Текст книги "Наполеон - исчезнувшая битва"
Автор книги: Эдвард Радзинский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Я подумал, что хорошо знаю "красивую даму". Жозефина была тогда любовницей Барраса...
Император строго посмотрел на меня и продолжил:
– После чего Баррас заторопился и попросил меня изложить мое дело. Я начал пересказывать восхитительные проекты побед в Италии, выношенные на моем чердаке. "Нам надо перестать обороняться! – горячился я. – Самим напасть на войска австрийцев в Италии. На штыках понести в Европу нашу свободу". Баррас совсем заскучал. Ему, как и всем им, новым повелителям, было не до свободы. Все, что не сулило денег, было им скучно. Он откровенно ждал, когда я закончу. И торопливо поблагодарил меня, как только я замолк. Я понял, что уйду ни с чем. Однако я в нем ошибся, он был мерзавец, но талантливый мерзавец. И, видно, оценил и хорошо запомнил меня.
Всего через три месяца он меня позвал... Тогда этих зарвавшихся воров уже никто не поддерживал... Как говорили в предместьях: "Мы хотим власть, при которой хотя бы едят!" И богачи, и роялисты решили – пришла пора покончить с жалкой Директорией. Восстали богатые центральные районы Парижа... Они приготовились прийти в Тюильри, где заседали Конвент и Директория, и смести их, как когда-то в том же Тюильри восставшая толпа смела королевскую власть. Рабочие окраины угрюмо хранили нейтралитет...
Испуганная Директория назначила Барраса главнокомандующим вооруженными силами. Это были жалкие силы. И двадцать тысяч восставших приготовились легко разгромить шесть жалких тысяч защитников Конвента. Что он мог, Баррас? Стрелять в толпу? – Император презрительно засмеялся. – Это было для них табу. Грабить толпу – вот это пожалуйста! И вот тогда Баррас и вспомнил о странном генерале, совершившем что-то героическое под Тулоном.
Ночью в мою каморку постучали. Меня привезли в Тюильри. Первый раз я был там. И когда вошел... тотчас понял: я пришел в свой дом.
Баррас предложил мне защитить Конвент. Он не слишком надеялся на мое согласие – ведь он предлагал мне погибнуть вместе с ними. К его изумлению, я тотчас согласился. Тюильри был мой будущий дом, и я – я сумею его защитить. Без всяких колебаний я решил сделать то, что когда-то советовал жалкому королю... Впереди у меня была ночь...
"Как вы намерены защищаться?" – спросил Баррас. "Шпагой. Шпага при мне, и с ней я далеко пойду. Будьте любезны, гражданин, вызвать ко мне командира солдат, охраняющих Конвент..."
Командир пришел. Я сразу его оценил – он был из тех, кто не боится самого черта. Его звали Иоахим Мюрат. Я приказал ему привезти пушки, стоявшие на площади Саблон. "Если не дадут добровольно, отнимите, убивайте, но пушки должны быть здесь к утру!" Этот дьявол сразу повеселел. Он рвался в бой. "Я не понимаю, зачем вам пушки?" – спросил Баррас. И в голосе у него был испуг. "Пушки обычно нужны для того, чтобы стрелять", – ответил я. "Вы собираетесь стрелять в людей?" Никогда не забуду восторженный ужас на лице Барраса. "Да, я собираюсь исправить ошибку короля, который когда-то не посмел этого сделать".
К утру моя батарея ждала восставшее быдло... И вот уже рев приближавшейся толпы. Торжествующий вопль черни, поверившей в свою наглую силу. Они уже близко, у церкви Святого Роха... И тогда я скомандовал: "Картечью – пли!" И ступени церкви покрылись трупами...
Так я рассеял толпу, наступавшую по узкой улице. В Тулоне я разработал план, но не я отдавал приказ о штурме. Впервые я видел убитых по моему приказу. Трупы, много трупов... лежавших ничком в разных позах... Сколько их я еще увижу на полях сражений! Запишите: "Во мне всегда жил добрый человек, но добрые струны души я заставил замолчать. И они уже больше двух десятилетий не издают ни звука". Хотя...
Я подумал: он хочет вычеркнуть. Но он помолчал, потом сказал:
– Нет, пожалуй, оставьте. – И продолжил: – Вот так Баррас благодаря мне стал спасителем Директории. И главным в ней действующим лицом. Меня он назначил командующим парижским гарнизоном. На случай нового восстания... Как сразу переменилась моя жизнь! Как-то под вечер пришла за деньгами прачка. Обычно она стучала, а я не открывал. Она покрывала меня бранью, я молчал. И в этот раз я дал ей повторить до конца обычное представление. А когда ведьма, всласть осыпав меня самыми последними словами, уже спускалась вниз, я открыл дверь, окликнул ее и... протянул деньги... Она лишилась дара речи!
Император хохотал. Клянусь, он жил в том времени!
– Да, я был теперь влиятельнейший генерал и любимец Директории. Но оставался так же худ – чесотка по-прежнему изнуряла меня. А народ переживал все прелести революции – безудержное воровство новой власти и собственную нищету. На улицах было полно попрошаек. Рабочие окраины ненавидели правительство. Следовало опасаться нового взрыва. Мне приходилось каждый день воевать с подстрекателями, которые хотели использовать голод для новых волнений... И я расформировал опасную Национальную гвардию, изъял оружие у граждан, закрыл якобинскую секцию. Каждый день я патрулировал город в сопровождении офицеров моего штаба. Порой это было очень опасно. Помню, утром у булочной, куда не завезли хлеба, нас окружила яростная толпа... Уже пытались стянуть нас с коней... полетели камни... И какая-то отчаявшаяся толстенная торговка с пудовыми ручищами вопила: "Бесстыжие эполетчики! Вам бы только набить свое брюхо за наш счет и воровать... А мы подыхаем с голоду!" Но я успел крикнуть в толпу: "По-моему, мамаша ослепла. А ну-ка посмотрите, кто из нас толще – она или я?" Я был худ, как щепка. Толпа разразилась хохотом. И мы поехали дальше...
Последние слова ему пришлось повторить. Моя голова упала на руки.
– Ба! – воскликнул он. – Мамзель Лас-Каз утомилась. Хорошо, ступайте спать, жалкий человек. Завтра мы начнем с девяносто шестого года. Брак с Жозефиной.
О Жозефине. Я знал эту креолку еще на Мартинике... Жозефина Богарне была вдовой гильотинированного революцией генерала. Она старше Бонапарта думаю, во время их знакомства было ей 32-33 года. И выходя замуж за юного героя, она решила скинуть в брачном контракте аж четыре года. Жозефина не красавица, она опаснее красавиц, она обольстительна: лазоревые глаза, великолепные черные волосы, смуглое роскошное тело креолки. Добавьте волнующий грудной голос и ленивую грацию маленькой кошечки – последнее сравнение возникало у всех, кто ее видел. Жозефина редко смеялась, и ее считали загадочной (на самом деле у нее были плохие мелкие зубы).
Процитирую кусочек из разоблачительного памфлета, который я прочел в эмиграции и сохранил из-за весьма забавного описания моей старой знакомой: "Париж задыхается в вихре удовольствий. На другой день после казни Робеспьера все понятия революции о суровых добродетелях гражданина стали смешными и звучат издевательством. Все вмиг помешались на богатстве. Деньги делают нынче на всем. На курсе постоянно падающих ассигнаций, но еще больше на "наследстве крови" – продаже имений гильотинированных. Надо только иметь руку в бесстыдной Директории, состоящей из вчерашних республиканцев, мгновенно ставших сегодняшними ворами... А как преобразились Елисейские поля! Угрюмые куртки санкюлотов сменились разноцветными фраками "новых французов", щеголяющих с тростями с бесценными набалдашниками, золотом и каменьями... В открытых колясках восседают дамы с обнаженными плечами, похожие на античных богинь, а еще больше – на цариц полусвета. Некто госпожа Ж(озефина) Б(огарне)– одна из этих повелительниц новой Франции. Из застенков Консьержери, где дожидалась смерти (спасла ее только гибель Максимилиана), она сразу попала в салоны "новых французов". И уже из постелей разбогатевших спекулянтов перелегла в кровать к их вождю – мсье Б(аррасу)... Сей господин покупает ей кареты и дает деньги на роскошные приемы. Эти пиры происходят в ее новом доме, купленном опять же мсье Б. Мужчинам положено приходить туда без жен. Здесь устраиваются миллионные сделки, распределяются государственные средства. (Так нынче принято в республиканском Париже.) Но ловелас Б. не может быть долго верен одной даме... Они расстались. Однако неукротимая плоть госпожи Б. влекла ее к новым приключениям. Говорят, ее многочисленные избранники всегда молоды и красивы. Однако недавно в ее постели появился совсем иной герой. Он мал ростом и жалок телом. Надеюсь, вы догадались? Да, это тот самый прославленный генерал... Таковы нынче властители дум, занимающие воображение французского народа! Проснись, бедная Франция".
На Мартинике я был с креолкой в самых дружественных отношениях... И кое-что знаю и от нее самой (очень мало), и от дамы весьма к ней (и какое-то время ко мне) близкой. Это госпожа Т. (Видимо, речь идет о мадам Талье. Она действительно была близкой приятельницей Жозефины и любовницей Барраса. Но, решив сменить Барраса на богатейшего банкира Уврара, она и передала его подруге Жозефине.*)
Как сообщила мне госпожа Т., Баррас не до конца охладел к пылкой креолке и время от времени посещал ее. Они были меньше, чем пылкие любовники, но больше, чем просто друзья. И это он придумал познакомить ее с Бонапартом... Он верно оценил ситуацию, понял, что сей герой, который, кроме нищеты, солдат и гарнизонных шлюх, ничего не видел, будет сражен наповал. И через нее Баррас сможет управлять этой великолепной шпагой... Действительно, это сражение наш великий полководец проиграл сразу и вчистую.
Хроника событий, по словам госпожи Т., была такова. Сначала к Бонапарту был подослан сын Жозефины с трогательной просьбой: он попросил разрешение хранить шпагу своего отца – гильотинированного генерала Богарне. (По предписанию начальника парижского гарнизона генерала Бонапарта парижане были обязаны сдать всё имевшееся в их домах оружие.) Бонапарт, конечно же, с охотой отдал мальчику "славную шпагу убиенного отца". После чего поблагодарить генерала явилась сама креолка. И он немедля пал к ее ногам... В доме, купленном Баррасом, она назначила Бонапарту первое любовное свидание...
Впервые император заговорил со мной о Жозефине в Мальмезоне... Прогуливаясь по аллее, где ему мерещилась ее тень, он вдруг сказал: "Я не умел любить женщин... разве что Жозефину, и то лишь потому, что мне было двадцать семь лет. Я всегда любил только славу".
Но нет, тогда он был влюблен безумно. И засыпал ее письмами, страстно путая "вы" и "ты": "Что вы со мной делаете? Я пью из ваших губ обжигающий пламень. Я просыпаюсь и засыпаю с мыслями о тебе... Прими миллион моих поцелуев, но не смей отвечать на них, ибо твои сожгут меня дотла!"
Она показывала его безумные письма госпоже Т.
Рассказ госпожи Т.: "Я сказала Жозефине: "Какой дурной вкус у этого мальчика". (Завидовала, конечно же, завидовала!) "Но зато какое чувство!" ответила Жозефина".
Да. Этот мраморный человек был с нею сентиментален и добр.
"Он собирается стать отцом для моих сирот, – говорила она мадам Т. (У нее было двое прелестных детей – Эжен и Гортензия.) – Он на коленях умоляет меня стать его женой. Но я колеблюсь. Я его не люблю, у меня к нему только теплое чувство. Кроме того, сила его страсти, темперамент южанина доходят порой до безумия... они пугают... Моя юность, увы, прошла, и я не могу не думать, надолго ли мне удастся сохранять в нем эту бурную опасную нежность. И еще меня пугает в этом мальчике неукротимая жажда власти – он стремится подчинить себе всех и вся. Я боюсь, что он меня попросту раздавит".
Все это заметила тогда даже весьма простодушная Жозефина. И это давно заметил Баррас. Но Баррас ее уговорил.
В это время Жозефина распоряжалась генералом совершенно. Что делать, это общеизвестная истина – сильнее тот, кто не любит.
Итак, она нехотя согласилась выйти замуж за маленького генерала. Маленькая Жозефина с кошачьей грацией... Такие женщины-кошечки обычно предпочитают высоких мужчин... Накануне бракосочетания (оно было гражданским) он заявил ей: "Эти директора думают, что я нуждаюсь в их покровительстве... Поверь, очень скоро они будут нуждаться в моем". Она с ужасом передала это мадам Т. и, вероятно, Баррасу.
9 марта состоялась церемония – Бонапарт женился на Жозефине.
Поскольку остров Мартиника, где находилась церковная книга с датой ее рождения, был блокирован англичанами, нотариус проставил тот возраст, который указала сама невеста, – 28 лет (уменьшив ее возраст на 4 года). И Бонапарт помог ей – свой увеличил на год.
На следующее утро мы продолжили.
– В тот день я надел кольцо с надписью, значение которой понимал только я: "Женщина моей судьбы". Девятого марта я женился, а одиннадцатого уже был на пути в Итальянскую армию... Безумная мечта сбылась... Кстати, это всё грязные сплетни, будто благодаря Баррасу я получил назначение командующим в Итальянскую армию. Баррас действительно мне доверял. И отсюда, видимо, этот миф. Мое назначение предложил Карно – это во-первых... А во-вторых, туда никто не хотел ехать. Фронт на юге считался второстепенным, поэтому и солдат там не кормили, и обмундированием не снабжали... Так что запишите: в Итальянскую армию я поехал благодаря члену Директории Карно...
Думаю, неправда. О роли Барраса мне рассказывала всё та же госпожа Т. Она сказала: "Это был свадебный подарок Барраса Бонапарту".
– Так началась моя история, похожая на сказку. Я вернул в мир легенду о Ганнибале, Цезаре, Александре Македонском... Французская армия на итальянском фронте была ордой. На двух лейтенантов приходились одни штаны, и не было бумаги, чтоб писать приказы. Во всей армии было лишь двадцать четыре горные пушки... Солдат кормили не каждый день, к моему приезду у них было на месяц провианта и то – при половинном рационе. Шло наглое, беспардонное воровство поставщиков. В армии было четыре тысячи больных и как правило венерическими болезнями. Ограбленную, нищую армию, как воронье, сопровождали стаи самых грязных проституток...
Приехав, я занялся тем, чем всегда занимаюсь сначала: навел порядок. Проституток приказал ловить, мазать дегтем... Стало сразу невозможно и воровать. Ведь я все держу в памяти: стоимость перековки коней, отливки пушки, провианта. Разбудите меня посреди ночи, и я скажу, сколько стоит амуниция моих солдат – от сапог до кивера и эполет...
Мои приказы я объявил законами. Никакой медлительности – за промедление в исполнении приказа порой расстреливали! Но никогда не пороли. Я строжайше запретил рукоприкладство. Этим моя армия тогда отличалась от всех других. Офицеров, нарушивших этот приказ, я велел расстреливать, потому что поротый солдат лишен чести, а что может быть важнее этого для солдата? Лучше пуля, чем постыдная плеть... Я вернул в свою армию понятия о славе и чести.
Генерал Ожеро (да и не он один) встретил в штыки мое назначение. Этот удалой смельчак открыто негодовал: почему командующим назначен не он? И вообще в первые дни хорошим тоном было насмешливое неповиновение моим распоряжениям... И я вызвал Ожеро и сказал: "Генерал, вы выше меня ростом на целую голову. Но если вы и впредь посмеете не подчиняться моим приказам, я мигом лишу вас этого преимущества!" И посмотрел ему прямо в глаза. И уже вечером Киприани рассказал мне: Ожеро, напившись, рассказывал такому же фрондеру: "Я не боюсь самого черта, но этот шибздик навел на меня такого страху! Я не могу тебе объяснить, но он посмотрел на меня... и я был раздавлен".
Я сообщил Директории: "Я нашел армию не только без провианта и амуниции, но – что страшнее – без дисциплины. Однако будьте уверены: порядок и железная дисциплина будут восстановлены. Когда это донесение дойдет до вас, мы уже встретимся с неприятелем".
Перед началом похода я обратился к армии: "Солдаты! Вы раздеты и голодны, казна должна вам платить, но платить ей нечем! Ваше терпение делает вам честь, но не дает ни денег, ни славы... Я поведу вас в плодороднейшие равнины мира... Там вас ждут богатые области и процветающие города. Неужели вам не достанет храбрости завоевать все это?" Я начал о понятном. Но заключил о величественном: "Мы принесем свободу прекрасной Италии, раздробленной нынче на жалкие государства! Победителей ждут честь и слава! Вперед, граждане великой Франции!"
Разведка сообщила: австрийцы потрясены. Французская армия, еще вчера с трудом державшая оборону, вдруг перешла в наступление. Мы двинулись к границам Италии – к Генуе. Австрийцы немедля бросили туда свои войска... И одиннадцатого апреля, всего через месяц после того, как я покинул брачную постель, я разгромил их в битве при Монтенотте. А далее – пишите! четырнадцатого апреля я разбил их при Миллезимо, шестнадцатого – при Дего... Так я осуществлял то, о чем грезил в моей каморке. Так я начал приучать Францию к славе. Из моих донесений страна впервые услышала имена генералов, которым суждено будет блистать во время Наполеона – Ожеро, Массена, Жубера...
Великое было время! Я был тогда двужильный... молодой, как и моя армия. Я мог есть гвозди и вообще не спать... Уже потом, в России... когда я с трудом смогу мочиться и сидеть на коне... я пойму, какое же это сча
стье – быть молодым!.. Это не записывайте. Запишите только: я был тогда окружен такими же молодыми головорезами – моими генералами с весьма подозрительными биографиями. Каждого из них можно было отправить на галеры, и каждый знал за что! Мы были детьми революции, которая возносит из грязи. И все мы были сыновьями одной страны. И мы громили австрийскую армию, состоявшую из наемников и стариков-генералов. Запомните: гений озаряет молодых... Александр Македонский, Ганнибал, Аттила были моими сверстниками и даже моложе... Я каждый день укорял себя: "Тебе целых двадцать шесть! А ты только начинаешь..." И я был беспощаден к себе – шел в самое пекло боя впереди моих солдат. Я знал: если рожден для бессмертия, судьба защитит! И это бесстрашие подчинило и солдат, и генералов. Они повиновались мне беспрекословно... Я повторил опыт Тулона...
Десятого мая в битве при Лоди австрийцы били по мосту ядрами, но я был в гуще нападавших. Вокруг падали люди и ядра, а я был неуязвим. И мы взяли мост... И когда спустилась ночь, я вернулся на захваченный мост, заваленный трупами, и в который раз сказал себе: "Как бережет тебя судьба! Ты отмечен, и ты свершишь все, что видел в честолюбивых грезах". И я продолжил игру со смертью при Арколе. Там был тот же кромешный ад... Наши попытки захватить мост были тщетны. Гора трупов уже громоздилась на мосту. Солдатами овладело отчаяние. И тогда я повел их сам. Мармон (генерал, впоследствии маршал*) умолял меня: "Не идите туда, вы погибнете". Он был прав, если бы речь шла о простом смертном. Но то был я... Вокруг меня опять падали люди, был убит мой адъютант Мюирон – защитил меня от пули своей грудью... А я остался невредим... Впоследствии Гро нарисовал меня со знаменем на Аркольском мосту. Хотя на самом деле я не держал знамени. Я держал шпагу. И неплохо ею поработал. И опять вышел невредимым из кромешного ада...
Он помолчал.
– Как видите, я не только руководил сражениями – я участвовал в них... Однако не имею серьезных ран... так, жалкие царапины.
Впоследствии Маршан рассказывал, что, когда императора обмывали, у него на теле оказалось много шрамов от полученных ран. Превозмогая нечеловеческую боль, он оставался в строю, чтобы солдаты верили в его неуязвимость.
– Аркольское знамя, – продолжал император, – я отослал Ланну, он его заслужил. После трех тяжелых ранений этот истинный воин остался в строю. Ланн не был виноват в том, что судьбе не интересен, и пули в него попадали демократично... как и во всех. Он был всего лишь мужественный солдат, который сказал, предвидя свой конец: "Солдат, который дожил до тридцати, дерьмо!" Он погиб на поле боя.
Уже после битвы при Лоди я мог сказать себе: "У тебя совсем иное предназначение, чем просто служить бесстрашной шпагой для ничтожной Директории..." Природа расчетлива... И, оценив свою прошлую жизнь, я ясно понял: я обручусь с Францией. Потому судьба охраняла меня от пули, потому мне суждено было родиться французским гражданином... И после Арколе я сказал Мармону, совершенно изумленному тем, что я вернулся живой из этой мясорубки: "Поверь, мне на роду написаны такие дела, о которых никто и понятия не имеет". И бедный Мармон посмотрел на меня с испугом... Да, он был при моем начале...
Я не успел даже подумать, а император уже прочел мои мысли:
– Так что я не удивился, что он был и при моем конце. И когда в пятнадцатом году я узнал, что Талейран уговорил Мармона открыть врагу путь на Париж, я только засмеялся и сказал: "Значит, круг замкнулся"... Да, своими подвигами и кровью Мармон открыл историю моей славы и закрыл ее весьма по-человечески – своей подлостью...
А тогда... тогда мои обращения к армии Франция читала, как стихи. И солдаты были – мои дети. Я только обращался к ним: "Друзья! Я жду от вас..." – и они тут же забывали о страхе, об усталости, становились двужильными. А иначе не могло быть стремительных маршей, которые сводили с ума полководцев старой Европы...
Запишите, Лас-Каз, эти фантастические примеры, которые были военными буднями для моих солдат. Тринадцатого января корпус Массена участвовал в битве при Вероне. Ночью после битвы, без сна, они прошли по заснеженным дорогам тридцать семь километров и вышли на плато Риволи, где целые сутки участвовали в кровопролитном сражении. После победы – заметьте, опять не отдыхая, опять без сна – марш-бросок еще на семьдесят два километра. Выйдя к Мантуе, согласно моему плану, опять же в тяжелейшем бою они решили судьбу кампании. За четыре дня – сто километров и три победы... Корпус Массена появлялся внезапно, как "летучий голландец", вызывая панику, ужас и обращая врага в бегство... При Аустерлице мои солдаты, перед тем как выиграть величайшую битву в истории, проделали марш-бросок в сто двадцать километров... Они ворчали, но шли! Я позволял им ворчать – так им было легче. И после победы они шутили: "Малыш, – так они меня звали, – уже выигрывает свои битвы не нашими руками, а нашими ногами..."
Так я учил их воевать. А врагов учил заключать мир. И был беспощаден в своих условиях. Король Пьемонта, подписывая мир, отдал мне все свои главные крепости... Ломбардия, Милан были теперь в моих руках... Герцоги Пармский и Моденский оплатили мир самой суровой контрибуцией. Я оккупировал Болонью и Феррару и поколебал тиару на голове Папы. Я наголову разбил его войска, мог занять Рим... Бедный старый Пий VI послал на переговоры своего племянника. Он шел на любые условия. Но я понимал – духовный повелитель всего католического мира должен пригодиться мне в будущем. И потому аннексировал лишь малую часть его владений... Правда, забрал из его музеев множество бесценных картин и статуй. Не говоря о тридцати миллионах золотом. Все это я отправил в Париж – Директории. Эти воры были довольны. Они всласть пограбили мои трофеи. Но зато я заставил их молчаливо признать: теперь я сам, без всяких представителей Директории, заключаю мирные договоры с европейскими державами.
"Вождь нового поколения... Вызов молодости дряхлой Европе..." -так писали в Италии. А парижские газеты захлебывались от восторга: "Перед ним трепещут монархи, в его сундуках могли бы храниться сотни миллионов, но Первый генерал Великой Нации все отдает республике..." И все, что тогда обо мне писалось, находило отклик в простом народе. Я думаю, что после столетий обожествления королей Франции нужно было кого-то обожать. И она радостно бросилась в мои объятия... Улицу, где я жил, переименовали к радости толпы в улицу Победы...
Однако, читая все это, я, конечно же, понимал – я стал опасен для Директории, с каждым днем терявшей свою власть... Для нее было бы куда лучше, чтобы я оставался в Италии. Они уже страшились моего возвращения в Париж. Но в Италии я был уже не генералом, а государем. Я образовал Цизальпинскую Республику – Милан, Модена и Болонья, где сам правил... И самые умные в Директории поняли, что с каждым днем я все больше приучаюсь повелевать. Так что после заключения мира, все взвесив, Директория предпочла поторопить меня вернуться в Париж.
Освобожденная Италия... моя Италия расставалось со мной с великой печалью... Вчера, гуляя по палубе, я думал: когда я был вполне счастлив? Пожалуй, в Тильзите. Я продиктовал там условия мира, вся Европа была в моих руках... И русский царь, прусский король, австрийский император... выли у моих ног. Но счастливейшим я был все-таки тогда, в Италии... Представьте тысячные толпы, кричавшие мне: "Освободитель!" И это в двадцать шесть лет!..
Я вернулся во Францию, и в Люксембургском дворце Директория устроила великолепный прием в мою честь. Когда меня везли во дворец, за каретой бежала толпа, оравшая приветствия. И я подумал: если завтра меня повезут на эшафот, та же толпа будет орать свои проклятия – и так же громко... Цена любви толпы!.. В дворцовом дворе весьма живописно расставили разноцветные трофейные знамена, рядом картины в золотых рамах и мраморные статуи работы великих итальянцев – я прислал их в Париж. В самой глубине двора был воздвигнут Алтарь Отечества, и пять директоров в римских тогах (глупее зрелище трудно придумать) ждали моего появления... Под грохот салюта, под крики: "Да здравствует республика! Да здравствует Бонапарт!" – у Алтаря появился я. И начались славословия тому, о ком всего год назад никто не слышал... Я с любопытством слушал это соревнование в лести. Чего стоили только словесные ухищрения министра иностранных дел Талейрана – пройдоха сразу понял, кому надо служить: "Скупая природа, какое счастье, что ты даришь нам от случая к случаю великих людей!" – проникновенно обращался он ко мне. Пафос времен революции был еще в моде...
Моя ответная речь была краткой: "Наша революция преодолела восемнадцать веков заблуждений. Двадцать веков Европой управляли религия и монархия. Но теперь, после моих побед, наступает новая эра – время правления народных представителей". Не преувеличиваю – был всеобщий вопль восторга...
Кстати, встретившись со мной в тот день на банкете в мою честь, наш епископ-расстрига (Талейран*) сказал загадочно: "Вы были правы, оставив папе Рим. Наместник Господа и вправду вам еще понадобится". И улыбнулся... Он, как и я, предвидел будущее. И я это оценил.
Да, я был тогда абсолютно счастлив...
Думаю, он лукавил. На самом деле он был тогда и счастлив... и несчастлив... Ибо уже в Италии его терзали слухи, что Жозефина в Париже отнюдь не безутешна... Он писал ей безумные письма, а она со смехом читала их вслух госпоже Т., которая была для нее (как я догадываюсь теперь) больше, чем подруга...
"Не проходит дня, чтобы я не любил тебя. Не проходит ночи, чтобы ты мне не снилась, чтобы я не сжимал тебя во сне в объятиях. Я не выпил утром ни одной чашки чая, чтобы не проклинать славу и тщеславие, которые держат меня вдали от тебя... от ночей с тобой".
Он тщетно ждал ее в Италии. И, уже все поняв, написал в Париж своему другу генералу Х (который тотчас передал письмо Баррасу, тот – Жозефине, а та – мадам Т.): "Я в отчаянии, моя жена не едет... у нее есть любовник, и это он удерживает ее в Париже..."
И ей – письмо-крик: "Я тебя ненавижу! Я тебя не люблю! Ты уродлива, глупа, неуклюжа, не любишь своего мужа. Почему от вас нет писем, мадам? Что удерживает вас от желания написать мужу? Ваши письма холодны, как после пятидесяти девяти лет брака... Берегись, однажды твоя дверь будет взломана и я грозой явлюсь перед тобой".
Она смертельно испугалась. Еще бы – тот, кто умел столь стремительно и неожиданно появляться перед врагом, вполне мог... Теперь и любовники избегали посещать ее дом.
Но (как рассказала мне госпожа Т.) достаточно Жозефине было написать что-то вроде "мой милый, я была больна" да еще намекнуть при этом на беременность – тотчас в ответ полетело его безумное, счастливое письмо: "Я был не прав, я негодяй, я смел обвинять тебя, а ты... ты была больна! Моя возлюбленная, прости, это любовь лишила разума твоего мужа! Напиши мне хотя бы десять страниц, только это сможет меня успокоить... Прости, прости... я люблю – все оттого... И тысяча поцелуев, нежных, как мое сердце".
Наконец она (после долгих уговоров Барраса) отправилась к нему в Милан... И как рассказала мне со смехом все та же мадам Т.: Жозефина не удержалась – завела интрижку с красавцем Ипполитом, адъютантом Бонапарта, сопровождавшим ее в Милан.
Да, у Жозефины не было никаких тайн от госпожи Т., а у нее – от меня. К счастью, об этом мало кто знал. Предусмотрительная Т. делала копии с писем Бонапарта, которые давала ей легкомысленная подруга. И передавала читать их мне. И я в свою очередь не преминул скопировать их – для себя. Но воспользовались мы ими по-разному. В дни империи постаревшая Т. нуждалась в деньгах... и решила попросить свою бывшую подругу выкупить эти копии. Ответ она получить не успела – внезапно умерла. Господин Фуше, тогдашний министр полиции, был очень заботлив. Я же воспользовался своими копиями только для истории. И только теперь, после смерти императора.
Вчера, после диктовки, я рискнул спросить императора, был ли он счастлив в браке.
– О да! – ответил он безмятежно. – Она любила меня безумно... она умела любить. – Внимательно посмотрел на меня и сказал уже тоном приказа: – Она никогда не давала мне повода для ревности, и я никогда ее не ревновал... Лишь однажды, это было в Италии: пуля вдребезги разбила на моей груди медальон с ее волосами. И, вместо того чтобы обрадоваться, я чуть было не залился слезами... Я подумал: это знак свыше – она мне изменяет. Только потом я понял – это действительно был знак свыше, но совсем иной: ее прекрасные волосы, ее любовь защитили мое сердце. Она любила меня всегда, закончил он все тем же тоном, не терпящим возражений.
В каюте портрет Жозефины стоит на столике у "кровати из Аустерлица", а рядом – прядка белокурых волос другой жены, Марии-Луизы, в открытом медальоне...
Император походил по каюте и, подумав, решился быть чуть откровенней:
– Жозефина порой меня очень ревновала, хотя я редко давал ей повод. Я знаю все глупости, которые про меня говорили... На самом деле мои любовные приключения были наперечет. В Италии у меня была интрижка с певицей, красавицей мадмуазель Г. (Грасиани*), затем история с фрейлиной Жозефины мадмуазель Д. (Дешатель*) – она была чудо как хороша. Вот, пожалуй, все! Но ни одной женщине я никогда не позволял управлять собой. Когда Жозефина посмела только дернуть ручку двери в комнату, где я объяснялся с мадмуазель Д., я пришел в бешенство, даже заговорил о разводе... Впрочем, все это не надо записывать... Не спальня, а поле сражения – там ищите подробности о Наполеоне.