Текст книги "Русский литературный анекдот конца XVIII — начала XIX века"
Автор книги: Ефим Курганов
Соавторы: Н. Охотин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Л. А. Нарышкин
Однажды императрица Екатерина, во время вечерней эрмитажной беседы, с удовольствием стала рассказывать о том беспристрастии, которое заметила она в чиновниках столичного управления, и что, кажется, изданием «Городового положения» и «Устава благочиния» она достигла уже того, что знатные с простолюдинами совершенно уравнены в обязанностях своих перед городским начальством.
– Ну, вряд ли, матушка, это так, – отвечал Нарышкин.
– Я же говорю тебе, Лев Александрыч, что так, – возразила императрица, и если б люди и даже ты сам сделали какую несправедливость или ослушание полиции, то и тебе спуску не будет.
– А вот завтра увидим, матушка, – сказал Нарышкин, – я завтра же вечером тебе донесу.
И в самом деле, на другой день, чем свет, надевает он богатый кафтан со всеми орденами, а сверху накидывает старый, изношенный сюртучишка одного из своих истопников и, нахлобучив дырявую шляпенку, отправляется пешком на площадь, на которой в то время под навесами продавали всякую живность.
– Господин честной купец, – обратился он к первому попавшемуся курятнику, – а по чему продавать цыплят изволишь?
– Живых – по рублю, а битых – по полтине пару, – грубо отвечал торгаш, с пренебрежением осматривая бедно одетого Нарышкина.
– Ну так, голубчик, убей же мне парочки две живых-то.
Курятник тотчас же принялся за дело: цыплят перерезал, ощипал, завернул в бумагу и завернул в кулек, а Нарышкин между тем отсчитал ему рубль медными деньгами.
– А разве, барин, с тебя рубль следует? Надобно два.
– А за что ж, голубчик?
– Как за что? За две пары живых цыплят. Ведь я говорил тебе: живые по рублю.
– Хорошо, душенька, но ведь я беру неживых, так за что ж изволишь требовать с меня лишнее?
– Да ведь они были живые.
– Да и те, которых продаешь ты по полтине за пару, были также живые, ну я и плачу тебе по твоей же цене за битых.
– Ах ты, калатырник! – взбесившись завопил торгаш, – ах ты, шишмонник этакой! Давай по рублю, не то вот господин полицейский разберет нас!
– А что у вас за шум? – спросил тут же расхаживающий, для порядка, полицейский.
– Вот, ваше благородие, извольте рассудить нас, – смиренно отвечает Нарышкин, – господин купец продает цыплят живых по рублю, а битых по полтине за пару; так, чтоб мне, бедному человеку, не платить лишнего, я и велел перебить их и отдаю ему по полтине.
Полицейский вступился за купца и начал тормошить его, уверяя, что купец прав, что цыплята были точно живые и потому должен заплатить по рублю, а если он не заплатит, так он отведет его в сибирку. Нарышкин откланивался, просил милостивого рассуждения, но решение было неизменно: «Давай еще рубль, или в сибирку». Вот тут Лев Александрович, как будто ненарочно, расстегнул сюртук и явился во всем блеске своих почестей, а полицейский в ту же секунду вскинулся на курятника: «Ах ты, мошенник! Сам же говорил живые по рублю, битые по полтине и требует за битых, как за живых! Да знаешь ли, разбойник, что я с тобой сделаю?.. Прикажите, Ваше Превосходительство, я его сейчас же упрячу в доброе место: этот плутец узнает у меня не уважать таких господ и за битых цыплят требовать деньги, как за живых!»
Разумеется, Нарышкин заплатил курятнику вчетверо и, поблагодарив полицейского за справедливое решение, отправился домой, а вечером в Эрмитаже рассказал императрице происшествие, как только он один умел рассказывать, прищучивая и представляя в лицах себя, торгаша и полицейского. Все смеялись, кроме императрицы… [46, с. 149–151].
В 1787 году императрица Екатерина II, возвращаясь в Петербург из путешествия на Юг, проезжала через Тулу. В это время, по случаю неурожая предыдущего года, в Тульской губернии стояли чрезвычайно высокие цены на хлеб, и народ сильно бедствовал. Опасаясь огорчить такою вестью государыню, тогдашний тульский наместник генерал Кречетников решился скрыть от нее грустное положение вверенного ему края и донес совершенно противное. По распоряжению Кречетникова, на все луга, лежавшие при дороге, по которой ехала императрица, были собраны со всей губернии стада скота и табуны лошадей, а жителям окрестных деревень велено встречать государыню с песнями, в праздничных одеждах, с хлебом и солью. Видя всюду наружную чистоту, порядок и изобилие, Екатерина осталась очень довольна и сказала Кречетникову: «Спасибо вам, Михаил Никитич, я нашла в Тульской губернии то, что желала бы найти и в других».
К несчастью, Кречетников находился тогда в дурных отношениях с одним из спутников императрицы, обер-шталмейстером Л. А. Нарышкиным, вельможей, пользовавшимся особым ее расположением и умевшим, под видом шутки, ловко и кстати высказывать ей правду.
На другой день по приезде государыни в Тулу Нарышкин явился к ней рано утром с ковригой хлеба, воткнутой на палку, и двумя утками, купленными им на рынке. Несколько изумленная такой выходкой, Екатерина спросила его:
– Что это значит, Лев Александрович?
– Я принес Вашему Величеству тульский ржаной хлеб и двух уток, которых вы жалуете, – отвечал Нарышкин.
Императрица, догадавшись в чем дело, спросила: почем за фунт покупал он хлеб?
Нарышкин доложил, что платил за каждый фунт по четыре копейки.
Екатерина недоверчиво взглянула на него и возразила:
– Быть не может! Это неслыханная цена! Напротив, мне донесли, что в Туле печеный хлеб не дороже копейки.
– Нет, государыня, это неправда, – отвечал Нарышкин, – вам донесли ложно.
– Удивляюсь, – продолжала императрица, – как же меня уверяли, что в здешней губернии был обильный урожай в прошлом году?
– Может быть, нынешняя жатва будет удовлетворительна, – возразил Нарышкин, – а теперь пока голодно.
Екатерина взяла со стола, у которого сидела, писаный лист бумаги и подала его Нарышкину. Он пробежал бумагу и положил ее обратно, заметив:
– Может быть, это ошибка… Впрочем, иногда рапорты бывают не достовернее газет. [72, с. 475–488.]
Однажды Екатерина ехала из Петербурга в Царское Село, до которого верстах в двух сломалось колесо в ее карете. Императрица, выглянув из кареты, громко сказала: «Уж я Левушке (так называла она Л(ьва) А(лександровича)) вымою голову». Лев Александрович выпрыгнул из коляски, прокрался стороною до въезда в Царское Село, вылил на голову ведро воды и стал как вкопанный. Между тем колесо уладили, Екатерина подъезжает, видит Нарышкина, с которого струилась вода, и говорит:
– Что ты это, Левушка?
– А что, матушка! ведь ты хотела мне вымыть голову. Зная, что у тебя и без моей головы много забот, я сам вымыл ее! [34, с. 123–124.]
Вариант. На одном из эрмитажных собраний Екатерина за что-то рассердилась на Нарышкина и сделала ему выговор. Он тотчас же скрылся. Через несколько времени императрица велела дежурному камергеру отыскать его и позвать к ней. Камергер донес, что Нарышкин находится на хорах между музыкантами и решительно отказывается сойти в залу. Императрица послала вторично сказать ему, чтобы он немедленно исполнил ее волю.
– Скажите государыне, – отвечал Нарышкин посланному, – что я никак не могу показаться в таком многолюдном обществе с «намыленной головой». [102, с. 41.]
По вступлении на престол императора Павла состоялось высочайшее повеление, чтобы президенты всех присутственных мест непременно заседали там, где числятся по службе.
Нарышкин, уже несколько лет носивший звание обер-шталмейстера, должен был явиться в придворную конюшенную контору, которую до того времени не посетил ни разу.
– Где мое место? – спросил он чиновников.
– Здесь, Ваше Превосходительство, – отвечали они с низкими поклонами, указывая на огромные готические кресла.
– Но к этим креслам нельзя подойти, они покрыты пылью! – заметил Нарышкин.
– Уже несколько лет, – продолжали чиновники, – как никто в них не сидел, кроме кота, который всегда тут покоится.
– Так мне нечего здесь делать, – сказал Нарышкин, – мое место занято.
С этими словами он вышел и более уже не показывался в контору. [11, с. 484.]
Е. И. Костров
Талантливый переводчик Гомеровой «Илиады» Е. И. Костров был большой чудак и горький пьяница. Все старания многочисленных друзей и покровителей поэта удержать его от этой пагубной страсти постоянно оставались тщетными.
Императрица Екатерина II, прочитав перевод «Илиады», пожелала видеть Кострова и поручила И. И. Шувалову привезти его во дворец. Шувалов, которому хорошо была известна слабость Кострова, позвал его к себе, велел одеть на свой счет и убеждал непременно явиться к нему в трезвом виде, чтобы вместе ехать к государыне. Костров обещал; но когда настал день и час, назначенный для приема, его, несмотря на тщательные поиски, нигде не могли найти. Шувалов отправился во дворец один и объяснил императрице, что стихотворец не мог воспользоваться ее милостивым вниманием по случаю будто бы приключившейся ему внезапной и тяжкой болезни. Екатерина выразила сожаление и поручила Шувалову передать от ее имени Кострову тысячу рублей.
Недели через две Костров явился к Шувалову.
– Не стыдно ли тебе, Ермил Иванович, – сказал ему с укоризною Шувалов, что ты променял дворец на кабак?
– Побывайте-ка, Иван Иванович, в кабаке, – отвечал Костров, – право, не променяете его ни на какой дворец! [32, с. 54.]
Раз, после веселого обеда у какого-то литератора, подвыпивший Костров сел на диван и опрокинул голову на спинку. Один из присутствующих, молодой человек, желая подшутить над ним, спросил:
– Что, Ермил Иванович, у вас, кажется, мальчики в глазах?
– И самые глупые, – отвечал Костров. [69, с. 138.]
Однажды в университете сделался шум. Студенты, недовольные своим столом, разбили несколько тарелок и швырнули в эконома несколькими пирогами. Начальники, разбирая это дело, в числе бунтовщиков нашли бакалавра Ермила Кострова. Все очень изумились. Костров был нраву самого кроткого, да уж и не в таких летах, чтоб бить тарелки и швырять пирогами. Его позвали в конференцию.
– Помилуй, Ермил Иванович, – сказал ему ректор, – ты-то как сюда попался?..
– Из сострадания к человечеству, – отвечал добрый Костров. [81, с. 162.]
Он жил несколько времени у Ивана Ивановича Шувалова. Тут он переводил «Илиаду». Домашние Шувалова обращались с ним, почти не замечая его в доме, как домашнюю кошку, к которой привыкли. Однажды дядя мой пришел к Шувалову и, не застав его дома, спросил: «Дома ли Ермил Иванович?» Лакей отвечал: «Дома; пожалуйте сюда!» – и привел его в задние комнаты, в девичью, где девки занимались работой, а Ермил Иванович сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе, возле лоскутков, лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. На вопрос: «Чем он это занимается?» – Костров отвечал очень просто: «Да вот девчата велели что-то сшить!» – и продолжал свою работу. [44, с. 26.]
Костров хаживал к Ивану Петровичу Бекетову, двоюродному брату моего дяди. Тут была для него всегда готова суповая чаша с пуншем. С Бекетовым вместе жил брат его Платон Петрович; у них бывали: мой дядя Иван Иванович Дмитриев, двоюродный их брат Аполлон Николаевич Бекетов и младший брат Н. М. Карамзина Александр Михайлович, бывший тогда кадетом и приходивший к ним по воскресеньям. Подпоивши Кострова, Аполлон Николаевич ссорил его с молодым Карамзиным, которому самому было это забавно; а Костров принимал эту ссору не за шутку. Потом доводили их до дуэли; Карамзину давали в руки обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он не замечал этого и с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался. [44, с. 26.]
Светлейший князь Потемкин пожелал видеть Кострова. Бекетовы и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совет, как его одеть, во что и как предохранить, чтоб не напился. Всякий уделил ему из своего платья кто французский кафтан, кто шелковые чулки, и прочее. Наконец при себе его причесали, напудрили, обули, одели, привесили ему шпагу, дали шляпу и пустили идти по улице. А сами пошли его провожать, боясь, чтоб он, по своей слабости, куда-нибудь не зашел; но шли за ним в некотором расстоянии, поодаль, для того, что идти с ним рядом было несколько совестно: Костров и трезвый был нетверд на ногах и шатался. Он во всем этом процессе одеванья повиновался, как ребенок. Дядя мой рассказывал, что этот переход Кострова был очень смешон. Какая-нибудь старуха, увидев его, скажет с сожалением: «Видно, бедный, больнехонек!» А другой, встретясь с ним, пробормочет: «Эк нахлюстался!» Ни того, ни другого: и здоров и трезв, а такая была походка! Так проводили его до самых палат Потемкина, впустили в двери и оставили, в полной уверенности, что он уже безопасен от искушений! [44, с. 27.]
Костров страдал перемежающейся лихорадкою. «Странное дело, – заметил он (Н. М. Карамзину), – пил я, кажется, все горячее, а умираю от озноба». [29, с. 239.]
Д. Е. Цицианов
Он (Д. Е. Цицианов) преспокойно уверял своих собеседников, что в Грузии очень выгодно иметь суконную фабрику, так как нет надобности красить пряжу: овцы родятся разноцветными, и при захождении солнца стада этих цветных овец представляют собой прелестную картину. [111, с. 86.]
Случилось, что в одном обществе какой-то помещик, слывший большим хозяином, рассказывал об огромном доходе, получаемом им от пчеловодства, так что доход этот превышал оброк, платимый ему всеми крестьянами, коих было с лишком сто в той деревне.
– Очень вам верю, – возразил Цицианов, – но смею вас уверить, что такого пчеловодства, как у нас в Грузии, нет нигде в мире.
– Почему так, Ваше Сиятельство?
– А вот почему, – отвечал Цицианов, – да и быть не может иначе: у нас цветы, заключающие в себе медовые соки, растут, как здесь крапива, да к тому же пчелы у нас величиною почти с воробья; замечательно, что когда они летают по воздуху, то не жужжат, а поют, как птицы.
– Какие же у вас ульи, Ваше Сиятельство? – спросил удивленный пчеловод.
– Ульи? Да ульи, – отвечал Цицианов, – такие же, как везде.
– Как же могут столь огромные пчелы влетать в обыкновенные ульи?
Тут Цицианов догадался, что, басенку свою пересоля, он приготовил себе сам ловушку, из которой выпутаться ему трудно. Однако же он нимало не задумался:
– Здесь об нашем крае, – продолжал Цицианов, – не имеют никакого понятия… Вы думаете, что везде так, как в России? Нет, батюшка! У нас в Грузии отговорок нет: ХОТЬ ТРЕСНИ, ДА ПОЛЕЗАЙ! [117, с. 116.]
Мой дядя Россет раз спросил его (он был тогда пажем), правда ли, что он (Д. Е. Цицианов) проел тридцать тысяч душ? Старик рассмеялся и ответил: «Да, только в котлетах». Мальчик широко раскрыл глаза и спросил: «Как – в котлетах?»
– Глупый! Ведь оне были начинены трюфелями, а барашков я выписывал из Англии, и это, оказалось, стоит очень дорого. [120, с. 95.]
Говорил он (Д. Е. Цицианов) о каком-то сукне, которое он поднес князю Потемкину, вытканное по заказу его из шерсти одной рыбы, пойманной им в Каспийском море. [46, с. 38.]
Князь Цицианов, известный поэзиею рассказов, говорил, что в деревне его одна крестьянка разрешилась от долгого бремени семилетним мальчиком, и первое слово его, в час рождения, было: «Дай мне водки!» [29, с. 388.]
Забыл было сказать ложь кн. Д. Е. Цицианова. Горич нашел в каменной горе у Моздока бутылку с водою, и стекло так тонко, что гнется, сжимается и опять расправляется, и он заключил, что эта бутылка должна быть из тех, кои употребляли Помпеевы солдаты, хотя римляне и никогда в сем краю не были. А доказательство Цицианова было то, что подобные сей бутылке сосуды есть в завалинах Геркулана и Помпеи. [91, с. 24.]
В трескучий мороз идет он (Д. Е. Цицианов) по улице. Навстречу ему нищий, весь в лохмотьях, просит у него милостыни. Он в карман, ан нет денег. Он снимает с себя бекешу на меху и отдает ее нищему, сам же идет далее. На перекрестке чувствует он, что кто-то ударил его по плечу. Он оглядывается, Господь Саваоф пред ним и говорит ему: «Послушай, князь, ты много согрешил, но этот поступок твой один искупит многие грехи твои. Поверь мне, я никогда не забуду его!» [29, с. 146.]
Между прочими выдумками он (Цицианов) рассказывал, что за ним бежала бешеная собака и слегка укусила его в икру. На другой день камердинер прибегает и говорит:
– Ваше Сиятельство, извольте выйти в уборную и посмотрите, что там творится.
– Вообразите, мои фраки сбесились и скачут. [118, с. 121.]
Цицианов любил также выхвалять талант дочери своей в живописи, жалуясь всегда на то, что княжна на произведениях отличной своей кисти имела привычку выставлять имя свое, а когда спрашивали его, почему так, то он с видом довольным отвечал: «Потому что картины моей дочери могли бы слыть за Рафаэлевы, тем более что княжна любила преимущественно писать Богородиц и давала ей и маленькому Спасителю мастерские позы». [17, с. 117.]
Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: они своего рода поэты, и часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмите, например, князя Ц(ицианова). Во время проливного дождя является он к приятелю.
– Ты в карете? – спрашивают его.
– Нет, я пришел пешком.
– Да как же ты вовсе не промок?
– О, – отвечает он, – я умею очень ловко пробираться между каплями дождя. [29, с. 146.]
Князь Потемкин меня любил (рассказ ведется от имени Д. Е. Цицианова) именно за то, что я никогда ни о чем не просил и ничего не искал. Я был с ним на довольно короткой ноге. Случилось один раз, разговаривая (не помню, у кого это было, ну да все равно) о шубах, сказал, что он предпочитает медвежьи, но что они слишком тяжелы, жалуясь, что не может найти себе шубы по вкусу.
– А что бы вам давно мне это сказать, светлейший князь: вот такая же точно страсть была у моего покойного отца, и я сохраняю его шубу, в которой нет, конечно, трех фунтов весу. (Все слушатели рассмеялись.)
– Да чему вы обрадовались? – возразил Цицианов. – Будет вам еще чему посмеяться, погодите, дослушайте меня до конца. И князь Потемкин тоже рассмеялся, принимая слова мои за басенку. Ну а как представлю я Вашей Светлости, – продолжал Цицианов, – шубу эту?
– Приму ее от тебя, как драгоценный подарок, – отвечал мне Таврический.
Увидя меня несколько времени спустя, он спросил меня тотчас:
– Ну что, как поживает трехфунтовая медвежья шуба?
– Я не забыл данного вам, светлейший князь, обещания и писал в деревню, чтоб прислали ко мне отцовскую шубу.
Скоро явилась и шуба. Я послал за первым в городе скорняком, велел ее при себе вычистить и отделать заново, потому что этакую редкость могли бы у меня украсть или подменить. Ну, слушайте, не то еще будет, вот завертываю я шубу в свой носовой шелковый платок и отправляюсь к светлейшему князю. Это было довольно: меня там все знали.
– Позвольте, Ваше Сиятельство, – говорит мне камердинер, – пойду только посмотреть, вышел ли князь в кабинет, или еще в спальной. Он нехорошо изволил ночь проводить.
Возвращается камердинер и говорит мне:
– Пожалуйте!
Я вошел, гляжу: князь стоит перед окном, смотрит в сад; одна рука была во рту (светлейший изволил грызть ногти), а другою рукою чесал он… Нет, не могу сказать что, угадывайте! Он в таких был размышлениях или рассеянности, что не догадался, как я к нему подошел и накинул на плечи шубу. Князь, освободив правую свою руку, начал по стеклу наигрывать пальцами какие-то свои фантазии. Я все молчу и гляжу на этого всемогущего баловня, думая себе: «Чем он так занят, что не чувствует даже, что около него происходит, и чем-то дело это закончится?» Прошло довольно времени князь ничего мне не говорит и, вероятно, забыл даже, что я тут. Вот я решился начать разговор, подхожу к нему и говорю:
– Светлейший князь!
Он, не оборачиваясь ко мне, но узнавши голос мой, сказал:
– Ба! Это ты, Цицианов! А что делает шуба?
– Какая шуба?
– Вот хорошо! Шуба, которую ты мне обещал!
– Да шуба у Вашей Светлости.
– У меня?.. Что ты мне рассказываешь?
– У вас… да она и теперь на ваших плечах!
Можете представить удивление князя, вдруг увидевшего, что на нем была подлинная шуба. Он верить не хотел, что я давно накинул ему шубу на плечи.
– То-то же не понимал я, отчего мне так жарко было; мне казалось, что я нездоров, что у меня жар, – повторял князь, – да это просто сокровище, а не шуба. Где ты ее выкопал?
– Да я Вашей Светлости уже докладывал, что шуба эта досталась мне после моего отца.
– Диковинная!.. Однако посмотри: она мне только по колено.
– Чему тут дивиться. Я ростом невелик, а отец мой был хоть и сильный мужчина, но головою ниже меня. Вы забываете, что у Вашей Светлости рост геркулесов; что для всех людей шуба, то для вас куртка.
Князя очень это позабавило, он смеялся и хотел непременно узнать, какими судьбами досталась шуба эта моему отцу. Я рассказал ему всю историю: как шуба эта была послана из Сибири, как редкость, графу Разумовскому в царствование императрицы Елизаветы Петровны, как дорогою была украдена разбойниками и продана шаху Персидскому, который подарил ее моему отцу. Князь удивился, что нет теперь таких шуб, но я ему объяснил, что был в Сибири мужик, который умел так искусно обделывать медвежьи меха, что они делались нежнее и легче соболиных, но мужик этот умер, не открыв никому секрета [17 с. 113–116.]
Вариант. Императрица Екатерина отправляет его (Д. Е. Цицианова) курьером в Молдавию к князю Потемкину с собольей шубой… Он приехал, подал Потемкину письмо императрицы. Прочитав его, князь спрашивает:
– А где шуба?
– Здесь, Ваша Светлость.
И тут вынимает он из своей курьерской сумки шубу, которая так легка была, что уложилась в виде носового платка. Он встряхнул ее и подал князю. [29, с. 1467]
Вариант. Я был, говорил он (Д. Е. Цицианов), фаворитом Потемкина. Он мне говорит:
– Цицианов, я хочу сделать сюрприз государыне, чтобы она всякое утро пила кофий с горячим калачом.
– Готов, Ваше Сиятельство.
Вот я устроил ящик с комфоркой, калач уложил и помчался, шпага только ударяла по столбам (верстовым) все время тра, тра, тра, и к завтраку представил собственноручно калач. Изволила благодарить и послала Потемкину шубу. Я приехал и говорю:
– Ваше Сиятельство, государыня в знак благодарности прислала вам соболью шубу, что ни на есть лучшую.
– Вели же открыть сундук.
– Не нужно, она у меня за пазухой.
Удивился князь. Шуба полетела как пух, и поймать ее нельзя было. [118, с. 121.]
Дмитрий Евсеевич (Цицианов) завел Английский клуб в Москве и очень его посещает. Он всех смешил своими рассказами, уверял, что варит прекрасный соус из куриных перьев и что по окончании обеда всех будет звать петухами и курицами. [119, с. 125.]
Когда воздвигали Александровскую колонну, он (Д. Е. Цицианов) сказал одному из моих братьев: «Какую глупую статую поставили – ангела с крыльями; надобно представить Александра в полной форме и держит Наполеошку за волосы, а он только ножками дрыгает». Громкий смех последовал за этой тирадой. [119, с. 503–504.]