей надо было, денег? Пулитцеровскую премию? Или так, за-ради любимого ею адреналина? И что они там сделали с ней, прежде чем ее пристрелить? Все эти мерзости неухоженной женственности... Да вдруг она еще жива, что ж он ее хоронит? Может, еще выкарабкается как-то. Она твердая девушка, и грудь у нее, кстати, тоже твердая на удивление, и мускулы очень сильные, вообще все, везде, а как она любила это все делать, – да что ж это в голову лезет, а? Очень неуместно. Тем более он не помнил совершенно никаких подробностей последнего – последнего! – раза. Никак не получалось вспомнить, что было сперва, что он сказал, как он ее приобнял. Казалось же, что таких разов тыщи еще будут... Он думал про это со слезами, которые то ли от жалости, то ли от злости, такое тоже бывает – встали на глазах толстыми линзами, мощными и замутняющими картину мира так, как, бывало, бабушкины очки. Бабушку-то он давно похоронил, а вот Зинку – еще нет, пока только мысленно. И вот через соленую воду он видел людей, которые ходили туда-сюда, в комнату и из комнаты, и ненавидел их за то, что они живы, что они в безопасной тыловой Москве, вот, оделись в «Marlboro Classic», тоже мне, Марльбора-мены, пидорасы и трусы, тыловые крысы, а туда бабу послали, в окопы, под пули, под бандитов... Просто гандоны, откуда ж такие берутся...
Он поднялся, очень хотелось подраться, дать кому-то в морду или получить, какая разница, вспомнился почти совершенно забытый вкус крови во рту, когда она течет из твоей же разбитой чужим кулаком губы, горячая, соленая, противная и смертельно-яркая, – когда ее выплевываешь на свет Божий. Когда глотаешь такую окровавленную слюну, ничего не жаль, ничего не страшно, и хочется схватить чужое тело, которое уже все в пахучем поту от возни, частого дыхания, от драки, – и ломать его, и крушить хрящи костяшками... Но Доктор не кинулся ни на кого, а просто пошел в сортир, там долго умывался холодной водой, смотрел в свои глаза через зеркало, они были красные, конечно, но это все б списали на похмелье. Нормально. Вздохнув так перед зеркалом пару раз, Доктор пошел к главному. Его пустили сразу, потому что секретарши уже все знали.
Главный – Вася Милосский, по кличке Миловаськин – его тоже узнал сразу. Проведя ладонью по лысине, потрогав пальцами тяжелую серьгу в ухе, он по своему обыкновению заглянул Доктору глубоко в глаза своими южными глазами и с ходу начал говорить:
– А, это ты. Привет, старик. Мне самому очень жаль, что так получилось. – Он говорил это с очень озабоченным выражением лица. Но при этом смотрел на часы, обозначая ситуацию: сочувствие, да, но в разумных пределах. Он еще деликатно, показывая вроде всю глубину мужской солидарности, спросил: – Водки выпьешь?
И налил, вытащив из шкафа дорогую бутылку «Белогвардейской», и дал еще кусок лимона закусить. Доктор махнул, ему хотелось смешать мысли и еще хотелось хоть какую-то радость получить от жизни в такое для него суровое время – да хоть бы и от водки, чем не удовольствие, будем откровенны... Но главный после водки перешел к делу:
– Но ты знаешь что? Бабок нет. Нет, понимаешь, бабок таких. Ну, экспедиция, выкуп, то-се. Сам понимаешь. Ты ей муж? А, не муж. Ну, это упрощает ситуацию. Извини, что я так сказал. Но это вообще так. Выпей еще. Если что надо, ты обращайся. Чем я тебе могу помочь? Давай я машину вызову, тебя отвезут домой. Сейчас выпьешь еще, и отвезут.
– Нет, спасибо, я дойду пешком.
– Да? Ну смотри. Сейчас мы еще посидим, а потом у меня редколлегия, это надолго. Давай я тоже пока с тобой выпью. Ну, давай, не чокаясь. То есть, наоборот – надо чокнуться.
– А... Ее будут искать?
– Кто? Ты про кого?
– Ну, Зину. Ваши люди.
– А, наши. Так и послать некого. Андрюха с президентом полетел – читал, может? У них самолет чуть не упал. Тоже, кстати, опасно. Валера в Нью-Йорке, он завалы там разбирает. Ну и этот еще, который на порнофестиваль улетел, так он ведь инвалид. Абрамыча я тоже не могу туда, в его годы, он же дедушка, по сути...
– Да? Понятно...
– И потом. Не могу туда сейчас послать человека. Вообще в принципе.
Доктор поднял голову и посмотрел на главного со вниманием – во как!
– Да-да. Я не знал, как тебе это сказать, ну, деликатно. Я ее туда не посылал. Ну, точно.
– А как же она поехала? – Доктор, спрашивая это, смотрел в сторону. Он смотрел на бюст Ленина с кипой на макушке, на телевизор с беззвучными новостями, на биту, и мяч для гольфа, и лунку, проковырянную в полу, на здоровенный стол, за которым так ловко можно выпивать большим компаниям, на кожаный черный диван, истертый попами подчиненных нижестоящих девушек, – может быть, даже и Зинкиной, вот, кстати, главный точно сейчас думает, что я это думаю, не важно тут даже, было ли у них что... Не может, кстати, такого быть, чтоб не было, – Доктор это понимал. Он знал, что такие люди – такие, которые чувствуют жизнь острее других, у которых звериная жажда чужого тела и не своих любовных жидкостей, – они узнают сразу друг друга и еще на расстоянии, даже не глянув в глаза, все главное знают друг про друга, и если ничего им не помешает, они сойдутся вплотную хоть раз. И они будут таиться от других, от простых, обыкновенных людей, которые живут скучно оттого, что управляют собой всегда, как роботы, и надежны, как немецкие автомобили... А таиться надо – скучных людей ведь много, и они от скуки жадно смотрят на всплески чужой жизни...
«А ты-то, подонок, сам там не был, – думал Доктор про Милосского. – Совершенно точно. Абсолютно я это знаю, клянусь. Такие гады на войну не поедут никогда. Баб будут посылать, девок, детей отправят, чужих, конечно, а сами будут тут в офисе рассказывать всякую херню, выпивать, закусывать и секретарш трахать».
Заглянул молодой человек в кожане с испуганным лицом.
– Ну, чего тебе? – окликнул его главный.
– Ну вот, как вы просили, – начал бубнить парень, – «мерс» я к подъезду подал, а «вольво» на сервис отогнал. А тещу вашу я отвез, все в порядке. Она просила передать, что на рынок не надо ехать, мы заезжали, все взяли.
– Ладно. Иди, – холодно сказал главный и снова налил «Белогвардейской». – Ничё бутылка, да? Красивая?
– Ну, – поддакнул Доктор и вспомнил, как Зина однажды принесла бедную поллитровку кабардино-балкарского розлива. У нее глаза горели, когда она разливала. Это был чистейшей воды технический спирт, разбавленный водопроводной водой. Но она была в восторге:
– Как в горах! Мы там такую пили...
Доктор тогда насел на нее, чтоб она не напивалась, она слушала не перебивая, а потом ответила про другое:
– Такая вонища, когда в живот очередью, ты не представляешь себе...
Главный спросил Доктора:
– Мы на чем остановились?
– Что денег нету, и вообще, все сами делают что захотят, и ты не виноват ни в чем. А они сами во всем виноваты. Так я понял?
– Ну чего ты от меня хочешь? Чего ты добиваешься? Она, старик, сама поехала.
– Просто так? Пришла и говорит – хоть убейте, хочу?
– Ну практически.
Доктор вспомнил, что она почти совсем глухая на левое ухо. Какой-то обстрел, контузия, кусок кирпича на голову упал, и так вышло. Он ей часто бормотал нежную порнографическую чепуху в это самое ухо, она чувствовала только горячее дыхание, догадывалась, что это интересные слова, злилась, вывертывалась и била его подушкой. Потом еще шрам был у нее на голове, он почти весь терялся в прическе, – так, только белый слабый штрих виднелся, это был маленький осколочек, он скользнул по касательной. Доктор иногда поглаживал, бывало, этот белый военный след и думал, что у него не только денег нет, но и яиц, раз он из тыла отпускает ее на войну делать деньги. А еще, когда он – это стыдно – уговаривал ее не пить столько, она кивала на свою войну, там все пьют, и что вроде без водки ей снится одна сплошная Ханкала и еще разве только полет в Шали на вертолете с Шаманом. Но это все было прошлое, и оно мало волновало в эту минуту Доктора; все эти пьяные слезы насчет себя любимого, бедного и одинокого дали свой результат, и теперь разные личные страдания не казались такими уж сенсационными и душераздирающими. Ну, страдания, ну, одиночество и бездарность, что с того? Миллионы таких людей. Главное было другое: не расслабиться и не напоминать главному, как тот выпихивал Зину на войну. Доктор знал все. Не поеду, говорила она, а он отвечал, что тогда пусть пишет заявление. Тогда она будет не нужна тут. Доктор выпил тогда с ней четыре бутылки «Гжелки», в тот вечер, когда она про это рассказала. Было, в общем, уже тогда тяжело про такое слушать, а теперь и вовсе. Про это главному точно не надо было, тогда уж лучше б сразу, как зашел, стулом его по голове и после добивать. Это было лишнее, ну, разве что после, потом когда-нибудь. Пока же надо было культурно разговаривать и делать вид, что всему веришь.
– А не практически? А буквально? Вы ей, ты ей – сказал... э... ты ее просто спросил: а не хочет ли она вылететь в Чечню? Так, да?
– Да, так. Х...и ты на меня орешь вообще? Я же сказал, что мне очень жаль и тому подобное, я же сказал! Да у меня даже расписка есть, что она поехала сама, по своему желанию, в здравом уме и трезвой памяти, и никаких претензий в случае чего ни у нее, ни у ее родни там или кого быть не может.