Текст книги "Русский литературный анекдот конца XVIII — начала XIX века"
Автор книги: Ефим Курганов
Соавторы: Н. Охотин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
За ужином разговорились о Российской Академии. «А сколько считается теперь всех членов?» – спросил Державин Петра Ивановича Соколова. «Да около шестидесяти», – отвечал секретарь Академии. «Неужто нас такое количество? сказал удивленный Шишков, – я думал, что гораздо менее». – «Точно так; но из них, как Вашему Превосходительству известно, находится налицо немного: одни в отсутствии, другие избраны только для почета, а некоторые…» – «Не любят грамоты», подхватил Хвостов. [46, с. 427.]
«Мне давно говорили о Селакадзеве, – сказал Оленин, – как о великом антикварии, и я, признаюсь, по страсти к археологии, не утерпел, чтоб не побывать у него. Что ж, вы думаете, я нашел у этого человека? Целый угол наваленных черепков и битых бутылок, которые выдавал он за посуду татарских ханов, отысканную будто бы им в развалинах Серая; обломок камня, на котором, по его уверению, отдыхал Дмитрий Донской после Куликовской битвы; престранную кипу старых бумаг из какого-нибудь уничтоженного богемского архива, называемых им новгородскими рунами; но главное сокровище Селакадзева состояло в толстой, уродливой палке, вроде дубинок, употребляемых кавказскими пастухами для защиты от волков; эту палку выдавал он за костыль Ивана Грозного, а когда я сказал ему, что на все его вещи нужны исторические доказательства, он с негодованием возразил мне: «Помилуйте, я честный человек и не стану вас обманывать». В числе этих древностей я заметил две алебастровые статуйки Вольтера и Руссо, представленных сидящими в креслах, и в шутку спросил Селакадзева: «А это что у вас за антики?» – «Это не антики, – отвечал он, – но точные оригинальные изображения двух величайших поэтов наших, Ломоносова и Державина». После такой выходки моего антиквария мне осталось только пожелать ему дальнейших успехов в приращении подобных сокровищ и уйти, что я и сделал. [46, с. 436–437.]
Вяземский рассказывал мне на днях, что под делом разумеют официанты Английского клуба. Он объехал по обыкновению все балы и все вечерние собрания в Москве и завернул наконец в клуб читать газеты. Сидит он в газетной комнате и читает. Было уже поздно – час второй или третий. Официант начал около него похаживать и покашливать. Он сначала не обратил внимания, но наконец, как тот начал приметно выражать свое нетерпение, спросил: «Что с тобою?» – «Очень поздно, Ваше Сиятельство». – «Ну так что же?» – «Пора спать». – «Да ведь ты видишь, что я не один и вон там играют еще в карты». – «Да те ведь, Ваше Сиятельство, дело делают.» [42, с. 494.]
Дмитриев рассказывал, что какой-то провинциал, когда заходил к нему и заставал его за письменным столом с пером в руках: «Что это вы пишете, часто спрашивал он его, – нынче, кажется, не почтовый день». [29, с. 56.]
Дмитриев любил Антонского, но любил и трунить над ним, очень застенчивым, так сказать, пугливым и вместе с тем легко смешливым. Смущение и веселость попеременно выражались на лице его под шутками Дмитриева. «Признайтесь, любезнейший Антон Антонович, – говорил он ему однажды, – что ваш университет – совершенно безжизненное тело: о движении его и догадываешься только, когда едешь по Моховой и видишь сквозь окна, как профессора и жены их переворачивают на солнце большие бутылки с наливками». [29, с. 324.]
«Жив или умер N. N?» – спросил И. И. (Дмитриев). «Не знаю, – он получил в ответ, – одни говорят, что жив, другие, что он умер». – «Но это все равно: он и жил покойником», – заметил И(ван) И(ванович). [42, с. 494.]
Кто-то из собеседников употребил выражение: «Надо заниматься делом». «Каким делом? – заметил Иван Иванович. – Это слово у разных людей имеет разное значение. Вот, например, Вяземский рассказывал: Дмитриев гулял по Кремлю в марте месяце 1801 г. Видит он необыкновенное движение на площади и спрашивает старого солдата, что это значит. «Да съезжаются, – говорит он, – присягать государю». – «Как присягать и какому государю?» – «Новому». – «Что ты, рехнулся, что ли?» – «Да, императору Александру». – «Какому Александру?» – спрашивает Дмитриев, все более и более удивленный и испуганный словами солдата. «Да Александру Македонскому, что ли!» – отвечает солдат.» [29, с. 310.]
Дмитриев съехался где-то на станции с барином, которого провожал жандармский офицер. Улучив свободную минуту, Дмитриев спросил его, за что ссылается проезжий?
– В точности не могу доложить Вашему Высокопревосходительству, но кажется, худо отзывался насчет холеры. [29, с. 97.]
Дмитриев, жалуясь на скучного и усердного посетителя своего, говорил, что (тот) приходит держать его под караулом. [29, с. 58.]
Кем-то было сказано: «Стихи мои, обрызганные кровью». «Что ж, кровь текла у него из носу, когда писал он их?» – спросил Дмитриев. [29, с. 125.]
Когда Карамзин был назначен историографом, он отправился к кому-то с визитом и сказал слуге: если меня не примут, то запиши меня. Когда слуга возвратился и сказал, что хозяина дома нет, Карамзин спросил его: «А записал ли ты меня?» – «Записал». – «Что же ты записал?» – «Карамзин, граф истории». [29, с. 244.]
(А. С.) Шишков говорил однажды о своем любимом предмете, т. е. о чистоте русского языка, который позорят введениями иностранных слов. «Вот, например, что может быть лучше и ближе к значению своему, как слово дневальный! Нет, вздумали вместо его ввести и облагородить слово дежурный, и выходит частенько, что дежурный бьет по щекам дневального». [29, с. 81.]
Еще забыл один анекдот о князе (П. И.) Шаликове, доказывающий, что он в нужных случаях не терял присутствия духа. За обедом рассердился на него гордый и заносчивый В. Н. Ч-н и вызвал его на дуэль. Кн. Шаликов сказал: «Очень хорошо! Когда же?» – «Завтра!» – отвечал Ч-н. «Нет! Я на это не согласен! За что же мне до завтра умирать со страху, ожидая, что вы меня убьете? Не угодно ли лучше сейчас?» Это сделало что дуэль не состоялась! [44, с. 99.]
При А. М. Пушкине говорили о деревенском поверий, что тараканы залезают в ухо спящего человека, пробираются до мозга и выедают его. «Как я этому рад, – прервал Пушкин, – теперь не буду говорить про человека, что он глуп, а скажу: обидел его таракан». [29, с. 167.]
А. М. Пушкин забавно рассказывает. один анекдот из своей военной жизни. В царствование императора Павла командовал он конным полком в Орловской губернии. Главным начальником войск, расположенных в этой местности, было лицо, высокопоставленное по тогдашним обстоятельствам и немецкого происхождения. Пушкин был с ним в наилучших отношениях, как по службе, так и по условиям общежительности. Однажды и совершенно неожиданно получает он, за подписью начальника, строжайший выговор, изложенный в выражениях довольно оскорбительных. Пушкин тут же пишет рапорт о сдаче полка по болезни своей старшему по нем штаб-офицеру и просит о совершенном своем увольнении. Начальник посылает за ним и спрашивает о причине подобного поступка. «Причина тому, – говорит Пушкин, – кажется, довольно ясно выражена в бумаге, которую я от вас получил». – «Какая бумага?» Пушкин подает ему полученный выговор. Начальник прочитывает его и говорит: «Так эта-то бумага вас огорчила? Удивляюсь вам! Служба одно, а канцелярия другое. Какую бумагу подаст мне она, я ту и подписую. Службою вашею я совершенно доволен и впредь прошу вас, любезнейший Пушкин, не обращать никакого внимания на подобные глупости». [29, с. 217.]
В течение войны 1806 года и учреждения народной милиции имя Бонапарта (немногие называли его тогда Наполеоном) сделалось очень известным и популярным во всех углах России… По поводу милиции всюду были назначены областные начальники, отправлены генералы, сенаторы для обмундирования и наблюдения за порядком, вооружением ратников, и так далее. Воинская деятельность охватила всю Россию. Эта деятельность была несколько платоническая, она мало дала знать себя врагу на деле, но могла бы надоумить его, что в народе есть глубокое чувство ненависти к нему и что разгорится она во всей ярости своей, когда вызовет он ее на родной почве и на рукопашный бой. Алексей Михайлович Пушкин, состоявший на милиционной службе при князе Юрии Владимировиче Долгоруком, рассказывал следующее. На почтовой станции одной из отдаленных губерний заметил он в комнате смотрителя портрет Наполеона, приклеенный к стене.
– Зачем держишь ты у себя этого мерзавца?
– А вот затем, Ваше Превосходительство, – отвечает он, – что если, не равно, Бонопартий под чужим именем, или с фальшивою подорожною приедет на мою станцию, я тотчас по портрету признаю его, голубчика, схвачу, свяжу, да и представлю начальству.
– А, это дело другое! – сказал Пушкин. [29, с. 255–256.]
В одно из пребываний Александра Павловича в Москве, он удостоил частное семейство обещанием быть у него на бале. За несколько дней до бала хозяин дома простудился и совершенно потерял голос. «Само провидение, – говорил тот же Пушкин, – благоприятствует этому празднику: хозяин не может выговорить ни одного слова, и государь избавляется от скуки слушать его». [29, с. 217.]
А. М. Пушкин спрашивал путешествующего англичанина: «Правда ли, что изобрели в Англии машину, в которую вводят живого быка и полтора часа спустя подают из машины выделанные кожи, готовые бифстексы, гребенки, сапоги и проч.». – «Не слыхал, – простодушно отвечал англичанин, – при мне еще не было; вот уже два года, что я разъезжаю по твердой земле. Может быть, эта машина изобретена без меня». [29, с. 115–117.]
Он же (А. М. Пушкин) рассказывал, что у какой-то провинциальной барыни убежала крепостная девушка. Спустя несколько лет барыня проезжает чрез какой-то уездный город и отправляется в церковь к обедне. По окончании службы, дьячок подносит ей просвиру. Барыня вглядывается в него и вдруг вскрикивает: «Ах, каналья, Палашка, да это ты?» Дьячок в ноги: «Не погубите, матушка! Вот уже четыре года, что служу здесь церковником. Буду за ваше здравие вечно Бога молить». [29, с. 442.]
У*** рассказывал Алексею Михайловичу Пушкину, как он в 1814 году ночью взят был в плен французами. «Они очень невежливы, – говорил он, – и худо обращались со мной. Я им объяснял, что я генерал и что они должны уважать мое звание. Они отвечали мне: «Знаем эти сказки: ну похож ли ты на генерала?» – «Что же, – перебил его Пушкин, – начинало уже рассветать?» – «Да немножко», – отвечал тот простодушно и продолжал свое повествование. [29, с. 52.]
Известно, что князь А. А. Шаховской, человек очень умный, талантливый и добрый, был ужасно вспыльчив. Он приходил в неистовое отчаяние при малейшей безделице, раздражавшей его, особенно когда он ставил на сцену свои пьесы. Любовь его к сценическому искусству составляла один из главных элементов его жизни и главных источников его терзаний.
На репетиции какой-то из его комедий, в которой сцена представляла комнату при вечернем освещении, Шаховской был недоволен всем и всеми, волновался, бегал, делал замечания артистам, бутафорам, рабочим и, наконец, обернувшись к лампе, стоявшей на столе среди сцены, закричал ей:
– Матушка, не туда светишь! [52, с. 125.]
В какой-то пьесе играл дебютант Максин, которого князь Шаховской очень недолюбливал. Шаховской сидел с Кокошкиным в директорской ложе. Максин играл очень плохо. Когда он подошел очень близко к директорской ложе, Шаховской высунулся и стал дразнить его языком. Кокошкин схватил Шаховского за руку, оттащил в глубину ложи, усадил в кресла и умиленным голосом начал увещевать:
– Помилуй, князь! Что ты делаешь? За что ты его обижаешь? и конфузишь? Ведь он прекраснейший человек.
– Федор Федорович! – бормотал взбешенный Шаховской, – я рад, что он прекраснейший, добродетельнейший человек, пусть он будет святой, я рад его в святцы записать, молиться ему стану, свечку поставлю, молебн отслужу, – да на сцену-то его, разбойника, не пускайте! [52, с. 125.]
Сказывают, что в дирекцию театра поступает такое множество драм оригинальных и переводных, что она не знает, что с ними делать, а пуще, как отбиться от назойливых авторов, решительно ее осаждающих; эти авторы большей частью подкрепляемы бывают рекомендательными письмами значительных особ, на которые театральное начальство отвечать должно, что приводит его в великое затруднение. Многие из поступающих драм остаются даже и непрочитанными. Казначей театра, П. И. Альбрехт, получивший недавно анненский крест на шею, великий эконом, предлагал Шаховскому употреблять их для топки печей вместо дров, потому что у него в квартире всегда холодно. «Да за что ж, батюшка Петр Иванович, ты меня совсем заморозить хочешь? – возразил сочинитель «Нового Стерна», – от них еще пуще повеет холодом». [46, с. 476–477.]
Однажды назначено было дать на театре две большие пьесы; чтобы не затянуть спектакля, князь Шаховской решился выбросить одну сцену из пьесы «Меркурий на часах». Сделать это было весьма легко. К Меркурию являются музы, и всякая, после длинного монолога, показывает свое искусство: танцы, пение, музыку и проч., следовательно, стоило только пропустить монолог, и время было бы выиграно, а ход представления нисколько бы не нарушился. Одну из муз играла сестра Кавалеровой – девица Борисова.
Так как Шаховской был близок с Кавалеровыми, то и обратился к Борисовой: «Знаешь что, душа, ты уж свою речь не читай; пропусти ее!» – «Это для чего?» – «А то, знаешь, спектакль протянется слишком долго». – «Да почему же именно я должна отказаться! Я лучше совсем не стану играть…» – «Ну что нам с тобою считаться!» – продолжал князь, не замечая, что Борисова обиделась и уже дрожит от волнения. «Я вам не девочка!» – отозвалась она. «Ах, душа, давно знаю, что ты не девочка!..» Актриса упала в обморок. «Верно, я сказал какую-нибудь глупость!» – заметил растерявшийся князь. [70, с. 319.]
Он (А. С. Грибоедов) был отличный пианист и большой знаток музыки: Моцарт, Бетховен, Гайдн и Вебер были его любимые композиторы. Однажды я сказал ему: «Ах, Александр Сергеевич, сколько Бог дал вам талантов: вы поэт, музыкант, были лихой кавалерист, и, наконец, отличный лингвист!» (Он кроме пяти европейских языков, основательно знал персидский и арабский языки.) Он улыбнулся, взглянул на меня своими умными глазами из-под очков и отвечал мне: «Поверь мне, Петруша, у кого много талантов, у того нет ни одного настоящего». [38, с. 107.]
Он (А. С. Грибоедов) был скромен и снисходителен в кругу друзей, но сильно вспыльчив, заносчив и раздражителен, когда встречал людей не по душе… Тут он готов был придраться к ним из пустяков, и горе тому, кто попадался к нему на зубок… Тогда соперник бывал разбит в пух и прах, потому что сарказмы его были неотразимы! Вот один из таких эпизодов.
Когда Грибоедов привез в Петербург свою комедию, Николай Иванович Хмельницкий просил его прочесть ее у него на дому; Грибоедов согласился. По этому случаю Хмельницкий сделал обед, на который, кроме Грибоедова, пригласил нескольких литераторов и артистов, в числе последних были: Сосницкий, мой брат и я. Хмельницкий жил тогда барином, в собственном доме на Фонтанке у Симеоновского моста. В назначенный час собралось у него небольшое общество.
Обед был роскошен, весел и шумен… После обеда все вышли в гостиную, подали кофе, и закурили сигары… Грибоедов положил рукопись своей комедии на стол; гости в нетерпеливом ожидании начали придвигать стулья; каждый старался поместиться поближе, чтоб не проронить ни одного слова… В числе гостей был тут некто Василий Михайлович Федоров, сочинитель драмы «Лиза, или Торжество благодарности» и других давно уже забытых пьес… Он был человек очень добрый, простой, но имел претензию на остроумие… Физиономия его не понравилась Грибоедову или, может быть, старый шутник пересолил за обедом, рассказывая неостроумные анекдоты, только хозяину и его гостям пришлось быть свидетелями довольно неприятной сцены…
Покуда Грибоедов закуривал свою сигару, Федоров, подойдя к столу, взял комедию (которая была переписана довольно разгонисто), покачал ее на руке и с простодушной улыбкой сказал: «Ого! Какая полновесная!.. Это стоит моей Лизы». Грибоедов посмотрел на него из-под очков и отвечал ему сквозь зубы: «Я пошлостей не пишу». Такой неожиданный ответ, разумеется, огорошил Федорова, и он, стараясь показать, что принимает этот резкий ответ за шутку, улыбнулся и тут же поторопился прибавить: «Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич; я не только не хотел обидеть вас сравнением со мной, но, право, готов первый смеяться над своими произведениями». – «Да, над собой-то вы можете смеяться, сколько вам угодно, а я над собой – никому не позволю…» – «Помилуйте, я говорил не о достоинствах наших пьес, а только о числе листов». – «Достоинств моей комедии вы еще не можете знать, а достоинства ваших пьес всем давно известны». – «Право, вы напрасно это говорите, я повторяю, что вовсе не думал вас обидеть». – «О, я уверен, что вы сказали не подумавши, а обидеть меня вы никогда не сможете».
Хозяин от этих шпилек был как на иголках и, желая шуткой как-нибудь замять размолвку, которая принимала не шуточный характер, взял за плечи Федорова и, смеясь, сказал ему: «Мы за наказание посадим вас в задний ряд кресел…» Грибоедов между тем, ходя по гостиной с сигарой, отвечал Хмельницкому: «Вы можете его посадить, куда вам угодно, только я при нем своей комедии читать не буду…» Федоров покраснел до ушей и походил в эту минуту на школьника, который силится схватить ежа – и где его ни тронет, везде уколется…
Итак, драматургу из-за своей несчастной драмы пришлось сыграть комическую роль, а комик чуть не разыграл драмы из-за своей комедии. [38, с. 107–109.]
В бытность Грибоедова в Москве, в 1824 году, он сидел как-то в театре с известным композитором Алябьевым, и оба очень громко аплодировали и вызывали актеров. В партере и в райке зрители вторили им усердно, а некоторые стали шикать, и из всего этого вышел ужасный шум. Более всех обратили на себя внимание Грибоедов и Алябьев, сидевшие на виду у всех, а потому полиция сочла их виновниками происшествия. Когда в антракте они вышли в коридор, к ним подошел полицмейстер Ровинский, в сопровождении квартального, и тут произошел между Ровинским и Грибоедовым следующий разговор.
Р. Как ваша фамилия?
Г. А вам на что?
Р. Мне нужно знать.
Г. Я Грибоедов.
Р. (квартальному). Кузьмин, запиши.
Г. Ну, а как ваша фамилия?
Р. Это что за вопрос?
Г. Я хочу знать, кто вы такой.
Р. Я полицмейстер Ровинский.
Г. (Алябьеву). Алябьев, запиши… [103, с. 466–467.]
Был когда-то молодой литератор, который очень тяготился малым чином своим и всячески скрывал его. Хитрый и лукавый Воейков подметил эту слабость. В одной из издаваемых им газет печатает он объявление, что у такого-то действительного статского советника, называя его полным именем, пропала собака, что просят возвратить ее, и так далее, как обыкновенно бывает в подобных объявлениях. В следующем номере является исправление допущенной опечатки. Такой-то – опять полным именем – не действительный статский советник, а губернский секретарь. Пушкин восхищался этой проделкою и называл ее лучшим и гениальным сатирическим произведением Воейкова. [29, с. 505.]
Один из самых частых посетителей Дельвига в зиму 1826/27 г. был Лев Сергеевич Пушкин, брат поэта. Он был очень остроумен, писал хорошие стихи, и, не будь он братом такой знаменитости, конечно, его стихи обратили бы в то время на себя общее внимание. Лицо его белое и волосы белокурые, завитые от природы. Его наружность представляла негра, окрашенного белою краскою. Он был постоянно в дурных отношениях со своими родителями, за что Дельвиг часто его журил, говоря, что отец его хотя и пустой, но добрый человек, мать же и добрая и умная женщина. На возражение Льва Пушкина, что «мать ни рыба ни мясо», Дельвиг однажды, разгорячившись, что с ним случалось очень редко и к нему нисколько не шло, отвечал: «Нет, она рыба». [65, с. 180.]
Дельвиг звал однажды Рылеева к девкам. «Я женат», – отвечал Рылеев. «Так что же, – сказал Дельвиг, – разве ты не можешь отобедать в ресторации потому только, что у тебя дома есть кухня?» [81, с. 159.]
Он (А. С. Пушкин) всегда с нежностью говорил о произведениях Дельвига и Баратынского. Дельвиг тоже нежно любил и Баратынского, и его произведения. Тут кстати заметить, что Баратынский не ставил никаких знаков препинания, кроме запятых, в своих произведениях, и до того был недалек в грамматике, что однажды спросил Дельвига в серьезном разговоре: «Что ты называешь родительским падежом?» Баратынский присылал Дельвигу свои стихи для напечатания, и тот всегда поручал жене своей их переписывать; а когда она спрашивала, много ли ей писать, то он говорил: «Пиши только до точки». А точки нигде не было, и даже в конце пьесы стояла запятая! [61, с. 105–106.]
Я с ним (А. А. Дельвигом) и его женою познакомилась у Пушкиных, и мы одно время жили в одном доме, и это нас так сблизило, что Дельвиг дал мне раз (от лености произносить мое имя и фамилию) название 2-й жены, которое за мной и осталось. Вот как это случилось: мы ездили вместе смотреть какого-то фокусника. Входя к нему, он, указывая на свою жену, сказал: «Это жена моя»; потом, рекомендуя в шутку меня и сестру мою, проговорил: «Это вторая, а это третья». У меня была книга (затеряна теперь), кажется, «Стихотворения Баратынского», которые он издавал; он мне ее прислал с надписью: «Жене № 2-й от мужа безномерного б. Дельвига». [61, с. 106–107.]
Александр Тургенев был довольно рассеян. Однажды обедал он с Карамзиным у графа Сергея Петровича Румянцева. Когда за столом Карамзин подносил к губам рюмку вина, Тургенев сказал ему вслух: «Не пейте, вино прескверное, это настоящий уксус». Он вообразил себе, что обедает у канцлера графа (Н. П.) Румянцева, который за глухотою своею ничего не расслышит. [29, с. 245.]
Он (А. И. Тургенев) был не гастроном, не лакомка, а просто обжорлив. Вместимость желудка его была изумительная. Однажды после сытного и сдобного завтрака у церковного старосты Казанского собора отправляется он на прогулку пешком. Зная, что вообще не был он охотник до пешеходства, кто-то спрашивает его: «Что это вздумалось тебе идти гулять?» – «Нельзя не пройтись, – отвечал он, – мне нужно проголодаться до обеда». [31, с. 369.]
В архиве его (А. И. Тургенева) или в архивах (потому что многое перевезено им к брату в Париж, а многое оставалось в России) должны храниться сокровища, достойные любопытства и внимания всех просвещенных людей. О письменной страсти его достаточно для убеждения каждого рассказать следующий случай. После ночного бурного, томительного и мучительного плавания из Булони Темзою в Лондон он и приятель его, в первый раз тогда посещавший Англию, остановились в гостинице по указанию и выбору Тургенева и, признаться (вследствие экономических опасений его), в гостинице весьма неблаговидной и далеко не фешенебельной. Приятель на первый раз обрадовался и этому: расстроенный переездом, усталый, он бросился на кровать, чтобы немножко отдохнуть. Тургенев сейчас переоделся и как встрепанный побежал в русское посольство. Спустя четверть часа он, запыхавшись, возвращается и на вопрос, почему он так скоро возвратился, отвечает, что узнал в посольстве о немедленном отправлении курьера и поспешил домой, чтобы изготовить письмо. «Да кому же хочешь ты писать?» Тут Тургенев немножко смутился и призадумался. «Да в самом деле, – сказал он, – я обыкновенно переписываюсь с тобою, а теперь ты здесь. Но все равно: напишу одному из почтдиректоров, или московскому, или петербургскому». И тут же сел к столу и настрочил письмо в два или три почтовые листа. [31, с. 369.]
Князь П. А. Вяземский, Жуковский, Александр Ив. Тургенев, сенатор Петр Ив. Полетика часто у нас обедали. Пугачевский бунт, в рукописи, был слушаем после такого обеда. За столом говорили, спорили; кончалось всегда тем, что Пушкин говорил один и всегда имел последнее слово. Его живость, изворотливость, веселость восхищали Жуковского, который, впрочем, не всегда с ним соглашался. Когда все после кофия уселись слушать чтение, то сказали Тургеневу: «Смотри, если ты заснешь, то не храпеть». Александр Иванович, отнекиваясь, уверял, что никогда не спит: и предмет и автор бунта, конечно, ручаются за его внимание. Не прошло и десяти минут, как наш Тургенев захрапел на всю комнату. Все рассмеялись, он очнулся и начал делать замечания как ни в чем не бывало. [119, с. 25.]