355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ефим Курганов » Русский литературный анекдот конца XVIII — начала XIX века » Текст книги (страница 14)
Русский литературный анекдот конца XVIII — начала XIX века
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:51

Текст книги "Русский литературный анекдот конца XVIII — начала XIX века"


Автор книги: Ефим Курганов


Соавторы: Н. Охотин

Жанры:

   

Анекдоты

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

Подгулявший N., увидя Пушкина, идущего ему навстречу, громко крикнул:

– Прочь, шестерка! Туз идет!

Всегда находчивый Александр Сергеевич ничуть не смутился при восклицании своего знакомого.

– Козырная шестерка и туза бьет… – преспокойно ответил он и продолжал путь дальше. [2, с. 8.]

Однажды Пушкин сидел в кабинете графа С. и читал про себя какую-то книгу.

Сам граф лежал на диване.

На полу, около письменного стола, играли его двое детишек.

– Саша, скажи что-нибудь экспромтом… – обращается граф к Пушкину.

Пушкин, мигом, ничуть не задумываясь, скороговоркой отвечает:

– Детина полоумный лежит на диване.

Граф обиделся.

– Вы слишком забываетесь, Александр Сергеевич, – строго проговорил он.

– Ничуть… Но вы, кажется, не поняли меня… Я сказал: – дети на полу, умный на диване. [2, с. 10–11.]

В доме у Пушкиных, в Захарове, жила больная их родственница, молодая помешанная девушка. Полагая, что ее можно вылечить испугом, родные, проведя рукав пожарной трубы в ее окно, хотели обдать ее внезапной душью. Она действительно испугалась и выбежала из своей комнаты. В то время Пушкин возвращался с прогулки из рощи.

– Братец, – закричала помешанная, – меня принимают за пожар.

– Не за пожар, а за цветок! – отвечал Пушкин. – Ведь и цветы в саду поливают из пожарной трубы. [59, с. 375.]

П(ушкин) решительно поддался мистификации Мериме, от которого я должен был выписать письменное подтверждение, чтобы уверить П(ушкина) в истине пересказанного мной ему, чему он не верил и думал, что я ошибаюсь. После этой переписки П(ушкин) часто рассказывал об этом, говоря, что Мериме не одного его надул, но что этому поддался и Мицкевич.

– Значит, я позволил себя мистифицировать в хорошем обществе, прибавлял он всякий раз. [122, с. 42.]

Кто-то, желая смутить Пушкина, спросил его в обществе:

– Какое сходство между мной и солнцем?

Поэт быстро нашелся:

– Ни на вас, ни на солнце нельзя взглянуть не поморщившись. [132, с. 219.]

Пушкин, участвуя в одном журнале, обратился письменно к издателю с просьбою выслать гонорар, следуемый ему за стихотворения.

В ответ на это издатель письменно же спрашивал: «Когда желаете получить деньги, в понедельник или во вторник, и все ли двести рублей вам прислать разом, или пока сто?»

На этот запрос последовал лаконичный ответ Пушкина:

«Понедельник лучше вторника тем, что ближе, а двести рублей лучше ста тем, что больше». [132, с. 220.]

К Пушкину, как известно, нередко обращались за отзывом разные пииты и Сафо, большею частью непризнанные, и гениальный поэт никогда не отказывал в этом. Вот случай с казанской поэтессой, девицей А. А. Наумовой.

Наумова, перешедшая уже в то время далеко за пределы девиц-подростков, сентиментальная и мечтательная, занималась тоже писанием стихов, которые она к приезду Пушкина переписала в довольно объемистую тетрадь, озаглавленную ею «Уединенная муза закамских берегов». Пушкин, много посещавший местное общество в Казани, познакомился также с Наумовой, которая как-то однажды поднесла ему для прочтения пресловутую тетрадь свою со стихами, прося его вписать что-нибудь.

Пушкин бегло посмотрел рукопись и под заглавными словами Наумовой быстро написал:

 
Уединенная муза
Закамских берегов
Ищи с умом союза,
Но не пиши стихов.
 

[132, с. 222.]

Благодаря своему острому языку, А. С. наживал себе часто врагов.

Во время пребывания его в Одессе жила одна вдова генерала, который начал службу с низких чинов, дослужился до важного места, хотя ничем особенно не отличился. Этот генерал в 1812 году был ранен в переносицу, причем пуля раздробила ее и вышла в щеку.

Вдова этого генерала, желая почтить память мужа, заказала на его могилу богатейший памятник и непременно желала, чтобы на нем были стихи. К кому же было обратиться, как не к Пушкину? Она же его знала. Александр Сергеевич пообещал, но не торопился исполнением.

Так проходило время, а Пушкин и не думал исполнять обещание, хотя вдова при каждой встрече не давала ему покоя.

Но вот настал день ангела генеральши. Приехал к ней и Пушкин. Хозяйка, что называется, пристала с ножом к горлу.

– Нет уж, Александр Сергеевич, теперь ни за что не отделаетесь обещаниями, – говорила она, крепко ухватив поэта за руку, – не выпущу, пока не напишете. Я все приготовила, и бумагу, и чернила: садитесь к столику и напишите.

Пушкин видит, что попал в капкан.

«Удружу же ей, распотешу ее», – подумал поэт и сел писать. Стихи были мигом готовы, и вот именно какие:

 
Никто-не знает, где он рос,
Но в службу поступил капралом;
Французским чем-то ранен в нос,
И умер генералом!
 

– Что было с ее превосходительством после того, как она сгоряча прочла стихи вслух – не знаю, – рассказывает поэт, – потому что, передав их, я счел за благо проскользнуть незамеченным к двери и уехать подобру-поздорову.

Но с этих пор генеральша оставила в покое поэта. [136, с. 9–10.]

Во время пребывания Пушкина в Оренбурге, в 1836 году, один тамошний помещик приставал к нему, чтобы он написал ему стихи в альбом. Поэт отказывался. Помещик выдумал стратагему, чтобы выманить у него несколько строк.

Он имел в своем доме хорошую баню и предложил ее к услугам дорогого гостя.

Пушкин, выходя из бани, в комнате для одеванья и отдыха нашел на столе альбом, перо и чернильницу.

Улыбнувшись шутке хозяина, он написал ему в альбом: «Пушкин был у А-ва в бане». [136, с. 12–13.]

Дельвиг, ближайший друг Пушкина, имел необыкновенную наклонность всегда и везде резать правду, притом вовсе не обращая внимания на окружающую обстановку, при которой не всегда бывает удобно высказывать правду громко.

Однажды у Пушкина собрались близкие его друзья и знакомые. Выпито было изрядно. Разговор коснулся любовных похождений Пушкина, и Дельвиг, между прочим, сообщил вслух якобы правду, что А. С. был в слишком интимных отношениях с одной молодой графиней, тогда как поэт относился к ней только с уважением.

– Мой девиз – резать правду! – громко закончил Дельвиг.

Пушкин становится в позу и произносит следующее:

– Бедная, несчастная правда! Скоро совершенно ее не будет существовать: ее окончательно зарежет Дельвиг. [136, с. 13–14.]

Однажды в приятельской беседе один знакомый Пушкину офицер, некий Кандыба, спросил его:

– Скажи, Пушкин, рифму на рак и рыба.

– Дурак Кандыба, – отвечал поэт.

– Нет, не то, – сконфузился офицер. – Ну, а рыба и рак?

– Кандыба дурак! – подтвердил Пушкин. Картина. Общий смех. [136, с. 16.]

Известно, что в давнее время должность обер-прокурора считалась доходною, и кто получал эту должность, тот имел всегда в виду поправить свои средства. Вот экспромт по этому случаю, сказанный Пушкиным.

Сидит Пушкин у супруги обер-прокурора. Огромный кот лежит возле него на кушетке. Пушкин его гладит, кот выражает удовольствие мурлыканьем, а хозяйка пристает с просьбою сказать экспромт.

Шаловливый молодой поэт, как бы не слушая хозяйки, обратился к коту:

 
Кот-Васька плут,
Кот-Васька вор,
Ну, словно обер-прокурор.
 

[136, с. 21.]

Спросили у Пушкина на одном вечере про барыню, с которой он долго разговаривал, как он ее находит, умна ли она?

– Не знаю, – отвечал Пушкин, очень строго и без желания поострить, – ведь я с ней говорил по-французски. [136, с. 22.]

Тетушка Прасковья Александровна (Осипова) сказала ему (А. С. Пушкину) однажды: «Что уж такого умного в стихах «Ах, тетушка, ах, Анна Львовна»? а Пушкин на это ответил такой оригинальной и такой характерной для него фразой: «Надеюсь, сударыня, что мне и барону Дельвигу дозволяется не всегда быть умными». [61, с. 158.]

Однажды Пушкин между приятелями сильно русофильствовал и громил Запад. Это смущало Александра Тургенева, космополита по обстоятельствам, а частью и по наклонности. Он горячо оспаривал мнения Пушкина; наконец не выдержал и сказал ему: «А знаешь ли что, голубчик, съезди ты хоть в Любек». Пушкин расхохотался, и хохот обезоружил его.

Нужно при этом напомнить, что Пушкин не бывал никогда за границею, что в то время русские путешественники отправлялись обыкновенно с любекскими пароходами и что Любек был первый иностранный город, ими посещаемый. [29, с. 168.]

(Пушкин) жженку называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок. [15, с. 49.]

– Как ты здесь? – спросил (М. Ф.) Орлов у Пушкина, встретясь с ним в Киеве.

– Язык и до Киева доведет, – отвечал Пушкин.

– Берегись! Берегись, Пушкин, чтобы не услали тебя за Дунай!

– А может быть, и за Прут! [100, с. 214.]

Пушкин говорил про Николая Павловича: «Хорош-хорош, а на 30 лет дураков наготовил». [115, с. 158.]

Пушкин говаривал про Д. В. Давыдова: «Военные уверены, что он отличный писатель, а писатели про него думают, что он отличный генерал». [113, с. 355.]

У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельничные; на одном из них пристали к Пушкину, чтобы прочесть. В досаде он прочел «Чернь» и, кончив, с сердцем сказал: «В другой раз не станут просить». [65, с. 175.]

Это было на новоселья Смирдина. Обед был на славу: Смирдин, знаете, ничего в этом не смыслит; я (Н. И. Греч), разумеется, велел ему отсчитать в обеденный бюджет необходимую сумму и вошел в сношение с любезнейшим Дюмэ. Само собою разумеется, обед вышел на славу, прелесть! Нам с Булгариным привелось сидеть так, что между нами сидел цензор Василий Николаевич Семенов, старый лицеист, почти однокашник Александра Сергеевича. Пушкин на этот раз был как-то особенно в ударе, болтал без умолку острил преловко и хохотал до упаду. Вдруг, заметив, что Семенов сидит между нами, двумя журналистами, которые, правду сказать, за то, что не дают никому спуску, слывут в публике за разбойников, крикнул с противоположной стороны стола, обращаясь к Семенову: «Ты, брат Семенов, сегодня словно Христос на горе! Голгофе». [65, с. 265–266.]

Пушкин спрашивал приехавшего в Москву старого товарища по Лицею про общего приятеля, а также сверстника-лицеиста (М. Л. Яковлева), отличного мимика и художника по этой части: «А как он теперь лицедействует и что представляет?» – «Петербургское наводнение». – «И что же?» – «Довольно похоже», – отвечал тот. [29, с. 331.]

N. N. (П. А. Вяземский)

За границею из двадцати человек, узнавших, что вы русский, пятнадцать спросят вас, правда ли, что в России замораживают себе носы? Дальше этого любознательность их не идет.

N. N. уверял одного из подобных вопросителен, что в сильные морозы от колес под каретою по снегу происходит скрип и что ловкие кучера так повертывают каретою, чтобы наигрывать или наскрипывать мелодии из разных народных песней. «Это должно быть очень забавно», – заметил тот, выпуча удивленные глаза. [29, с. 482.]

N. N. говорит, что он не может признать себя совершенно безупречным относительно всех заповедей, но по крайней мере соблюдал некоторые из них; например: никогда не желал дома ближнего своего, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота; а из прочей собственности его дело бывало всяческое, смотря по обстоятельствам. [29, с. 482.]

С N. N. была неприятность или беда, которая огорчала его. Приятель, желая успокоить его, говорил ему: «Напрасно тревожишься, это просто случай». – «Нет, – отвечал N. N., – в жизни хорошее случается, а худое сбывается». [29, с. 257.]

X. Сами признайтесь, ведь Пальмерстон не глуп; вот что он на это скажет.

N. N. (перебивая его). Нет, позвольте, если Пальмерстон что-нибудь скажет, то решительно не то, что вы скажете. [29, с. 231.]

N. N. говорит: «Если, сходно с поговоркою, говорится «рука руку моет», то едва ли не чаще приходится сказать «рука руку марает». [29, с. 74.]

N. N. Что ты так горячо рекомендуешь мне К.? Разве ты хорошо знаешь его?

Р. Нет, но X. ручается за честность его.

N. N. А кто ручается за честность X.? [29, с. 358.]

Говорили о поколенном портрете О*** (отличающегося малорослостью), писанном живописцем Варнеком. «Ленив же должен быть художник, – сказал N. N., – не много стоило бы труда написать его и во весь рост». [29, с. 90.]

Русский, пребывающий за границею, спрашивал земляка своего, прибывшего из России: «А что делает литература наша?» – «Что сказать на это? Буду отвечать, как отвечают купчихи одного губернского города на вопрос об их здоровье: не так, чтобы так, а так, что не так, что не оченно так». [29, с. 190.]

Обыкновенное действие чтений романиста X… когда он читает вслух приятелям новые повести свои, есть то, что многие из слушателей засыпают. «Это натурально, говорит N. N., а вот что мудрено: как сам автор не засыпает, перечитывая их, или как не засыпал он, когда их писал!» [29, с. 364.]

N. N. говорил о ком-то: «Он не довольно умен, чтобы дозволить себе делать глупости». О другом: «А этот недостаточно высоко поставлен, чтобы позволять себе подобные низости». [29, с. 330.]

Н. Все же нельзя не удивляться изумительной деятельности его: посмотрите, сколько книг издал он в свет!

N. N. Нет, не издал в свет, а разве пустил по миру. [29, с. 296.]

N. N. говорит, что сочинения К. – недвижимое имущество его: никто не берет их в руки и не двигает с полки в книжных лавках. [29, с. 363.]

Греч где-то напечатал, что Булгарин в мизинце своем имеет более ума, нежели все его противники. «Жаль, – сказал N. N., – что он в таком случае не пишет одним мизинцем своим». [29, с. 90.]

Кто-то сказал про Давыдова: «Кажется, Денис начинает выдыхаться». – «Я этого не замечаю, – возразил N. N., – а может быть, у тебя нос залег». [29, с. 239.]

N. N. говорит: «Я ничего не имел бы против музыки будущего, если не заставляли бы нас слушать ее в настоящем». [29, с. 218.]

Длинный, многословный рассказчик имел привычку поминутно вставлять в речь свою: короче сказать, «Да попробуй хоть раз сказать длиннее сказать, прервал его N. N., – авось будет короче». [29, с. 395.]

«Как это делается, – спрашивали N. N., – что ты постоянно жалуешься на здоровье свое, вечно скучаешь и говоришь, что ничего от жизни не ждешь, а вместе с тем умирать не хочешь и как будто смерти боишься?» – «Я никогда, отвечал он, – и ни в каком случае не любил переезжать». [29, с. 452–453.]

Ф. И. Тютчев

Князь В. П. Мещерский, издатель газеты «Гражданин», посвятил одну из своих бесчисленных и малограмотных статей «дурному влиянию среды». «Не ему бы дурно говорить о дурном влиянии среды, – сказал Тютчев, – он забывает, что его собственные среды заедают посетителей». Князь Мещерский принимал по средам. [129, с. 22.]

Когда канцлер князь Горчаков сделал камер-юнкером Акинфьева (в жену которого был влюблен), Тютчев сказал: «Князь Горчаков походит на древних жрецов, которые золотили рога своих жертв». [129, с. 22.]

Тютчев очень страдал от болезни мочевого пузыря, и за два часа до смерти ему выпускали мочу посредством зонда. Его спросили, как он себя чувствует после операции. «Видите ли, – сказал он слабым голосом, – это подобно клевете, после которой всегда что-нибудь да остается». [129, с. 23–24.]

Тютчев утверждал, что единственная заповедь, которой французы крепко держатся, есть третья: «Не приемли имени Господа Бога твоего всуе». Для большей верности они вовсе не произносят его. [129, с. 24.]

Княгиня Трубецкая говорила без умолку по-французски при Тютчеве, и он сказал: «Полное злоупотребление иностранным языком; она никогда не посмела бы говорить столько глупостей по-русски». [129, с. 24.]

Тютчев говорил: «Русская история до Петра Великого сплошная панихида, а после Петра Великого одно уголовное дело». [129, с. 25.]

Слабой стороной графа Д. Н. Блудова (председателя Государственного совета) был его характер, раздражительный и желчный. Известный остряк и поэт Ф. И. Тютчев (…) говорил про него: «Надо сознаться, что граф Блудов образец христианина: никто так, как он, не следует заповеди о забвении обид… нанесенных им самим». [129, с. 25–26.]

Возвращаясь в Россию из заграничного путешествия, Тютчев пишет жене из Варшавы: «Я не без грусти расстался с этим гнилым Западом, таким чистым и полным удобств, чтобы вернуться в эту многообещающую в будущем грязь милой родины». [129, с. 27.]

Про канцлера князя Горчакова Тютчев говорит: «Он незаурядная натура и с большими достоинствами, чем можно предположить по наружности. Сливки у него на дне, молоко на поверхности». [129, с. 30.]

Однажды осенью, сообщая, что светский Петербург очень еще безлюден, Тютчев пишет: «Вернувшиеся из-за границы почти так же редки и малоосязаемы, как выходцы с того света, и, признаюсь, нельзя по совести обвинять тех, кто не возвращается, так как хотелось бы быть в их числе». [129, с. 32.]

Некую госпожу Андриан Тютчев называет: «Неутомимая, но очень утомительная». [129, с. 33.]

Описывая семейное счастье одного из своих родственников, Тютчев замечает: «Он слишком погрузился в негу своей семейной жизни и не может из нее выбраться. Он подобен мухе, увязшей в меду». [129, с. 36.]

По поводу политического адреса Московской городской думы (1869 г.) он пишет: «Всякие попытки к политическим выступлениям в России равносильны стараниям высекать огонь из куска мыла…» [129, с. 38.]

Во время предсмертной болезни поэта император Александр II, до тех пор никогда не бывавший у Тютчевых, пожелал навестить поэта. Когда об этом сказали Тютчеву, он заметил, что это приводит его в большое смущение, так как будет крайне неделикатно, если он не умрет на другой же день после царского посещения. Острота его дошла до императора, и запланированный визит не состоялся.[129, с. 39–40.]

По поводу сановников, близких императору Николаю I, оставшихся у власти и при Александре II, Ф. И. Тютчев сказал однажды, что они напоминают ему «волосы и ногти, которые продолжают расти на теле умерших еще некоторое время после их погребения в могиле». [129, с. 40.]

Некто, очень светский, был по службе своей близок к министру далеко не светскому. Вследствие положения своего, обязан он был являться иногда на обеды и вечеринки его. «Что же он там делает?» – спрашивают Ф. И. Тютчева. «Ведет себя очень прилично, – отвечает он, – как маркиз-помещик в старых французских оперетках, когда случается попасть ему на деревенский праздник: он ко всем благоприветлив, каждому скажет любезное, ласковое слово, а там, при первом удобном случае, сделает пируэт и исчезает». [29, с. 428.]

А. С. Меншиков

Князь Меншиков, защитник Севастополя, принадлежал к числу самых ловких остряков нашего времени. Как Гомер, как Иппократ, он сделался собирательным представителем всех удачных острот. Жаль, если никто из приближенных не собрал его острот, потому что о не могли бы составить карманную скандальную историю нашего времени. Шутки его не раз навлекали на него гнев Николая и других членов императорской фамилии. Вот одна из таких.

В день бракосочетания нынешнего императора в числе торжеств назначен был и парадный развод в Михайловском. По совершении обряда, когда все военные чины одевали верхнюю одежду, чтобы ехать в манеж: «Странное дело, – сказал кому-то кн(язь) М(еншиков), – не успели обвенчаться и уже думы о разводе». [63, л. 1–2.]

Простодушное народонаселение низших сословий в Москве принимало Николая с особенным восторгом, что чрезвычайно ему нравилось и за что он взыскал ее милостью, пожаловав ей в свои наместники графа Закревского, нелепое и свирепое чудовище, наводившее на Москву ужас, хуже Минотавра. Собираясь туда ехать, государь сказал Меншикову:

– Я езжу в Москву всегда с особенным удовольствием. Я люблю Москву. Там я встречаю столько преданности, усердия, веры… Уж точно, правду говорят: Святая Москва…

– Этого теперь для Москвы еще мало, – заметил к(нязь) М(еншиков). – Ее по всей справедливости можно назвать не только Святою, но и Великомученицею. [63, л. 7.]

Граф Закревский, вследствие какого-то несчастного случая, принял одну из тех мудрых мер, которые составляют характеристику его генерал-губернаторствования. Всесиятельнейше повелено было, чтобы все собаки в Москве ходили не иначе как в намордниках. Случилось на это время кн(язю) М(еншиков)у быть в Москве. Возвратясь оттуда, он повстречался с (П. Д.) Киселевым и на вопрос, что нового в Москве: – Ничего особенного, – отвечал. – Ах нет! Виноват. Есть новинка. Все собаки в Москве разгуливают в намордниках; только собаку Закревского я видел без намордника. [63, л. 8.]

Вариант.

Князь Меншиков и граф Закревский были издавна непримиримыми врагами. В 1849 году Закревский, как военный генерал-губернатор, дал приказ (впрочем, весьма благоразумный), чтобы все собаки в Москве, кроме ошейников, в предосторожность от укушения, имели еще намордники. В это время приехал в Москву князь Меншиков и, обедая в Английском клубе, сказал обер-полицмейстеру Лужину: «В Москве все собаки должны быть в намордниках, как же я встретил утром собаку Закревского без намордника?» [56, с. 251.]

Князь Меншиков, пользуясь удобствами железной дороги, часто по делам своим ездил в Москву. Назначение генерал-губернатором, а потом и действия Закревского в Москве привели белокаменную в ужас.

Возвратясь оттуда, кн(язь) М(еншиков) повстречался с гр(афом) Киселевым.

– Что нового? – спросил К(иселев).

– Уж не спрашивай! Бедная Москва в осадном положении.

К(иселев) проболтался, и ответ М(еншикова) дошел до Николая. Г(осударь) рассердился.

– Что ты там соврал Киселеву про Москву, – спросил у М(еншикова) государь гневно.

– Ничего, кажется…

– Как ничего! В каком же это осадном положении ты нашел Москву?

– Ах Господи! Киселев глух и вечно недослышит. Я сказал, что Москва находится не в осадном, а в досадном положении.

Государь махнул рукой и ушел. [63, л. 9–10.]

Генерал-адъютант князь А. С. Меншиков весьма известен своими остротами. Однажды, явившись во дворец и став перед зеркалом, он спрашивал у окружающих: не велика ли борода у него? На это, такой же остряк, генерал Ермолов, отвечал ему: «Что ж, высунь язык да обрейся!» [56, с. 245.]

В 1834 году одному важному лицу подарена была трость, украшенная бриллиантами. Кто-то, говоря об этом, выразился таким образом: «Князю дали палку». – «А я бы, – сказал Меншиков, – дал ему сто палок!» [56, с. 245–246.]

Федор Павлович Вронченко, достигший чина действительного тайного советника и должности товарища министра финансов, был вместе с этим, несмотря на свою некрасивую наружность, большой волокита: гуляя по Невскому и другим смежным улицам, он подглядывал под шляпку каждой встречной даме, заговаривал, и если незнакомки позволяли, охотно провожал их до дома. Когда Вронченко, по отъезде графа Канкрина за границу, вступил в управление министерством финансов и сделан был членом Государственного совета, князь Меншиков рассказывал:

– Шел я по Мещанской и вижу – все окна в нижних этажах домов освещены и у всех ворот множество особ женского пола. Сколько я ни ломал головы, никак не мог отгадать причины иллюминации, тем более что тогда не было никакого случая, который мог бы подать повод к народному празднику. Подойдя к одной особе, я спросил ее:

– Скажи, милая, отчего сегодня иллюминация?

– Мы радуемся, – отвечала она, – повышению Федора Павловича. [56, с. 246.]

Некоему П., в 1842 г., за поездку на Кавказ пожаловали табакерку с портретом. Кто-то находил неприличным, что портрет высокой особы будет в кармане П.

– Что ж удивительного, – сказал Меншиков, – желают видеть, что в кармане у П. [56, с. 246.]

В 1843 году военный министр князь Чернышев был отправлен с поручением на Кавказ. Думали, что государь оставит его главнокомандующим на Кавказе и что военным министром назначен будет Клейнмихель. В то время Михайловский-Данилевский, известный военный историк, заботившийся в своем труде о том, чтобы выдвинуть на первый план подвиги тех генералов, которые могли быть ему полезны, и таким образом проложить себе дорогу, приготовлял новое издание описания войны 1813–1814 годов. Это издание уже оканчивалось печатанием. Меншиков сказал: «Данилевский, жалея перепечатать книгу, пускает ее в ход без переделки; но в начале сделал примечание, что все, написанное о князе Чернышеве, относится к графу Клейнмихелю». [56, с.4247.]

Граф Канкрин в свободные минуты любил играть на скрипке, и играл очень дурно. По вечерам, перед тем временем когда подавали огни, домашние его всегда слышали, что он пилил на своей скрипке. В 1843 году Лист восхищал петербургскую публику игрой на фортепьяно. Государь после первого концерта спросил Меншикова, понравился ли ему Лист?

– Да, – отвечал тот, – Лист хорош, но, признаюсь, он мало подействовал на мою душу.

– Кто ж тебе больше нравится? – опять спросил государь.

– Мне больше нравится, когда граф Канкрин играет на скрипке. [56, с. 247–248.]

Однажды Меншиков, разговаривая с государем и видя проходящего Канкрина, сказал: «Фокусник идет».

– Какой фокусник? – спросил государь, – это министр финансов.

– Фокусник, – продолжал Меншиков. – Он держит в правой руке золото, в левой – платину: дунет в правую – ассигнации, плюнет в левую – облигации. [56, с. 248]

Во время опасной болезни Канкрина герцог Лейхтенбергский, встретившись с Меншиковым, спросил его:

– Какие известия сегодня о здоровье Канкрина?

– Очень худые, – ответил Меншиков, – ему гораздо лучше. [56, с. 248.]

Перед домом, в котором жил министр государственных имуществ Киселев, была открыта панорама Парижа. Кто-то спросил Меншикова, что это за строение?

– Это панорама, – отвечал он, – в которой Киселев показывает будущее благоденствие крестьян государственных имуществ. [56, с. 248.]

В 1848 году государь, разговаривая о том, что на Кавказе остаются семь разбойничьих аулов, которые для безопасности нашей было бы необходимо разорить, спрашивал:

– Кого бы для этого послать на Кавказ?

– Если нужно разорить, – сказал Меншиков, – то лучше всего послать графа Киселева: после государственных крестьян семь аулов разорить – ему ничего не стоит! [56, с. 248–249.]

Австрийцы дрались против венгерских мятежников, как и всегда, чрезвычайно плохо, и венгерскую кампанию окончили, можно сказать, одни русские. В память этой войны всем русским войскам, бывшим за границей и действовавшим против неприятеля, пожалована государем серебряная медаль с надписью: «С нами Бог. Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!» Меншиков сказал: «Австрийский император роздал своим войскам медаль с надписью: «Бог с вами!» [56, с. 249.]

Гвардия наша, в венгерскую кампанию, ходила в поход на случай надобности, но остановилась в царстве Польском и западных губерниях, а когда война кончилась, возвратились в Петербург, не слыхав и свиста пуль. Несмотря на это, гвардейцы ожидали, что и им раздадут медали. «Да, – сказал Меншиков, и гвардейцы получат медаль – с надписью: «Туда и обратно!» [56, с. 249].

При освящении великолепного Кремлевского дворца в Москве, в день Светлого Воскресенья, 3-го апреля 1849 г., государь роздал многие награды участвовавшим в постройке; всех более удостоился получить вице-президент комитета для построения дворца, тайный советник барон Боде; ему даны: следующий чин, алмазные знаки св. Александра Невского, звание обер-камергера, медаль, осыпанная бриллиантами, 10 000 рублей серебром; сын назначен камер-юнкером, дочь – фрейлиной, а сам – председателем комитета о построении.

Когда узнали об этом в Петербурге, то князь Меншиков сказал: «Что тут удивительного? Граф Сперанский составил один свод законов, и ему дана одна награда – св. Андрея, а ведь Боде сколько сводов наставил». [56, с. 249–250.]

Вместо уволенного в начале 1850 года по болезни министра народного просвещения графа Уварова назначен был министром бывший его товарищ князь Ширинский-Шихматов, а на его определен А. С. Норов, безногий. Ни новый министр, ни товарищ его не славились большим умом и сведениями по предмету просвещения. Князь Меншиков, узнав об этом назначении, сказал:

– И прежде просвещение тащилось у нас, как ленивая лошадь, но все-таки было на четырех ногах, а теперь стало на трех, да и то с норовом. [56, с. 250–251.]

Когда назначили, после смерти графа Вронченко, министром финансов бывшего товарища его П. Ф. Брока, то Меншиков сказал: «Видно, плохи наши финансы, когда уже прибегнули и ко Броку (к оброку)». [56, с. 251.]

Во флоте, во время управления морским министерством князя Меншикова, служил в ластовом экипаже один генерал, дослужившийся до этого чина, не имея никакого ордена. В один из годовых праздников все чины флота прибыли к князю для принесения поздравления, в том числе был и означенный генерал. Приближенные князя указали ему на этого генерала как на весьма редкий служебный случай, с тем чтобы вызвать князя к награде убеленного сединами старика; но Меншиков, пройдя мимо, сказал: «Поберегите эту редкость». [56, с. 251–252.]

По увольнении заболевшего графа Уварова от должности министра народного просвещения, на его место назначен был князь Ширинский-Шихматов. Князь Меншиков сказал: «Ну, теперь министерству просвещения дали шах и мат!» [56, с. 252.]

В морском ведомстве производство в чины шло в прежнее время так медленно, что генеральского чина достигали только люди пожилые, а полного генерала – весьма престарелые. Этими стариками наполнены были адмиралтейств-совет и генерал-аудиториат морского министерства, в память прежних заслуг. Естественно, что иногда в короткое время умирали, один за другим, несколько престарелых адмиралов; при одной из таких смертностей император Николай Павлович спросил Меншикова:

– Отчего у тебя часто умирают члены адмиралтейств-совета?

– Кто же умер? – спросил в свою очередь Меншиков.

– Да вот такой-то, такой-то… – сказал государь, насчитав три или четыре адмирала.

– О, Ваше Величество, – отвечал князь, – они уже давно умерли, а в это время их только хоронили! [56, с. 253–254.]

При одном многочисленном производстве генерал-лейтенантов в следующий чин полного генерала Меншиков сказал:

– Этому можно порадоваться, таким образом многие худые наши генералы пополнеют. [56, с. 254.]

Старому генералу Д(ашкову) был дан орден св. Андрея Первозванного. Все удивились: за что.

– Это за службу по морскому ведомству, – сказал Меншиков, – он десять лет не сходил с судна. [56, с. 254.]

У князя Меншикова с графом Клейнмихелем была, что называется, или называлось, контра; по службе ли, или по другим поводам, сказать трудно. В шутках своих князь не щадил ведомства путей сообщения. Когда строились Исаакиевский собор, постоянный мост чрез Неву и Московская железная дорога, он говорил: «Достроенный собор мы не увидим, но увидят дети наши; мост мы увидим, но дети наши не увидят; а железной дороги ни мы ни дети наши не увидят». Когда же скептические пророчества его не сбылись, он при самом начале езды по железной дороге говорил: «Если Клейнмихель вызовет меня на поединок, вместо пистолета или шпаги предложу ему сесть нам обоим в вагон и прокатиться до Москвы. Увидим, кого убьет!» [29, с. 218–219.]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю