Текст книги "СтремгLОVЕ"
Автор книги: Егор Кастинг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
«Какие же вы тут все негодяи! Как же я ненавижу вас! Да и вообще не могу сказать, что люблю этот народ... Чем больше я живу с ним, тем больше я... Хотя – нет, собак-то я не люблю, с этой их псиной или сучьей вонью, с клочками этими шерстяными, а еще же слюни эти их висят кругом, и лапы, которыми они топтались по дерьму собачьему, и эти языки их шершавые, которыми они тебя хотят лизнуть, облизав прежде дешевых дворовых сучек... Нет, люди все-таки, пожалуй, лучше. Даже эти, журналисты. Что же их заставило этим заниматься? Несчастная любовь какая-то в нежном возрасте? Раздутая тяга к новым впечатлениям? Или такая у них врожденная склонность к извращениям? А может, они просто не способны к систематическому честному труду, привыкли к легким заработкам, дармовой выпивке, вот и подались в редакции?» – не говорил, но думал Доктор, а после взял себя в руки, понял, что надо успокоиться и все ж таки попытаться найти Зину, и сказал тихим, подчеркнуто несчастным голосом:
– А я не ору. И не орал.
– Ну, не орал. Извини.
– Извиняю. И ты меня извини.
– Да ладно, забудь. Понимаешь, если б ты был профессионал...
– Профессионал в чем?
– Ну, если бы ты был журналист...
– А это что, профессия разве?
– Ты что хочешь сказать? Ты просто не работал никогда в газете и не понимаешь.
– Вот эти корявые тексты, что нефть подорожала, и Иван Иваныч встретился с Козлом Козловичем, и Лёню Косого застрелили, а в ресторанах все вкусно и дорого, и списывать ТАССовские новости, только туда еще вставлять идиотские шуточки, да бабки за это немереные огребать – это, значит, профессия такая особая, про это все бездарно врать?
Мало кто вообще любит журналистов, да и не за что это с ними делать, и тут разозлить постороннего человека не так сложно. Главный, впрочем, тоже немного разозлился.
– Слушай, у меня респектабельная газета, лучшая, может, в стране, и я тут со дня основания, давай не будем. Тем более я хотел тебе помочь, но раз ты так... Да у меня и редколлегия начинается, вон видишь люди уже из коридора заглядывают... Все, извини.
– Не-не. Ладно, извини, я виноват, наговорил тебе. Вы людям истину несете, а я так со зла наехал. Извини, у меня просто настроение такое, ты ж понимаешь...
– Ладно. Подождите там, что вы ломитесь! – проорал Вася в дверную щель. – Смотри, у меня дружок один есть, Кавказец его кличка, так он начинает новый бизнес. Гад он, конечно, ничего святого у человека нет, но тебе он может помочь. Ты там все записывай в тетрадку, ну, типа дневник, только с подробностями, мелочей там не будет. Смотри, я сейчас коротко расскажу, а там Лена-секретарша тебя с ним соединит. Значит, так...
Триппер
Вскоре после отъезда Зины начался новый экзотический этап этой love story. По тонким материям был нанесен такой удар, после которого редкие влюбленные способны сохранить романтические чувства.
А именно: одним солнечным утром Доктор голый зашел в ванную комнату и – это случилось одновременно, не понять, что причина, что следствие – подумал тепло и ностальгически о Зине и взял себя рукой за причинное место; и в этот же самый момент, опять-таки и это добавилось к одновременно случившимся вещам, он обнаружил вдруг ужасную, отвратительную течь. Наблюдая мерзкую каплю на самом конце своего одинокого несчастного дружка, Доктор следил также и за бурей чувств, которые сменяли друг друга.
– Вот блядь! Вот проститутка! – восклицал Доктор беззлобно, ритуально, риторически; он и не мечтал быть у нее единственным и, окажись это так, был бы не то что сильно удивлен, но даже и испуган, и озадачен, загнан в угол. Но хорошо бы, если б это все шло само собой, без помех и уходов на кривые нечистые тропки, без напоминаний про телесную нечистоту, невысокие запахи, зубы с черными дырами, низкие детали, тленность, и бренность, и зыбкость человеческого мяса, о чем так тихо и убедительно напоминает больничный скупой быт...
Сам по себе этот недуг, он был для Доктора рядовым бытовым неудобством, какое мог причинить, скажем, заболевший зуб. Но с точки зрения эстетики ситуация была, конечно, проигрышная, жалкая. Доктор цинично подумал, что вот-де она, отмазка. Куда ж дальше любовь крутить! «Мне мой милый подарил четыре мандавошки, чем же буду их кормить, они такие крошки». Типа того...
Про это сладко было думать, этот перепад между высоким и низким будоражил, давал какой-то мысленный зуд, от которого не хотелось отвлекаться. Ну как же, типа, так? В таком духе легко и безостановочно думалось в одиночестве, которое становилось приятным. Было даже некое подобие священного ужаса... Доктор вспомнил, как в старые, в давние, школьные годы он лечился, впервые поймав этот недуг, намотав на винт. Тогда это тоже было не просто так, не жук чихнул – но по нешуточной любви. Он тогда все готов был простить Таньке, и жертва не казалась ему чрезмерной. Напротив, было даже как-то приятно, что он может чем-то ради нее пожертвовать, предъявить доказательство чувств. Чем-то отплатить за счастливое кувыркание в койке. У Доктора, несмотря на молодость и нехватку экспириернса, было тогда весьма гениальное предвидение, что-де надо ловить момент, ведь эта счастливая способность испытывать упоение от банальных сисек и писек не вечна, она выдохнется и пропадет. Это, угадал он, очень редко будет удаваться, чтоб нашелся повод порадоваться жизни. Доктор с ностальгической улыбкой вспоминал свои слезы, которые он проливал тогда не от умиления, но от примитивной физической боли. Там так было. С утра в холодной серой поликлинике скучная медсестра вставляла в его нежный канал железную воронку из нержавейки – через такие после, в новое время, додумались заливать коньяк в карманные фляжки. Далее – Доктор с ужасом следил за ходом процедуры – медичка доставала из кривой изогнутой миски с творожистой мутноватой жидкостью обрывок бинта, скручивала его в жгут, который и загоняла маленьким, как бы игрушечным шомполком через эту вот воронку в интимную глубину мужского тела. А вечером Доктор извлекал, тянул, выдергивал этот жгут за кончик, торчащий из буквально конца. Вынимал медленно, по полсантиметра за короткий рывок. Исходя слезами: ему по-дилетантски казалось, даже в гестапо не могли придумать такой болезненной пытки. С тяжелым, с трудным и непростым чувством смотрел Доктор сквозь мужские слезы на этот окровавленный смятый кусочек бинта... Любовь, кровь – банально в целом. И надо терпеть – а что тут еще сделаешь?
Но в наши дни – Доктору приятно было про это думать – медицина сделала такие успехи, что и сама любовь, и все, что ей сопутствует, – все проходило по усеченной и почти всегда безболезненной программе. Ну уколы, а то так и вовсе таблетки, и никакой боли, никаких страданий, разве только легкое смущение.
Впрочем, легкое – это у него. Что творилось там с ней, как мучилась и изводила себя она – про это ему и подумать было страшно. Доктор заметил давно, что русские женщины больше всего боятся показаться блядями. Случалось ему видать даже профессионалок, нанятых открыто и откровенно за деньги, на вечер, не на всю ночь даже, которые, немного выпив, заводились и орали, что привыкли чувствовать себя королевами и потому не желают ублажать толстых карликов, пока с ними не поговорят уважительно или по крайней мере не закажут по телефону сашими. А уж девушки, которые себя позиционируют как порядочные – те так и вовсе могли жизнь отдать на ниве самоутверждения. В общем, Доктор страшно сочувствовал Зине и искренне желал ей выпутаться из этой тяжелой ситуации с минимальными потерями, если, конечно, она вообще была еще жива... Легкое злорадство, которое он испытывал, – оно было не в счет. Потому что невозможно было не ухмыляться теперь, вспоминая какие-то ее высокопарные фразы. Типа – тоже мне, типа – и она туда же, а? С триппером, неплохо, да? Это ж такое искушение, такой соблазн, что простому смертному, слабому и грешному человеку уж никак невозможно удержаться...
«А жива ли она?» – с внезапной болью и сочувствием спросил он себя однажды вот так среди медицинских волнений.
Она была жива. Тогда. Еще.
Все случилось позже.
Мы тоже снимся им
Собираясь в Чечню, он вспомнил последнюю поездку в военную страну.
Когда твоя подлодка [1]1
Имеется в виду Yellow Submarine, прогулочная подлодка для туристов, приписанная к израильскому порту Эйлат, – позже она куда-то пропала. Говорят, ее видели в Таиланде – вроде туда ее продали.
[Закрыть] наконец всплывает, поднимая волну, выныривает из соленой чужой воды, и люк отдраивается, и ты под веселую ливерпульскую музыку, которую кто-то очень уместно, удачно включил, выбираешься на палубу, а после по трапу и вовсе на твердую – впрочем, тоже чужую – землю, то это мало с чем сравнимое переживание. После всего, после подводной тоскливой тесноты вдыхаешь настоящий соленый свежий ветер, – это маленький, но ведь праздник же. Где-нибудь на берегу Баренцева моря в похожих случаях встречают хлебом-солью и жареным поросенком. Но то Баренцево! На Красном море о такой встрече с поросенком и мечтать было нечего.
Да все у них маленькое, недорогое, скромное, подводная лодка – и та... И берег, к какому она причалила, тоже. Отрезок его был короткий-короткий, кажется, по нему можно прогуливаться вечером туда-сюда, из конца в конец. Глянешь налево – одна граница, направо – другая. Насмотревшись так по сторонам, Доктор вышел на дорогу, согнал с обочины старый ржавый «мерс»-такси и на нем доехал до отеля.
Мимо которого, когда он уже расплачивался с таксистом под пальмами аллеи, шла молоденькая солдатка. В камуфляже, с сумкой, с длинным черным автоматом на ремне.
– Надо же, какая цыпочка, – сам себе сказал Доктор, отсчитывая тертые нечистые банкноты, бескорыстно радуясь горячему блеску глубоких черных глаз.
Но девчонка не просто так не прошла мимо, она на ходу повернула голову и живо ответила:
– Да вот только не для тебя!
«Ах, ну да, ведь здесь на четверть бывший наш народ», – вспомнил Доктор и, не дожидаясь сдачи, отвернулся от ненужной уже машины и спросил прохожую веселую солдатку:
– Почему ж не для меня, так вдруг? – Было правда интересно.
– Ты старый и толстый.
– Это не я старый, это просто ты молодая!
– Ну и что! – весело смеялась она.
– Время к обеду, пора бы нам перекусить! Тем более у тебя же организм растущий, молодой. Ну что, пошли куда-нибудь?
Он весело болтал с солдаткой, а думал печально про то, что он-то служил по-другому, иначе – на морозе, в глуши, в неволе, и никак не мог он тогда прогуливаться сам по себе по городу, по берегу теплого моря. Да и автомат в отличие от этой девчонки он нечасто брал в руки, а уж по городу с ним точно не прогуливался так запросто. И это к лучшему: а то б сбежал он тогда из части на Ленкину свадьбу. Вышла она, значит, тогда замуж и уехала в Италию... Уехала тихо, спокойно, безмятежно – потому что он на свадьбу не успел, он в роте напился и попал на губу, и все там на гражданке случилось без него. «С чего это я взял, что сбежал бы? Вот глупость! Ну конечно, неприятно было, досадно, ну, попьянствовал бы чуть, и ладно, пора было б и честь знать. Мало ли кругом женского полу!» – говорил себе Доктор. Но это был пустой разговор, он ведь знал, какой скучной и глупой казалась ему – долго-долго – вся прочая, кроме его той подружки, жизнь. Кроме Ленки и всех ее свежих теплых телесных подробностей. Он вспомнил про те подробности и сказал себе: «Как же это замечательно, что нам тогда в компот подливали бром! Иначе два года протерпеть невозможно. А что у них тут в армии дают, интересно? Ах да, ничего им давать не надо, они ездят в отпуска и держат их вместе – это ж не тюрьма все-таки, но армия...»
Девчонка ушла, так и не оставив ему телефона, чему он в глубине души, будучи человеком ленивым, даже обрадовался и, довольный, с разве только легчайшей лирической грустью зашел в бар, взял с жары кружку холодного местного «Маккаби» и, сев у окошка, в прохладе, вспомнил ту весну, когда он гулял перед проводами.
То был тоже юг – правда, не такой, как тут. Там была настоящая весна, какой не бывает ни здесь, ни на Русском Севере. Это происходит так. Незаметно девается куда-то скудный южный снег. Остается на его месте что? Рыхлые убогие комья, грязные, серые, они разваливаются в руке от своей старческой тяжести. Появляется внезапно упругий ветер, теплый-теплый. С ветром прилетает прошлогодний запах близкой полудикой степи. По ночам от этого ветра постукивают незапертые форточки, а днем от него делается жарко и беспокойно. И страшно оттого, что вдали, где-то там, проходит настоящая жизнь, с волей, красавицами, сверкающими чистыми городами. И та весна, как прежние, проходила даром, зря, без смысла. Он прогуливался с приятелями по городу, по широкой пустой улице, откуда виден был весь большой завод: темное железо, пыльные башни, пар и копоть, клубы коричневого и красного дыма, они поднимались вверх и плавно превращались в грязные облака, а после уплывали поверху в дальние страны. Однажды, проходив так бесцельно полдня, они зашли в стекляшку и взяли молдавского портвейна. Вино было сладкое, липкое, на стаканах оставались от пальцев мутные узоры. В стекляшке было сначала пусто. А потом вошли, и сели за соседний столик две подружки, и заказали мороженое, и им принесли две стальные вазочки с жирными белыми шариками. С девчонками надо было хоть для приличия знакомиться, они завели разговор, и оказалось, что из них одна была Ленка, длинная, тощая, как велосипед, блондинка, как он любил, – и дальше пошло-поехало... Все пошли в парк и раскачивались там на лодках-качелях так, что лодка валилась как будто с громадной волны вниз, в пропасть, и продирало до разлета невесомых платьев, до мужских последних пронзительных, окончательных тонких нервов, а после снова улетала вверх так, что было страшно – вдруг утлое это корыто отвяжется, оторвется и улетит. Но нет, лодка просто остановилась внизу, пришлось вылезать из нее на дощатую тертую пристань и идти дальше, в глубь парка, где шелестели и посверкивали от света далеких фонарей листья тополей, в кустах шуршали ящерки и мыши, а вверху ухали неизвестные птицы. Они ушли с тропинки в чащу, подальше от пьяных голосов, Ленка была смелая и веселая, она смеялась ему в лицо, когда он робел, и сама подносила его потную ладонь к своей коже, и он с ужасом понимал, что под онемевшими пальцами – поочередно – пупырышки, прогибы, выпуклости, тонкие завитки, ускользание, ее липкие губы, про которые она шепчет, что сейчас сотрет помаду, не то он весь вывозится, и сама эта помада, которая обманно пахнет пирожным и после оказывается удивительно несладкой, безвкусной, глупой... Было, конечно, стыдно возиться в кустах с девчонкой, только успев с ней познакомиться, но медлить и отступать было совершенно невозможно. И опять было такое же, как на качелях, быстрое, судорожное, острое, до костей, да сырого человечьего мяса, переживание; ему показалось, он знает теперь, после этого, как могут насмерть защекотать русалки.
...Пиво остыло, а после так и вовсе кончилось. Доктор глубоко и прерывисто вздохнул, расплатился, выходя, брошенной бумажкой и поехал наверх, в номер. В лифте он вспоминал, как после еще встречался с Ленкой, страшно переживал, что все вышло именно так быстро и что он у нее не один такой, как звонил ей домой, а ее не подзывали к телефону – мать кричала в трубку:
– Прекратите, негодяи, ей звонить! Когда ж это кончится? У нее есть приличный мальчик! Он в институте, а вы со своими пьянками! Дайте же девке выйти замуж, имейте совесть!
Обидно было все – и множественное число обращения, и слова про пьянки, и про институт, и таки она была права: Ленке уж точно не нужен неудачник, на днях уезжающий далеко и надолго в казенном вагоне, – да, такой ей не пара. Так что он один, в одиночестве – в этом смысле – томился в те годы в своей глуши в тусклой дешевой обстановке, за забором, среди пропахших несвежим потом мужских тел.
Тоска! Но и какое счастье, что он попался, что он попал тогда на губу... А то плохо б все кончилось, так, что хуже едва ли возможно б было.
На выходе из лифта ему встретилась дама в форменном фартуке, со шваброй, она подняла на него глаза и спросила вежливым голосом:
– Вы шо, до нас насовсем или так, у разведку?
– Я? Да я просто на отдыхе тут...
– Да?
– Ага. У вас же тут тепло зимой.
– А, ну я поняла, шо вы просто не хотите про это говорить.
– Я? – Он задумался уже не для нее, ему была интересна сама эта мысль. – Ну, вот если б я был евреем, то точно б тут жил. А что, вы тут такие дружные, вкалываете, от армии не косите, с ружьем бегаете, воюете за родину – приятно, наверно, быть в такой компании!
– Ну! Так шо ж вы?
– Я? Да так... – говорил он уходя, думая, с какой легкостью они едут на свой север воевать, убивать, а может, и умирать на настоящей войне, которая никогда не кончается, но зато и вроде же не добирается до этого южного их берега... Еще Доктор вдруг вспомнил, что Ленкин тот жених был ведь тоже, кстати говоря, еврей! – Вот гад, – зло выругал Доктор счастливого соперника, но выругал не по пятой графе, а за дезертирство – тот ведь сбежал с их общей красавицей в глубокий тыл, в прекрасную Италию, – в то время как настоящие еврейские патриоты тут защищают свою родину... Подумаешь – война; это ж не очень страшно! И в тылу запросто может кирпич на голову упасть. Но тут хоть знаешь, за что страдать. А климат чудесный, такое можно на даче устроить! С другой стороны, на такой жаре лень будет копаться, поплавал в бассейне, и бегом обратно под air condition, вот и вся дача.
После, позже в тот день, Доктор взял резиновую, со стеклянной мордой, маску, и пошел нырять, и долго под водой рассматривал яркую, цветную, жизнь, ненастоящую, дешевую, как в телепередаче. Не верилось, что все правда, после нашей-то привычки к бледности и монотонности всего, что наяву перед глазами.
«Странно, – думал он лениво, – вот там, внизу, пестрые, такие веселые рыбы и кораллы такие разукрашенные, а наверху жара, и пыль, и кругом одни евреи; почему так?»
Он еще мечтательно подумал, что хорошо б каким-то волшебным способом сделаться евреем, быть толстым, счастливым и хитрым, поселиться у себя вот в этой стране, теплой, даже жаркой, маленькой и уютной, ездить на понятную, близкую, простую войну и там с соседями и друзьями вести мужскую жизнь – кататься по пустыне, стрелять, пить водку «Кеглевич» и иногда умирать. Но увы – одно было плохо, одно смущало Доктора и мешало ему всерьез завидовать евреям. Их женщины слишком солидны, из невест они сразу переходят в тещи и свекрови, они бреют ноги и после ими колются, они слишком горячи, настолько, что мечтать о них не успеваешь, – так что их трудно любить подолгу.
«А что бы тебе, гойской морде, не взять напрокат акваланг? Да занырнуть поглубже, там же еще ярче должно вот это все быть, а?» – продолжал Доктор мысленную с собой беседу. Он был один тут и шутил сам с собой, жалко было упускать такую возможность еврейских шуток, смешнее которых мало что выходит. Хотя и другое смешное было, и без этого: то же погружение в глубину с надетым аквалангом – это ж как бы чистейшей воды безопасный секс. Про такой в нашей юности и не слыхать было! Секс, секс, кстати; находясь в такой знойной стране, даже как-то неестественно проходить мимо самого интересного. «Да, глупо!» – думал он, бредя, как бурлак, по песку к сарайчику с аквалангами.
– Э-э... – начал он издалека, не выбрав еще язык для разговора, поскольку не раз он уже знакомился с ярким идиотизмом ситуаций, когда со своими говоришь на ломаном английском. – Гм... – продолжил он, глядя сверху на приставленную к аквалангам весьма пышную брюнетку, которая, склонив голову, читала какую-то трепаную книжку, не разобрать издалека и без очков, из каких, из чьих букв составленную.
Дама таки подняла наконец глаза, но так медленно и лениво, что можно было спорить – книжка кириллицей написана. Подняла, глянула на него и сказала:
– Ой, Господи!
– Вижу, я вас от божественного какого-то чтения оторвал?
– Нет.
– А шо у вас такой голос хриплый? Простыли в такой жаре – мороженого, что ли, съели?
Она кашлянула раза три, он ждал, когда она с этим закончит, и смотрел пока из-под руки на близкое сверкающее море, не на даму ж эту простуженную смотреть, когда она вышла уж из интересной весовой категории в иную, серьезную, полную ответственности, и долга, и унылого труда, и скуки.
Он так смотрел в сторону, а она все молчала и не кашляла больше, а краем глаза он увидел, что она вскочила со своей табуретки, но тут же снова села.
Начав уже досадовать на неловкий сервис, Доктор повернулся к даме и захотел ей сказать что-нибудь недовольное. И увидел наконец обложку ее книжки. Написано же на ней было вот что: «Как найти любовь вашей жизни за 90 дней или даже быстрей».
«Бедная! – подумал Доктор. – Хватилась... Куда теперь, когда уж ты это, тово... – Ему жалко стало бестолковую бабу, которую так вот занесло жить на курорт, среди красот, а счастье все не настает и не настает никак... – Да к тому ж и работа вон какая: сидеть на жаре, считать мелочь. До чего ж это, должно быть, противно – целый день пачкать руки о несвежие чужие бумажки, на которых сколько ж грязи, буквальной физической грязи! Пот какой-нибудь чужой прогорклый, гнилой, или вакса с плевками пополам, мерзкая сера из ушей, любовная ли липкая жидкость, вязкое ли глинистое дерьмо... Да к тому ж это все на жаре, на жаре, а? Вот несчастливая ж судьба. А была ж баба когда-то красавицей, ну по крайней мере молодой была и свежей, так, что свежесть та и чистота всего в ней все перевешивали, и хотелось ее, верно, домогаться изо всех сил. А после вон как все печально развивается... Хорошо, что хоть мы не бабы!» Но сказал он другое:
– Везет вам! Дочитаете книжку, пойдете и найдете любовь своей жизни. А?
– Куда ж теперь... – ответила она просто, как бы догадавшись про его мысли.
– А что?
Она как будто не слышала.
– Ты давно там был? Дома?
– Я? В смысле дома?
– Ты все меня никак не узнаешь...
– Отчего же не узнаю, очень даже узнаю, – говорил он бодрым голосом, ведь неловко ж признаваться даме, что не узнал ее; ты так ей как бы объясняешь, что она постарела, что она толстая и женская ее жизнь кончена. Оно, может, и так, но пусть бы ей кто-то другой такое давал понять, чтоб она его, того другого, чужого, проклинала простодушно. Она так смотрела, так говорила с ним, что ясно было все про их какую-то прежнюю близость, может, преувеличенную, которая откуда ж могла взяться? Когда не любил он брюнеток отродясь? Только в последние годы это пропало, стерлось, как будто к глазам поднеслось веселое яркое стеклышко, сквозь которое знойные красавицы стали видеться своими... Но это ж недавно так!
– Ну, если узнал, скажи тогда, как меня зовут. Ну?
– Да узнал, узнал! – врал он. – Сколько лет, сколько зим? Ну, ты как вообще? – Дело привычное так выкручиваться, не первый же раз; бывало такое уже с другими. Что жизнь делает с людьми! Ай-ай-ай! Эх!
Она вздохнула.
– У меня смена скоро кончится, хочешь, мы зайдем тут рядом в кафе, там кондиционер, выпьем пива. Расскажешь мне что-нибудь... У тебя время есть?
– Конечно! Какой разговор! – Когда не знаешь, как говорить с женщиной и про что, знай себе улыбайся и шути, не ошибешься. Это ж не семнадцать лет, когда молчишь с глупым лицом и сопишь себе.
– Да? А то мне показалось, что ты как-то мне не рад, не рад меня видеть. Как-то ты равнодушно на меня смотришь. Ты до сих пор на меня злишься?
– Ладно-ладно, брось, все в порядке.
– Ну ладно, да, потом.
* * *
«Кто ж такая, интересно? – размышлял он, ожидая ее в счастливой прохладе кафе, уже приступив к пиву. – Одноклассница, что ли? Или эта, как ее, что мне записки любовные слала, из младшего класса? Надо бы как-то узнать, как ее зовут, выманить это хитро, а дальше беседа пойдет побойчее. Она чего-нибудь расскажет забавное про здешнюю жизнь. Которая тут у нее не очень, не привыкла она к такой. Она почему вскочила сперва? Да просто хотела уйти, чтоб я не пялился на ее теперешнюю блеклость. Но куда ж она уйдет, когда надо тут нести свою бедную копеечную – ха-ха, агароточную – службу, а я клиент, и, прямо скажем, почти богатый клиент, если посмотреть, сколько они за номер дерут».
Она скоро подошла, подсела и сразу заговорила:
– Я вспомнила, как последний раз с тобой пиво пила. В последнюю весну, на набережной, под грибком. Я тогда еще школу из-за этого прогуляла. Помнишь?
Он сразу вспомнил и шумно вдохнул воздух и с шумом же выдохнул.
– Ленка. Ленка.
– Да уж сто лет как Ленка. – Она взяла его стакан и из него отхлебнула.
Хотелось ее, конечно, убить, но мечта, по-всему, была несбыточной. Только и оставалось, что поболтать с ней впустую.
– Что ж ты тогда...
– Сам ты что? Зачем ты в армию тогда ушел? Я говорила же, что нельзя меня одну оставлять даже на две недели. На неделю можно еще было, а больше-то никак. Я честная была девушка, я предупреждала. А ты ушел, ты уехал. Вот и все.
Он подумал, что в кино в таких случаях пускают вальс и персонаж нервно курит, с умным лицом пускает дым.
– Так ты меня не узнал. Я так сильно постарела? Скажи. Он не отвечал: не знал как. Не говорить же бедной женщине правду.
– А что ж ты черная? – Вроде из-за перекраски не узнал.
– Чтоб не приставали. А так – на свою похожа.
– А. Это, может, единственный в мире случай, когда натуральная блондинка красится в черный цвет! Оригинально... Но вы же в Италию уехали тогда! А тут-то ты что делаешь?
– Ой, Италия! Да там просто кантовались все в лагере почти год, – а после уж кто куда. Кто в Италии, кто в Вене, а уж после поразъезжались на ПМЖ.
– А я думал... Ходил по Риму и думал – вот ты сейчас пройдешь по улице или выглянешь из окна какой-нибудь замечательной квартиры.
– Куда нам! Да и Италия мне знаешь как вспоминается? Общежитие, макароны пустые, очереди за документами разными, карабинеры, допросы, когда в супермаркете украдешь еды...
– Да? – Ему было немного досадно от того, что она попала жить в какой-то нижний мир, где надо работать прислугой и варить макароны в общежитии. Вместо того чтоб с ним кататься по всяким парижам-мадрижам, сверкать глазами и чтоб она копалась в платьях в каком-нибудь бутике на Via Spiga, пока он покорно ожидает ее, чтоб пойти наконец обедать. Но она с ним не попала в новую жизнь, в которой он оказался тогда один, без нее, но разве это можно назвать несчастьем? Нет. Несчастье было тогда, в казарме, в снегах, в сапогах, в неволе. Несчастье то побыло, побыло – и прошло. Проходило оно медленно, год или два, или три, нельзя сказать, что это быстро случилось, – но прошло же вполне. Жизнь стала идти дальше, вперед, вверх! Как замечательно, что прошли те унылые, безнадежные года... Теперь даже приятно вспоминать: какие ж то были яркие могучие страсти, как щедро и сладко вгонялся в кровь адреналин, как било по ребрам сердце, какой близкой, простой, прекрасной и родной казалась смерть! В молодости, от любви – от несчастной любви к веселой красавице. Еще бы тогда чуть – и могла б устроиться пародия на Ромео и Джульетту! Или, остынь на сколько-то ее кровь, были б письма туда-сюда на тетрадных желтоватых листках, глянцевые черно-белые карточки, эротические сны порозь, после – гипюр и самогонка на свадьбе со сдвинутыми столами и соседскими стульями... А там и развелись бы, как все, от досады, от авосек, от всякой хозяйственной мерзости, от засаленных шлепанцев, от мятых советских белых, как из простыни, лифчиков в переполненном баке с грязным бельем. Тьфу. А нет – так думал бы, жалея себя до слез или, может, ненавидя, про то, что вот во что превратилась та, которая и т.д. и т.п., которую он и так и этак и прочее!
Они выпили и стали говорить про другое, про чужие жизни, про чье-то, не их, прошлое, про то, что сталось с их знакомыми. Какие-то имена его цепляли, кололи, потому что он знал про них и про нее, что у них было – но теперь это было не важно, ну, не очень важно.
– А маме ты передашь пакет? Ну, небольшой, я б ей хотела кое-что передать.
– Какой разговор.
– Только ты скажи, что сам паковал.
– Кому, ей? Которая тебя к телефону не звала, когда я, несчастный, звонил?
– Да нет же, не ей, это в аэропорту так надо сказать, а подумают – бомба там. Здесь всякие террористы, ты ж знаешь.
– А.
– Заедем ко мне? Тут не очень далеко. Я быстро соберу пакет, и ты будешь свободен. Будешь опять отдыхать. Тут хорошо! – Она огляделась.
– Да, заедем. – Хотя все ему было непонятно. Заедут они – и что? И как? «Конечно, стоит» или «да ну, с ума сошла, что ли»? Но не бояться ж, не трусить же, таки они не дети.
...В ее маленькой бедной квартирке ему сразу стало как-то тесно уже на пороге. Хотя для одной вроде неплохо... Но он ни разу ее не спросил про того, кто в старые времена был, казался счастливым соперником, и про то, что в ее жизни сейчас вообще. Она копалась на кухне и что-то рассказывала оттуда, что-то такое, что его, судя по веселости тона, должно было развлечь, но он не слушал. А он стоял посреди комнаты и осматривался в чужой-чужой жизни, даже не включив света.
Но и в полумраке многое можно было рассмотреть. Кругом странная нерусская мебель, иностранные предметы, смешная неудобная посуда. Из родного он на одной стене вдруг увидел, как это ни странно, «Калашникова», он был такой весь близкий, теплый после русской армии – и такой жуткий здесь, где палестинцы убивают из него твоих знакомых. «Всякое ружье должно стрельнуть», – вспомнил Доктор русскую мудрость. И подошел ближе к стене со смертоносным оружием. Было слегка жутко – до тех пор пока он не коснулся ствола, который оказался теплым, безобидным, пластиковым. Детским. Как давешняя их тут подлодка.
Ленка вошла, в одной руке у нее был бесформенный, с торчащими углами, уродливый пластиковый пакет, в другой маленькая темная чашечка с кофе, который густо пролился на коврик из беззвучно упавшей тихой чашки. Потому что он взял ее за плечи, притянул к себе, закрыл глаза и принюхался к ее макушке. Яблоки, воробьиный пух, кошачья лапа, свежие листья, свежеразломленная булка, выдохшийся фантик – сложный запах был все тот же, какой доставал его иногда, пробирал, продирал, размягчал мозги.
«Ничего, – подумал он, – ничего... Мы им, блядям, тоже снимся».
Она стояла безучастно под его руками и не поднимала головы. «Потом точно буду жалеть, если сейчас уложу ее такую на диван», – понимал он. Но и другое тоже понимал с высоты своей солидности: не уложит, тоже будет жалеть, причем с той же самой остротой. Было, к счастью, темно, он как-то счастливо не щелкнул, входя в комнату, рычажком выключателя, от лени, а она – оттого что руки были заняты, и неловкости набралось меньше, чем могло б. А и так было много – от взрослости ее тела, от того, сколько в ней за годы накопилось лишнего, избыточного, как все было тронуто жизнью, потрепано, изношено... И вдруг что-то остро кольнуло его в нежное чувствительное место так, что он вздрогнул, – это были короткие выросшие после бритья волоски на ее ногах. Ну вот, еще бритые ноги... Она их, он вспомнил, сегодня поначалу прятала, прятала, теперь ясно почему.