Текст книги "Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь"
Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 43 страниц)
– В "Лондонце"? – воскликнул певец, у которого от гнева покраснели щеки и лоб. – Это мой заклятый враг, непримиримый враг!
– Боюсь, вы так же мало знакомы с классической критикой, как ваша муза – с классической поэзией. Искусство писать требует особой подготовки. Искусство добиться рецензии состоит в том, чтобы водить знакомство с рецензентами. В век расцвета поэзии – это дело той или иной клики. Принадлежите к этой клике – и вас провозгласят Горацием или Тибуллом[220]220
Тибулл (ок. 50–19 до н. в.) – римский поэт.
[Закрыть]. Но если вы будете стоять особняком, конечно, вы останетесь Бавием или Мевием[221]221
Бавий и Мевий – упоминаемые Вергилием и ставшие нарицательными имена двух бездарных стихотворцев.
[Закрыть]. «Лондонец» никому не враг – он ко всем питает равное презрение. Но так как для того, чтобы забавлять, надо кого-нибудь поносить, он компенсирует похвалы, которыми обязан осыпать членов своей клики, издеваясь над всеми, не принадлежащими к ней. «Бей его крепче – у него нет друзей!»
– Увы, в том, что вы говорите, должно быть много справедливого, сказал певец. – У меня никогда не было друзей в каких-либо кликах. И одному богу известно, с каким упорством те, от кого в своем незнании правил, управляющих так называемыми органами общественного мнения, я ждал сочувствия, одобрения в своей борьбе, – как дружно они объединялись, чтобы сокрушить меня. Им это долго удавалось. Но наконец я могу надеяться, что их побил. К счастью, природа одарила меня сангвиническим, веселым, бодрым темпераментом. Кто никогда не отчаивается, редко погибает.
Эта речь привела Кенелма в недоумение. Разве сам менестрель не объявил, что дни его импровизаций прошли, что он решил отказаться от стихотворства? По каким же другим путям к славе, с которых критики не сумели согнать его, шел он теперь? Кенелм уже раньше считал его служащим какой-нибудь коммерческой фирмы. А может быть, он избрал более легкий путь? Вероятно, он пишет роман. Теперь все пишут романы, а так как публика читает их, не дожидаясь указаний, а стихи она читает только по указанию, может быть, романисты в меньшей мере зависят от произвола газетных клик, чем поэты нашего классического века.
Однако Кенелм не имел намерения добиваться новых признаний. Его мысли в эту минуту весьма естественно перешли от книг и критиков к любви и супружеству.
– Наш разговор, – сказал он, – забрел на окольные пути, позвольте же мне вернуться к исходной точке. Вы собираетесь успокоиться в домашнем благополучии. Домашнее благополучие похоже на чистую совесть. Дожди не пробивают кровли дома, ветры не сотрясают его стен. Если это не дерзость, позвольте спросить, давно ли вы знаете вашу невесту?
– Да, очень давно.
– И всегда любили ее?
– Всегда, с самого ее детства. Из всех женщин в мире ей одной суждено стать подругой моей жизни и очистительницей моей души. Я не знаю, что бы стало со мной, если бы мысль о ней не сопровождала меня как ангел-хранитель. Как у многих сошедших с проторенных путей света, в моей натуре есть некоторое своеволие, неотъемлемое от жизнерадостности и жажды приключений, и пылкость, находящая себе исход в песне, главным образом потому, что песня это голос радости. И, без сомнения, оглядываясь на прошлые годы, я должен сознаться, что часто отвлекался от тех целей, что ставили мне разум и влечение сердца, предаваясь случайным и легкомысленным фантазиям.
– Вероятно, интерес к юбкам, – сухо перебил его Кенелм.
– Желал бы по совести ответить: «Нет», – сказал певец, покраснев. – Но от наихудшего, от того, что навсегда испортило бы карьеру, с которой я связываю свое будущее, от того, что сделало бы меня недостойным чистой любви, которая, я надеюсь, ждет меня и увенчает мои мечты о счастье, меня спасала постоянно возникавшая предо мной улыбка на безгрешном детском личике. Только раз я был в большой опасности, и об этом опасном часе я вспоминаю с трепетом. Это было в Лакомбе.
– В Лакомбе?
– Уже близкий к ужасному преступлению, я вдруг услышал голос, сказавший: "Вспомните о ребенке!" В этом вмешательстве, которое так легко было принять за божественное предостережение, когда воображение болезненно воспламенено и когда совесть, задремав на минуту, все же спит так тревожно, что вздох ветерка, падение листа могут заставить ее пробудиться с ужасом, я принял эти слова за голос моего ангела-хранителя. Но, раздумывая об этом после и сопоставляя этот голос с моралью тех странных стихов, которые вы прочли мне так кстати на следующий день, я пришел к заключению, что голос, спасший меня, исходил из ваших уст.
– Признаюсь в этой дерзости – вы простите меня?
Певец схватил Кенелма за руку и крепко пожал ее.
– Прощу ли я? Если б только вы могли знать, почему я должен быть вам признателен, вечно признателен! Этот внезапный возглас, мое раскаяние и ужас перед самим собой, а к тому еще эти суровые стихи на другой день, – все это заставило меня с отвращением отшатнуться от "заветного греха". Затем наступил поворотный момент в моей жизни. С того дня беспутный бродяга во мне был убит. Конечно, я говорю не о любви к природе и песням, увлекшей меня в бродяжничество, нет! Ненависть к размеренным привычкам и серьезному труду вот что было убито. Я больше не пренебрегал моим призванием, а считал его своим священным долгом. А когда я увидел ту, кого судьба уберегла для меня как невесту, лицо ее уже не казалось мне лицом шаловливого ребенка, в нем угадывалась душа расцветающей женщины. Всего два года прошло с того знаменательного для меня дня. Но мое счастье теперь уже обеспечено. Если я еще не достиг славы, то по крайней мере нахожусь в таком положении, которое дает мне право сказать любимой: "Пришло время, когда, не боясь за твое будущее, я могу просить тебя стать моей".
Он говорил с такой горячей страстью, что Кенелм молча ждал, пока к певцу вернется его обычное самообладание, находя сам удовольствие в молчании и тишине этого часа. Следя за переходом от розового заката к звездным сумеркам, он шептал про себя: "Для меня тоже настало это время!"
Вскоре певец снова заговорил, но теперь уже легко и весело:
– Сэр, теперь ваш черед, скажите, как давно вы знаете – судя по нашим прежним разговорам, вы не могли любить давно, – девушку, готовую стать вашей женой?
Так как Кенелм еще не получил согласия Лили, он счел излишним входить в подробности истории своей любви, и ограничился общим замечанием:
– Мне кажется, что любовь приходит как весна: нельзя определить число по календарю. Она может приближаться медленно и постепенно, может явиться быстро и внезапно. Но когда утром мы просыпаемся и замечаем перемену в окружающем мире – зелень на деревьях, цветы на лужайке, тепло в солнечных лучах, музыку в воздухе, мы говорим: "Пришла весна!"
– Мне нравится ваш пример. И так же, как напрасно спрашивать влюбленного, давно ли он полюбил свою возлюбленную, почти так же напрасно спрашивать его, хороша ли она собой. Он не может не видеть в ее лице красоты, которой она одарила весь окружающий мир.
– Верно. Ваша мысль очень поэтична и напомнила мне, что я ведь усладил ваш слух первым плодом моего стихотворства на условии, что вы отплатите мне плодом вашего поэтического искусства. И я заявляю о моем праве самому выбрать тему. Пусть это будет…
– Бифштекс?
– Фу! Вы уже достаточно часто отпускали эту неостроумную шутку на мой счет. Нет, воспойте любовь, и, если вы можете сымпровизировать две-три строфы, выражающие только что высказанную вами мысль, я буду слушать с удвоенным вниманием.
– Увы, я не импровизатор! Но я постараюсь отомстить вам за прежнее пренебрежение к моему искусству и пропою одну безделку, как раз отвечающую вашему желанию. Вы не остались послушать ее в Тор-Эдеме, хотя и бросили шиллинг на подносик Макса. Эго одна из песенок, которые я пел в тот вечер, и она неплохо была принята моей скромной аудиторией:
Красота любимой в глазах влюбленного
Правда, милая моя Мейбл Мэй?
Но «да» не скажет никто в ответ.
Блещет она красотой своей?
Если по правде сказать, то – нет!
Милую деву моей мечты,
Кроме меня, не понять никому.
С неба – сиянье ее красоты,
Видеть его мне дано одному.
Окончив эту бесхитростную песенку, менестрель встал и сказал:
– Теперь я должен проститься с вами. Мой путь идет по тем лугам, а ваш, без сомнения, по большой дороге.
– Вы ошибаетесь. Позвольте мне сопровождать вас. Я снял квартиру недалеко отсюда, и к ней кратчайший путь по полям.
Певец бросил на Кенелма удивленный и немного подозрительный взгляд. Но, помня, что сам скрыл от спутника свое имя и звание, он не счел себя вправе спрашивать о том, о чем тот не говорит ему добровольно, и, любезно заметив, что желал бы, чтоб дорога была длиннее, раз у него такой приятный собеседник, пошел быстрым шагом.
Сумерки почти перешли уже в светлую, звездную летнюю ночь, и ничто не нарушало тишины полей. Оба шли рядом и чувствовали себя безмерно счастливыми. Но счастье похоже на вино: на различные характеры оно действует различно. Здесь один был словоохотлив, немного хвастлив, горяч, чувствен, впечатлителен ко всем внешним явлениям природы, как Эолова арфа – к налетевшему или стихшему ветерку, другой – молчалив, скромен в своих высказываниях, угрюм, задумчив. Он не был совершенно глух к воздействиям внешней природы, но просто не придавал им цены, кроме случаев, когда они переходили из области чувственной в область интеллектуальную и душа человека диктовала бездушной природе ее же вопросы и ее же ответы.
Менестрель взялся поддерживать разговор и совершенно очаровал своего слушателя. Он сделался красноречив и увлекал ясностью и искренностью изложения, но я не способен описать его речь, как стенограф, верно передающий каждое слово оратора, не может описать того, что, помимо всяких слов, принадлежит личности говорящего.
Поэтому, не осмеливаясь передать язык этого своеобразного скитальца, я только упомяну, что он говорил о предмете, который, как уверяют, может возбудить красноречие во всех, – о себе самом. Он говорил, что с самого раннего возраста стремился приобрести имя, говорил о том, как затрудняли его путь низкое происхождение и недостаток средств, говорил о внезапно открывшейся для его честолюбия дороге, когда он еще ребенком привлек внимание одного великодушного богача, который сказал: "У этого мальчика блестящие способности. Я дам ему образование, и он со временем заплатит миру свой долг мне". Он рассказывал о занятиях, так горячо начатых, которые он ревностно продолжал, а потом – увы! – должен был прервать еще в юности. Он не сказал, как и почему это случилось, но стал рисовать перед Кенелмом, как он боролся, чтобы снискать пропитание себе и тем, кто от него зависел, и как в этой борьбе он был вынужден отклониться от той цели, которую давно перед собой поставил. Нужда в деньгах заставила отложить мечты о славе.
– Но даже, – горячо воскликнул он, – даже за те торопливые и незрелые проявления моего духовного «я», которые обстоятельства не позволили мне отточить, я уверен, должен был встретить поощрение и похвалу у тех, кто считает себя компетентными судьями. Насколько лучше были бы мои творения, если бы меня поддержали! Небольшая похвала заставляет проявиться в человеке то, что в нем есть хорошего, а несправедливые насмешки и презрение леденят пыл, который побуждал бы его совершенствоваться! Тем не менее я пробивался вперед и был в состоянии прокормить тех, кого любил. А в моих странствиях и песнях я находил наслаждение, мирившее меня со всем остальным. Но все-таки жажда славы, зародившаяся в детстве и лелеемая в юности, умирает только в могиле. Можно затоптать ее почки, листья, стебель, но корень слишком глубоко сидит в земле, затоптать его нельзя, и каждый год они вновь вырастают. Любовь может уйти из нашей смертной жизни, мы утешаемся: возлюбленная соединится с нами в будущей. Но если тот, кем овладела жажда славы, лишится ее в этой жизни, что может утешить его?
– А разве вы недавно не сказали, что слава не признает могилы?
– Это правда, но если мы не достигнем ее, пока сами не ляжем в могилу, какое утешение она может нам доставить? Любовь поднимается к небу, куда мы сами надеемся вознестись, но слава остается на земле, куда мы уже не вернемся. И именно потому, что слава рождается на земле, жажда ее желаннее, а отсутствие так горько для сынов земли. Но теперь я достигну ее, она уже в моих руках.
В это время путники, шедшие вдоль ручья, приблизились к деревянному мосту возле Кромвель-лоджа.
Тут певец остановился, и Кенелм с трепетом в голосе сказал:
– Не пора ли нам назвать свои имена? У меня больше нет причин скрывать мое. Впрочем, их никогда и не было, кроме разве прихоти. Я Кенелм Чиллингли, единственный сын сэра Питера, владельца Эксмондема…
– Поздравляю вашего отца с таким талантливым сыном, – со своей обычной вежливостью сказал менестрель. – Вы уже знаете, что мое происхождение и звание гораздо скромнее ваших, но если вам случалось быть на выставке академии художеств этого года… О, я понимаю, почему вы вздрогнули: вы, может быть, узнали картину, черновой эскиз которой уже видели: "Девочка с мячом из цветов". Это одна из трех картин, очень сурово раскритикованных «Лондонцем». Несмотря на такого могущественного врага, эта картина принесла деньги и обещает славу странствующему певцу, чье имя, если бы взгляд на картины заставил вас спросить о нем, вы узнали бы сразу: Уолтер Мелвилл. В будущем январе надеюсь, по милости этой картины, прибавить титул: "член королевской академии". Публика, наперекор «Лондонцу», не позволит лишить меня этой чести. Вас, вероятно, ждут как гостя в одной из пышных вилл, огни которых мерцают вдали. Я же иду в очень скромный коттедж, в котором надеюсь найти отныне мой постоянный дом. Теперь я здесь останусь только на несколько дней, но позвольте мне пригласить вас к себе, прежде чем я уйду отсюда. Домик этот называется Грасмир.
ГЛАВА VI
Менестрель дружески пожал руку спутнику, которому он рекомендовал оседлый образ жизни, не почувствовав, как холодна стала рука Кенелма от его искреннего пожатия. Легко перешел он деревянный мостик, а Макс уже бежал впереди, и когда Уолтер ступил на другой берег, до ушей Кенелма сквозь тишину светлой ночи весело долетели слова его недоконченной любовной песни:
Пел он, пел он, весело пел он.
Так тропинкой к нему – впереди свора псов
Ехал рыцарь фон Ниренштейн.
Неоконченная любовная песнь – почему же неоконченная? Кенелму не дано было угадать почему. Это была песнь любви, переложенная на стихи одной из самых прелестных волшебных сказок, которую очень любила Лили и которую Лев обещал ей закончить только в ее присутствии и к ее полному удовольствию.
ГЛАВА VII
Если я не осмелился перенести на бумагу точные слова красноречивого искателя славы, сына земли, как же осмелюсь я перенести на бумагу все, что происходило в безгласном сердце искателя любви, сына небес?
С того часа, когда Кенелм расстался с Уолтером Мелвиллом, и до утра следующего дня летняя радость природы, которая время, от времени, хотя по большей части обманчиво, обращает к душе человека свои бездушные вопросы и ответы, постепенно прогнала его мрачные предчувствия.
Без сомнения, Уолтер Мелвилл и был опекуном Лили, столь ею любимым. Без сомнения, Лили он воспитал и предназначил себе в невесты. Но в этом вопросе решающий голос принадлежал Лили. Оставалось только убедиться, не обманулся ли Кенелм в том, что сделало для него жизнь такой прекрасной с момента их последнего прощания. Во всяком случае, он обязан перед Лили, обязан даже перед своим соперником предъявить свое право на ее выбор. И чем больше он припоминал все, что Лили говорила ему о своем опекуне, так откровенно, так сердечно выражая привязанность, восторг, признательность к нему, тем решительнее рассудок отвергал его опасения, нашептывая:
"Так может говорить дочь об отце. Но не станет говорить девушка о мужчине, которого любит, – она не решилась бы так хвалить его".
Словом, отнюдь не в унылом расположении духа и не с печальным лицом Кенелм около полудня перешел через мост на очарованную землю Грасмира. В ответ на его вопрос служанка, отворившая дверь, сказала, что ни мистера Мелвилла, ни мисс Мордонт нет дома: они только что ушли гулять. Он уже готов был удалиться, когда в переднюю вышла миссис Кэмерон и знаком пригласила его войти. Кенелм прошел в гостиную и сел возле миссис Кэмерон. Он хотел заговорить, но она резко перебила его голосом так непохожим на ее обычный: речь ее звучала взволнованно и резко, как крик отчаяния:
– Я только что собиралась к вам. К счастью, вы застали меня одну, и то, что произойдет между нами, останется тайной. Но прежде скажите: видели вы родителей, спрашивали их согласия жениться на девушке, такой, какой я описала вам Лили. Скажите мне, скажите скорей, что в этом согласии отказано!
– Напротив, заручившись их полным согласием, я приехал сюда просить руки вашей племянницы.
Миссис Кэмерон откинулась на спинку кресла и стала раскачиваться из стороны в сторону, как от сильной боли.
– Именно этого я и боялась. Уолтер сказал нам, что вчера встретил вас и что вы, как и он, собираетесь жениться. Конечно, узнав его имя, вы должны были угадать, кем заняты его мысли. К счастью, он не мог угадать, к какому выбору слепо привела ваша юношеская фантазия.
– Дорогая миссис Кэмерон, – мягко, но решительно заговорил Кенелм, вам было известно, для чего я оставил Молсвич несколько дней назад, и мне кажется, что вы могли угадать мое намерение, которое привело меня так рано в ваш дом. Я пришел сказать опекуну мисс Мордонт: "Я прошу руки вашей воспитанницы. Если вы тоже любите ее, я рад, что у меня такой благородный соперник. Для нас обоих соображения о собственном счастье отступают перед долгом подумать прежде всего о счастье Лили. Пусть она выбирает между нами".
– Это невозможно! – воскликнула миссис Кэмероя. – Невозможно! Вы не знаете, что говорите, не зияете и не подозреваете, как священны права Уолтера Мелвилла на все, что сирота, которой он покровительствовал с самого ее рождения, может дать ему взамен. Она не имеет права предпочесть другого. Ее сердце настолько исполнено благодарности, что не допустит ничего подобного. Если ей будет предоставлен выбор между ним и вами, она выберет его. Заверяю вас в этом. Не подвергайте же ее такому горькому испытанию. Предположим даже, что вы понравились ей; но если вы признаетесь ей в любви, она не захочет, да и не должна принять вашу руку. Вы только омрачите ее счастье с Мелвиллом. Будьте великодушны. Преодолейте вашу прихоть – она мимолетна. Не говорите ни с нею, ни с мистером Мелвиллом о желании, которое не может осуществиться. Уходите отсюда, не сказав никому ни слова, и немедленно.
Слова и весь облик бледной, умоляющей женщины поразили смутным ужасом сердце ее слушателя. Но он тем не менее твердо ответил:
– Я не могу повиноваться вам. Мне кажется, честь повелевает мне доказать вашей племяннице, что если я ошибся в ее чувствах ко мне, то я ни словом, ни взглядом не дал ей повода считать мои чувства к ней несерьезными. А кроме того, едва ли будет благородно в отношении моего соперника подвергнуть опасности его собственное счастье, если он позже узнает, что его жена могла быть счастливее с другим. Что это за таинственные опасения? Если, как вы говорите с таким очевидным убеждением, ваша племянница предпочтет другого, то стоит ей сказать одно слово, я уеду, и вы меня больше не увидите. Но это слово должна сказать она, и если вы не позволите мне спросить ее в вашем доме, я постараюсь найти ее теперь на прогулке с мистером Мелвиллом. Возможно, он лишит меня права говорить с ней наедине. Но то, что я хочу сказать, может быть сказано и в его присутствии. Ах, сударыня, неужели у вас нет сострадания к сердцу, которое вы так бесполезно терзаете? Если меня ждет что-то ужасное, позвольте узнать это сейчас же.
– Узнайте же это из моих уст, – сказала миссис Кэмерон. Она говорила голосом неестественно спокойным, и суровое выражение застыло на ее лице. – Я вверяю вам тайну, которую вы вырвали у меня своей настойчивостью, вверяю той чести, на которую вы хвастливо ссылались, решив подвергнуть опасности спокойствие дома, в который мне не следовало вас вводить. Слушайте! У честной супружеской четы, скромного звания и с ограниченными средствами, был единственный сын, который уже в раннем детстве выказывал такие замечательные способности, что они привлекли внимание хозяина его отца, очень богатого человека с весьма добрым сердцем и тонким вкусом. Он послал его на свой счет в первоклассную коммерческую школу, намереваясь пристроить впоследствии в своей фирме. Этот богатый человек был совладельцем крупного банка, не слабое здоровье и склонности, далекие от коммерческих интересов, побудили его отстраниться от участии в делах фирмы, и он передал управление ею своему сыну, которого обожал. Но дарования протеже, отправленного им в школу, стали выражаться в горячем пристрастии к искусству и отдалили его от торговли. Его рисунки, показанные знатокам, позволили возлагать «а» него большие надежды, и тогда покровитель переменил свое намерение и отдал мальчика в мастерскую знаменитого французского живописца, а впоследствии дал ему возможность усовершенствовать свой вкус изучением итальянских и фламандских шедевров живописи. Он был еще за границей, когда…
Тут миссис Кэмерон остановилась, с усилием удержалась, чтоб не зарыдать, и продолжала шепотом, сквозь стиснутые зубы:
– …когда громовой удар грянул над домом покровителя, уничтожив его состояние и опозорив его ими. Сын без ведома отца соблазнился спекуляциями, которые оказались неудачными. Потерю сначала легко было возместить, но, к несчастью, он избрал для этого порочный путь и пустился на новый риск. Мне не к чему распространяться. Однажды финансовый мир был поражен известием, что фирма, известная своим богатством и солидностью, обанкротилась. На отца не пало бесчестия – суд вынес ему лишь порицание за небрежное руководство делами. Но он вышел из здания суда нищим. Сын же его, обожаемый сын! – был уведен со скамьи подсудимых как уличенный мошенник, осужденный на каторжные работы. Он избавился от этого наказания… вы догадываетесь как… Приняв смерть от собственной руки.
Почти столь же взволнованный, как и сама миссис Кэмерон, Кенелм одной рукой закрыл лицо, а другую протянул наугад, чтобы взять за руку миссис Кэмерон, но она убрала свою.
Мрачное предзнаменование. Опять перед его глазами возникла старая серая башня, опять его слух был взволнован трагической историей Флитвудов. То, что еще оставалось недосказанным, сковывало молодого человека. Миссис Кэмерон продолжала:
– Я сказала, что отец обнищал; вскоре он умер от продолжительной болезни. Но один верный друг не покидал его: талантливый юноша, которому когда-то помогал богач. Он приехал из-за границы со скромной суммой денег, вырученных от продажи копий известных картин и своих эскизов, сделанных во Флоренции. Этих денег хватило на то, чтобы дать приют старику и двум беспомощным, убитым горем женщинам, таким же нищим, как и он, – дочери некогда богатого человека и вдове его сына. Когда накопленные деньги были истрачены, молодой человек оставил свое призвание, нашел где-то занятие, хотя оно и было чуждо его наклонностям, и эти три существа, жившие его трудами, никогда не терпели нужды ни в крове, ни в пище. Через несколько недель после страшной смерти мужа его молодая вдова (они были женаты неполный год) родила дочь. Мать прожила после рождения ребенка лишь несколько дней. Потрясение, причиненное ее смертью, порвало слабую нить жизни бедного отца. Обоих опустили в могилу в один день. Перед смертью оба обратились с одинаковой просьбой к сестре преступника и к молодому благодетелю старика. Просьба состояла в том, чтобы новорожденная девочка была воспитана в неведении о своем происхождении, о вине и позоре отца. Она не должна была просить милости у богатых и знатных родственников, которые ни одним словом не удостоили сочувствия невинного отца и невинную жену осужденного растратчика. Это обещание до сих пор не было нарушено. Эта сестра – я. Имя, которое я ношу, и то, которое дала племяннице, не наши имена, хотя мы имеем на них косвенные права по брачным союзам, заключенным несколько столетий назад. Я не вышла замуж. Я была невестой, за которой представителю далеко не безвестного дома было обещано княжеское приданое. День свадьбы уже был назначен, когда разразился удар. Я никогда больше не видела моего жениха. Он уехал за границу и там умер. Мне кажется, он любил меня и знал, что я люблю его. Кто может осуждать его за то, что он оставил меня? Кто мог бы жениться на сестре мошенника? Кто захочет жениться на дочери мошенника? Кто, кроме одного человека, знающего ее тайну и хранящего ее; человека, который, не высоко ставя общее образование, помогал привить ей в ее чистом детстве такую любовь к правде, такую гордую честь, что, если б она узнала, какое бесславие сопровождало ее рождение, она умерла бы от тоски?
– Кто вам сказал, что на свете есть лишь один человек, – с гордым выражением обычно кроткого лица вскричал Кенелм, высоко подняв голову, только один человек, каковой сочтет девушку, перед которой хочет пасть на колени и сказать: "Хочу, чтобы ты была царицей моей жизни", слишком благородной для того, чтобы ее могли унизить грехи других, совершенные прежде, чем она родилась? Разве на свете есть только один человек, который думает, что любовь к правде и гордая честь – царственные качества женщины или мужчины, хотя бы предки этой женщины или этого мужчины были пиратами, такими же необузданными, как предки норманнских королей, или бессовестными лжецами, когда дело шло об их выгодах, какими были венчанные представители фамилий, столь заслуженно знаменитых, как Цезари, Бурбоны, Тюдоры и Стюарты? Благородстве, как и гениальность, – нечто врожденное. Разве один только человек достоин хранить ее тайну? Хранить тайну, которая, став известной, может омрачить сердце, страшащееся позора? Ах, сударыня, мы, Чиллингли, малоизвестный и ничем не замечательный род, но мы более тысячи лет были английскими джентльменами. Хранить ее тайну так, – чтобы не было риска разоблачения, которое могло бы причинить ей боль? Да я готов был бы провести всю свою жизнь возле нее на Камчатке и даже там не уловил бы проблеска тайны своими глазами – так скрыта и закутана была бы она складками уважения и обожания!
Эта вспышка страсти показалась миссис Кэмерон бессмысленной декламацией пылкого и неопытного молодого человека; и, оставив ее без внимания, как какой-нибудь знаменитый юрист красноречивую риторику молодого адвоката, риторику, в которую прежде впадал и сам, или как женщина, для которой романы в жизни кончились, оставляет без внимания чьи-либо романтически-сентиментальные слова, кружащие голову ее молодой дочери, миссис Кэмерон ответила просто:
– Это все пустые разговоры, мистер Чиллингли! Перейдем к делу. Неужели после всего, что я сказала, вы еще настаиваете на том, чтобы искать руки моей племянницы?
– Настаиваю.
– Как! – воскликнула она, и на этот раз в ее негодовании сквозило благородство. – Как, разве вы могли бы испросить согласия ваших родителей на брак с дочерью человека, осужденного на каторжные работы? Или, если бы вы решили скрыть это обстоятельство от них, было бы это совместимо с вашими сыновними обязанностями? Наконец, родившись в таком общественном кругу, где каждый сплетник станет спрашивать: "Кто она такая, как зовут будущую леди Чиллингли?", можете ли вы думать, что это никогда не откроется? Да имеете ли вы, человек, еще несколько недель нам незнакомый, право сказать Уолтеру Мелвиллу: "Отдайте мне то, что составляет вашу единственную награду за высокие жертвы, за верную преданность, за бдительную нежность терпеливых лет!"
– Конечно, сударыня, – воскликнул Кенелм, более испуганный и потрясенный этим, чем предыдущими откровениями, – конечно, когда мы расстались в последний раз и я поведал вам о моей любви к вашей племяннице, а вы согласились на то, чтобы я поехал домой и получил согласие моих родителей, конечно, тогда и было время сказать мне: "Нет, жених, с правами, более неотъемлемыми и неопровержимыми, чем ваши, опередил вас".
– Свидетель бог, что я тогда не знала и даже не подозревала, что Уолтер Мелвилл мечтает сделать своей женой ребенка, который вырос на его глазах. Но вы должны признать, что я отговаривала вас и не могла отговаривать более настойчиво, не открыв тайны ее рождения, что было допустимо только при крайней необходимости. Я была убеждена, что ваш отец не согласится на ваш брак с девушкой, которая настолько ниже вас по положению, – он имел право рассчитывать для вас на более блестящую партию, – и его отказ прекратил бы всякое знакомство между вами и Лили, не обнаружив ее тайны. Лишь после вашего отъезда, два дня назад, я получила письмо от Уолтера Мелвилла, который сообщил мне то, чего я никак не предполагала. Вот это письмо, прочтите его и скажите, хватит ли у вас духу вступить в соперничество.
Она замолчала, голос ее прервался от напряжения, она сунула в руки Кенелму письмо, и, пока он читал, зоркими, жадными глазами, наблюдала за его лицом.
"*-стрит, Блумсбери.
Любезный друг! Радость и торжество! Моя картина окончена, картина, над которой я столько месяцев не покладая рук трудился в своей жалкой мастерской, не видя даже мельком зеленых полей, скрывая свой адрес от всех, даже от Вас, чтобы избавить себя от искушения прервать работу. Картина окончена, она продана! Угадайте цену! Полторы тысячи гиней – и кому! Торговцу, не любителю, а торговцу! Подумайте об этом! Ее повезут по всей стране и будут показывать особо. Помните три мои небольших пейзажа, которые два года назад я готов был сбыть за десять фунтов, только ни Вы, ни Лили мне не позволили? Мой добрый приятель и давнишний покровитель, немец-коммерсант из Лакомба, заходил вчера и предлагал мне покрыть их гинеями в три слоя по всему полотну. Представьте себе, с какой радостью я заставил его принять их в подарок. Какой скачок в жизни человека, когда он может сказать: "Я дарю!" Теперь наконец-то я достиг положения, оправдывающего надежду, которая восемнадцать лет была мне утешением, поддержкой, была солнечным лучом, сиявшим сквозь мрак, когда наступали самые черные дни, была мелодией, уносившей меня ввысь, как песнь жаворонка, когда в голосах людей я слышал только презрительный смех. Помните ту ночь, когда мать Лили просила нас воспитать ее дочь так, чтобы она не знала о своем происхождении, и даже не сообщать жестоким и надменным родственникам, что она родилась? Помните, как горестно и вместе с тем как гордо женщина столь благородного происхождения, воспитанная в такой роскоши, сжала мою руку, когда я осмелился возразить ей, что ее родные не могут осудить ее дочь за вину отца, и как она, самая гордая из женщин, она, чью улыбку я в редкие минуты замечаю на устах Лили, приподняла голову с подушек и, задыхаясь, прохрипела:
"Я умираю, а последние слова умирающих – приказ. Я приказываю вам позаботиться о том, чтобы участь моей дочери не была участью дочери каторжника в знатном доме. Для ее счастья необходимо, чтобы судьба ее была скромна. Чем скромнее будет ее кров, тем лучше, и муж у нее должен быть из настолько скромной среды, чтобы не пренебречь дочерью преступника".
С этого часа я решил сохранить свободными сердце и руку для того, чтобы сказать внучке моего благодетеля, когда она вырастет:
"Я скромного происхождения, но твоя мать хотела отдать тебя мне".
Новорожденная, отданная на наше попечение, стала теперь девушкой, а я так обеспечил свое благосостояние, что могу предложить ей уже не бедность и борьбу. Я сознаю, что, не будь ее судьба так исключительна, моя надежда была бы пустой самонадеянностью, я сознаю, что я не более как человек, облагодетельствованный милостями ее деда, который сделал меня тем, чем я стал: сознаю неравенство лет, сознаю многие прошлые заблуждения и нынешние свои недостатки. Но судьба определила так, что эти соображения уже несущественны. Она должна выбрать меня. Какой другой выбор возможен при обстоятельствах, которые отягощают ее судьбу, мой дорогой и благородный друг, Ваше чувство чести неизмеримо более, чем мое, а между тем и я свою честь держу высоко. Если Вы, ее ближайшая и наиболее ответственная родственница, не осудите меня, все другое представляется мне ясным. Детская привязанность Лили ко мне слишком глубока и слишком нежна для того, чтобы не перейти в любовь жены. И счастье еще, что она не получила того обычного воспитания в пансионе, которое никаких знаний не дает, а лишь развивает вульгарные вкусы. Воспитанная так же, как и я, под свободным воздействием природы, она не жаждет замков и дворцов, кроме тех, которые мы строим, как нам вздумается, в волшебной стране. Она привыкла понимать и разделять фантазии, которые для поклонника живописи и песен значат больше, чем книжная ученость. Дня через два, может быть, на другой день после получения Вами этого письма, я постараюсь вырваться из Лондона и, вероятно, по обыкновению приду пешком. Как мне хочется опять увидеть жимолость изгородей, зеленые поля, солнечный блеск на реке, а еще милее мне крошечные водопады нашего шумного ручейка! Умоляю Вас, самый милый, самый кроткий, самый уважаемый друг из тех немногих, которые до сих пор встретились мне в жизни, хорошенько обдумайте сущность этого письма. Если Вы, рожденная в звании гораздо выше моего, найдете необоснованной дерзостью с моей стороны притязать на руку внучки моего покровителя, скажите это прямо, и я останусь так же признателен за Вашу дружбу, как был признателен за Вашу доброту, когда в первый раз обедал во дворце Вашего отца. Робкий, обидчивый и молодой, я чувствовал, что его знатные гости удивлялись, почему я приглашен к одному столу с ними. Вы, тогда окруженная поклонниками, общим обожанием, почувствовали сострадание к грубому, угрюмому мальчику, оставили тех, кто казался мне похожим на богов и богинь языческого Пантеона, подошли к протеже Вашего отца и шептали ему ободрительные слова, которые заставили простого, но честолюбивого мальчика уйти с легким сердцем и при этом говорить про себя: "Когда-нибудь…" А что значило для такого мальчика, вообразившего себя вознесенным богами и богинями, уйти с легким сердцем и шептать себе: «Когда-нибудь», я сомневаюсь, чтобы да? же Вы могли вполне себе представить.
Но если Вы будете так же добры к самоуверенному мужчине, как были – к застенчивому мальчику, и скажете: "Пусть осуществится ваша 'мечта, пусть будет достигнута цель вашей жизни! Возьмите от меня, как ближайшей ее родственницы, последнюю из рода вашего благодетеля", – тогда я осмелюсь обратиться к Вам с такой просьбой: Вы заменяете мать дочери Вашей сестры, приготовьте же ее ум и сердце к наступающей перемене в отношениях между нею и мной. Когда я видел ее в последний раз полгода назад, она была еще таким шаловливым ребенком, что, мне кажется, я нарушил бы уважение к ней, если б сказал ей вдруг: "Ты теперь уже девушка, и я люблю тебя не как ребенка, а как девушку". А между тем мне не отпущено времени на продолжительный, осторожный и постепенный переход от отношений друга к отношению возлюбленного. Я теперь понимаю то, что великий мастер моего, искусства однажды сказал мне: "Карьера – это судьба". Один из тех коммерческих магнатов, которые теперь в Манчестере, как некогда в Генуе и Венеции, властвуют над двумя цивилизующими силами мира, которые близоруким глазам кажутся антагонистами, – я говорю об искусстве и торговле, – предложил мне написать картину на понравившийся ему сюжет. Предложение такое щедрое, что его торговля должна повелевать моим искусством, а сюжет принуждает меня как можно скорее отправиться на берега Рейна. Я должен видеть все оттенки листвы в полуденном блеске лета. В Грасмире я могу остаться только на несколько дней, но до отъезда я должен узнать, буду я работать для Лили или нет. От ответа на этот вопрос зависит все. Если я не буду работать для нее, то в лете не будет блеска, а в искусстве – торжества для меня, и я откажусь от предложения. Если же она скажет: "Да, работай для меня", тогда она станет моей судьбой. Она упрочит мою карьеру. Тут я говорю как художник. Никто, кроме художника, и не догадывается, какое решающее влияние даже на его нравственное существо в некую критическую эпоху его карьеры как художника или его жизни как человека оказывает успех или неудача одного-единственного произведения. Но я продолжаю говорить как человек. Моя любовь к Лили в последние полгода такова, что, хотя в случае отказа я и дальше буду служить искусству и по-прежнему жаждать славы, но уже как старик. Юность моей жизни уйдет безвозвратно.
Как человек я говорю, что все мои мысли, все мои мечты о счастье, отдельно от искусства и славы, сосредоточиваются на одном вопросе: "Будет Лили моей женой или нет?"
Преданный вам У. М."
Кенелм возвратил письмо, не сказав ни слова. Его молчание привело в ярость миссис Кэмерон.