Текст книги "Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь"
Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 43 страниц)
ГЛАВА II
Кенелм прибыл в Эксмондем как раз вовремя, чтобы переодеться к обеду. Его ожидали, ибо на другой день после получения письма сэр Питер сказал леди Чиллингли, что «пришло известие от Кенелма и тот может приехать в любой день».
– Пора бы ему приехать, – сказала леди Чиллингли. – Его письмо при тебе?
– Нет, милая Каролина. Но, конечно, он посылает тебе горячий привет, бедняжка!
– Почему бедняжка? Разве он болен?
– Нет, но у него что-то нелегко на душе. И если так, мы должны сделать все возможное, чтобы помочь ему. Он лучший из сыновей, Каролина.
– Я, конечно, ничего не могу сказать против него. Только, – прибавила ее милость, подумав, – только я хотела бы, чтоб он больше походил на других молодых людей.
– Гм!.. Например, на Гордона?
– Ну да! Гордон – замечательно благовоспитанный и разумный молодой человек. Как он непохож на своего неприятного, грубого отца, который затеял с тобой тяжбу!
– Действительно, очень непохож, но в нем кровь Чиллингли. Как Чиллингли могли произвести на свет Кенелма – это гораздо более мудреный вопрос.
– Ах, дорогой сэр Питер, не пускайся в метафизику! Ты знаешь, как я ненавижу загадки.
– А между тем, Каролина, я должен благодарить тебя за загадку, которую никак не могу разгадать. В человеческой натуре много загадочного, что можно растолковать только сердцем.
– Очень справедливо, – сказала леди Чиллингли. – Я полагаю, что Кенелм должен занять свою прежнюю комнату, напротив Гордона.
– Да, да, именно напротив. Они будут напротив друг друга всю жизнь. Представь себе, Каролина, я сделал открытие!
– Боже! Неужели? Твои открытия всегда нам очень дорого обходятся и сводят с такими странными людьми!
– Это открытие не будет стоить нам ни одного пенни, и я не знаю таких странных людей, которые не поняли бы его. Вот оно в кратких словах: гению прежде всего необходимо сердце; таланту оно совсем не нужно. Дорогая Каролина, у Гордона не менее таланта, чем у любого молодого человека, известного мне, но ему недостает первого условия для гениальности – сердца. Я отнюдь не уверен, что Кенелм гениален, но, без сомнения, у него есть первое, что для этого необходимо, – сердце. Сердце весьма непонятная, своенравная, неразумная вещь, и это, может быть, объясняет всеобщую неспособность понять гения, между тем как всякий дурак может понять талант. Милая Каролина, ты знаешь, что я очень редко, не более чем раз в три года, отваживаюсь противопоставить свою волю твоей. Но если возникнет вопрос, касающийся сердца нашего сына, тогда, говоря между нами, твоя воля должна будет подчиниться моей.
"Сэр Питер с каждым днем становится все более странным, – подумала леди Чиллингли, оставшись одна. – Но намерения у него добрые; бывают мужья и похуже".
Она позвонила, распорядилась, чтобы приготовили комнату Кенелма, в которой несколько месяцев никто не ночевал, а затем стала советоваться с горничной о переделке какого-то платья, слишком дорогого, чтобы его выбросить. Его требовалось перешить по фасону менее дорогого, хотя и сшитого по последней моде, платья, которое леди Гленэлвон привезла из Парижа.
В тот самый день, когда Кенелм приехал в Эксмондем, Гордон Чиллингли получил от Джерарда Дэнверса следующее письмо:
"Любезный Гордон! При переменах в министерстве, о которых распускают слухи газеты и которые вы можете принять за истину, милого херувимчика *** пошлют сидеть наверху и молиться о жизни бедного Джека, то есть правительства, которое он оставляет внизу. Принимая, по моему уговору, пэрство, *** тем самым создает вакансию депутата от *** – настоящее место для вас, гораздо лучшее во всех отношениях, чем Сэксборо***, обещает рекомендовать вас своему комитету. Немедленно приезжайте в Лондон!
Ваш и пр. Дж. Дэнверс."
Гордон показал письмо Трэверсу и, получив от него искренние пожелания успеха, сказал с волнением, отчасти искренним, отчасти напускным:
– Вы не представляете себе, что значило бы для меня исполнение ваших добрых пожеланий. Когда я попаду в нижнюю палату, – а мое стремление к такой деятельности настолько сильно, что не считайте меня самонадеянным, если я рассчитываю на парламентский успех…
– Дорогой Гордон, я так же уверен в вашем успехе, как в своем существовании.
– …если я буду иметь успех, если призы общественной жизни станут для меня достижимы, если я займу положение, которое оправдало бы мою смелость, как вы думаете, могу я прийти к вам и сказать: "Одна честолюбивая цель для меня дороже власти, и надежда достигнуть этой цели была сильнее всех других причин, побуждавших меня к деятельности"? В этой надежде так же пожелает мне успеха отец Сесилии Трэверс?
– Милый мой, дайте мне вашу руку! Вы говорите благородно и чистосердечно, как и подобает джентльмену. Я отвечу вам в том же духе. Не могу сказать, чтобы я не имел для Сесилии видов, сочетающих в искателе ее руки наследственную знатность и упроченное состояние, хотя никогда не сделал бы этих условий непреложными. Я не вельможа и не выскочка и никогда не забуду, – тут он несколько изменился в лице, – что женился по любви и был счастлив. Как счастлив, известно одному богу! Все же, если бы вы заговорили таким образом несколько недель назад, я ответил бы на ваш вопрос менее благоприятно. Но теперь, когда я лучше узнал вас, вот мой ответ: если даже вы потерпите поражение на выборах, если не пройдете в парламент, я все равно буду желать вам успеха. Если вы покорите сердце моей дочери, никому на свете я не отдам ее руки так охотно, как вам. Вот она одна гуляет в саду, ступайте и поговорите с ней.
Гордон колебался. Он очень хорошо знал, что сердца Сесилии он не покорил, хотя и не подозревал, что оно отдано другому. А Гордон был слишком умен для того, чтобы не понимать, как рискует тот, кто торопится в делах любви.
– Ах, – сказал он, – я не могу не выразить мою признательность за ваше великодушие, за ваши добрые пожелания. Но я еще не осмелился произнести перед мисс Трэверс ни одного слова, которое подготовило бы ее к мысли, что я могу быть искателем ее руки. Я не думаю, чтобы у меня хватило мужества пройти всю процедуру выборов с горем в душе от ее отказа.
– Хорошо, сначала одержите победу на выборах, а пока проститесь с Сесилией.
Гордон оставил своего друга и подошел к мисс Трэверс, решив не рисковать формальным объяснением, а пока лишь нащупать почву, может ли он рассчитывать на успех.
Свидание было короткое. Гордон искусно вел разговор, но чувствовал, что ступает по ненадежной почве. Он добился согласия отца, и это было слишком большим преимуществом, чтобы лишиться его сразу после решительного отказа дочери, который не оставил бы никакой надежды ему, бедному человеку, сватающемуся к богатой наследнице.
Он вернулся к Трэверсу.
– Я увожу с собой ее добрые пожелания, равно как и ваши, – просто сказал он. – Вот и все. Мое счастье в ваших дружеских руках.
Он поспешил проститься с хозяином и хозяйкой, сказал несколько многозначительных слов миссис Кэмпион, союзнице, которую приобрел в ее лице, и через час уже сидел в вагоне поезда, спешившего в Лондон. Его поезд встретился в пути с тем, который вез Кенелма в Эксмондем. Гордон сохранял прекрасное настроение. Он был так же уверен в возможности получить руку Сесилии, как и в успехе на выборах.
"Я никогда не терпел неудачи в том, чего добивался, – говорил он себе, – потому что всегда заботился о том, чтобы ее не было".
Внезапный отъезд Гордона вызвал большое волнение в спокойном эксмондемском кружке, разделяемое всеми, кроме Сесилии и сэра Питера.
ГЛАВА III
Кенелм не видел ни отца, ни матери, пока не пришел к обеду. Его посадили возле Сесилии. Они говорили мало, потому что шел общий разговор о выборах, в которых участвовал Гордон Чиллингли. Ему предсказывали успех и рассуждали о том, что он будет делать в парламенте.
– Там у нас так мало способных молодых людей, – сказала леди Гленэлвон, – что, будь он гораздо менее талантлив, все равно был бы большим приобретением.
– Приобретением для кого? – сердито спросил сэр Питер. – Для его отечества? Я думаю, что он печется о благе отечества не больше, чем о медной пуговице.
На это горячо возразил Леопольд Трэверс. Его так же горячо поддержала миссис Кэмпион.
– Со своей стороны, – примирительным тоном сказала леди Гленэлвон, – я считаю каждого способного человека в парламенте приобретением для страны. Он может служить отечеству с не меньшей пользой оттого, что не хвастает своей любовью к нему. Меня больше всего страшат те политики, – их теперь много развелось во Франции, – которые все время горланят о своем патриотизме. Когда сэр Роберт Уолпол говорил: "Все эти люди имеют свою цену", – он имел в виду тех, которые называют себя патриотами.
– Браво! – воскликнул Трэверс.
– Сэр Роберт Уолпол показал свою любовь к родине, развратив ее. Есть много способов, кроме подкупа, развратить свою родину, – кротко сказал Кенелм, и этим его участие в общем разговоре ограничилось.
Только когда все общество разошлось по спальням, в библиотеке наконец состоялся тот разговор, которого так жаждал Кенелм и боялся сэр Питер. Он продолжался далеко за полночь. Отец с сыном расстались с облегченным сердцем и еще более нежной любовью друг к другу. Кенелм набросал очаровательный портрет Феи и убедил сэра Питера, что его чувство к ней не мимолетная юношеская прихоть, но любовь, пустившая корни в самой глубине его сердца. Глубоко вздохнув, сэр Питер оставил мысль о Сесилии. Успокоившись окончательно, когда Кенелм уверил его, что Лили благородного происхождения и что ее фамилия Мордонт происходит от древнего и знаменитого дома, сэр Питер с улыбкой сказал:
– Могло быть хуже, милый мальчик. Я начинал бояться, что, несмотря на уроки Майверса и Уэлби, это будет дочь мельника. Но все-таки нам еще предстоит труд уговорить твою бедную мать. Скрыв твой первый побег из родительского дома, я, к несчастью, вселил в нее мысль о леди Джейн, дочери герцога, и эта мысль не выходит у нее из головы. Вот к чему приводит ложь!
– Я рассчитываю, что влияние леди Гленэлвон на мать поможет нам уладить дело, – сказал Кенелм. – Если признанный оракул большого света произнесет приговор в мою пользу и пообещает представить мою жену ко двору и ввести ее в свет, я думаю, матушка позволит нам переделать оправу старых фамильных бриллиантов для будущего появления Лили в Лондоне. А потом ты можешь еще сказать ей, что я буду баллотироваться в депутаты от графства. Я войду в парламент и, если встречу там нашего даровитого кузена и найду, что он дорожит отечеством не более чем медной пуговицей, помяни мое слово, я отколочу его гораздо сильнее, чем отколотил Тома Боулза.
– Том Боулз? Кто это? А, помню, ты в одном письме говорил о Томе Боулзе, главным предметом изучения которого был человеческий род и который занимался также философией морали.
– Философы морали, – ответил Кенелм, – до того затуманили себе мозги алкоголем новых идей, что их моральные устои начали шататься, и человеколюбие скорее требует положить их в постель, чем поколотить. Мой Том Боулз – христианин с крепкими мускулами, и они не стали слабее, но он стал более христианином после того, как я его отколотил.
Таким приятным образом эти два оригинала закончили свой разговор и отправились спать. На прощание они дружески обняли друг друга.
ГЛАВА IV
Кенелму оказалось гораздо труднее привлечь на свою сторону леди Гленэлвон, чем он ожидал. При неизменном участии ее в будущности Кенелма она не могла не возмущаться мыслью о его браке с неизвестной бедной девушкой, которую он знал лишь несколько недель и родня которой также была ему неизвестна, – он только уверял, что она равна ему по происхождению. А если вспомнить желание, которое она лелеяла наравне с сэром Питером, чтоб у Кенелма была жена, во всех отношениях столь достойная его, как Сесилия Трэверс, станет понятным, что она скорее негодовала, чем огорчалась при крушении своих планов.
Сначала она была так раздражена, что не хотела даже слушать объяснений Кенелма. Она покинула его с такой резкостью, какой раньше ни с кем себе не позволяла, отказалась назначить ему другое свидание, чтобы снова обсудить вопрос, и заметила, что не только не выступит в пользу его романтического сумасбродства, но постарается убедить леди Чиллингли и сэра Питера не давать согласия "на его погибель".
Только на третий день по приезде Кенелма, тронутая печальным, но гордым выражением его лица, она уступила убеждениям сэра Питера в частном разговоре с достойным баронетом. Все-таки, хотя и неохотно (она не исполнила своей угрозы и ни в чем не убеждала леди Чиллингли), она признала, что сын, получивший в наследство майорат и согласившийся уничтожить его на условиях, чрезвычайно щедрых по отношению к родителям, имеет права на некоторую жертву с их стороны в вопросе о его счастье, что лета позволяют ему выбирать самому, независимо от их согласия, и что его удерживает только обещание, взятое с него отцом, обещание, которое, строго говоря, не распространялось на леди Чиллингли, а ограничивалось сэром Питером, как главою рода и хозяином дома. Согласие отца было уже дано, и если из уважения к обоим родителям Кенелм не мог обойтись без согласия матери, то, конечно, истинный друг обязан уничтожить всякое препятствие к любви, не заслужившей осуждения, так как она была бескорыстна. После этого разговора леди Гленэлвон отыскала Кенелма, в угрюмой задумчивости сидевшего на берегу ручья, где водились знаменитые форели, взяла его под руку, повела в темные аллеи ельника и терпеливо выслушала все, что он хотел ей сказать. Но и тогда его доводы не поколебали ее женского сердца, пока он не растрогал ее, заговорив быстро и горячо:
– Когда-то вы благодарили меня за то, что я спас жизнь вашему сыну. Вы сказали тогда, что никогда не сможете отплатить мне. Теперь вы можете вознаградить меня десятикратно. Как вы думаете, если бы ваш сын, который, как мы уповаем, теперь на небе, глядел на нас и был судьей между нами, одобрил бы он ваш отказ в моей просьбе?
Тут леди Гленэлвон расплакалась, пожала Кенелму руку, поцеловала его в лоб, как мать целует сына, и сказала:
– Вы убедили меня! Я сейчас же пойду к леди Чиллингли. Женитесь на той, которую вы так любите, но с одним условием: отпразднуем свадьбу в моем доме!
Леди Гленэлвон не принадлежала к числу тех женщин, которые, обещав услужить друзьям, не доводят начатого дела до конца. Она хорошо знала, как умилостивить и образумить апатичную леди Чиллингли, и не отстала от нее до тех пор, пока сама леди не пришла в комнату Кенелма и не сказала очень спокойно:
– Итак, ты хочешь сделать предложение мисс Мордонт? Должно быть, это йоркширские Мордонты? Леди Гленэлвон говорит, что это очень милая девушка и что она погостит у нее до свадьбы. А так как молодая девица – сирота, то дядю леди Гленэлвон, герцога, который в родстве со старшей ветвью Мордонтов, попросят быть ее посаженым отцом. Это будет блестящая свадьба. Желаю тебе счастья. Пора тебе остепениться.
Через два дня после получения формального согласия Кенелм уехал из Эксмондема. Сэр Питер поехал бы с ним познакомиться с невестой, но перенесенное им волнение вызвало сильный приступ подагры, заставивший его обернуть ноги фланелью.
После отъезда Кенелма леди Гленэлвон пошла в комнату Сесилии, Девушка уныло сидела у открытого окна. Она поняла: что-то тревожит и угнетает отца и сына, и приписала это тому письму, которое нарушило всегда хорошее расположение духа сэра Питера. Но она ни о чем не догадывалась и если была несколько обижена сдержанностью Кенелма в обращении с ней, то гораздо больше ее огорчала печаль, которую она видела на его лице. Однако его холодность заставила и ее держаться более официально, за что она теперь бранила себя.
Леди Гленэлвон обняла рукой шею Сесилии и, поцеловав ее, тихо сказала:
– Как он разочаровал меня! Он совсем недостоин счастья, о котором я когда-то мечтала для него!
– О ком вы говорите? – прошептала Сесилия, побледнев.
– О Кенелме Чиллингли. Он влюбился в какую-то бедную девушку, которую встретил в своих скитаниях, и явился сюда просить согласия родителей; получил его и поехал свататься.
Сесилия помолчала, закрыв глаза, а потом сказала:
– Он достоин всякого счастья и никогда не сделает недостойного выбора. Господь да благословит его и… и…
Она хотела сказать его «невесту», но губы ее отказались произнести это слово.
– Кузен Гордон в десять раз достойнее его! – с негодованием вскричала леди Гленэлвон.
Она оказала Кенелму услугу, но не простила его.
ГЛАВА V
Кенелм провел ночь в Лондоне и на следующий день, необыкновенно хороший для английского лета, решил отправиться в Молсвич пешком. На этот раз ему не нужно было отягощать себя дорожной сумкой: он оставил достаточный запас одежды в Кромвель-лодже. К вечеру он очутился в одном из тех живописных селений,
где Темза древняя струится
Серебряной тропой.
Это был не прямой путь из Лондона в Молсвич, но для пешехода более приятный. Оставив длинную знойную улицу деревни, Кенелм вышел на отлогий берег реки и рад был немного отдохнуть, наслаждаясь прохладой струящихся вод и спокойным журчанием прибрежных камышей. У Кенелма было много времени впереди. Прогулки во время пребывания в Кромвель-лодже познакомили его с округой Молсвича на несколько миль, и он знал, что полевая тропинка справа менее чем за час приведет его к тому ручейку у Кромвель-лоджа, напротив деревянного мостика, который вел в Грасмир.
Для того, кто любит романтизм в истории, особенно в английской истории, все течение Темзы исполнено очарования. Ах, если б я мог вернуться к тем дням, когда еще не родились поколения старше поколения Кенелма Чиллингли, когда каждая волна Рейна говорила мне об истории и романтике! Каких фей встретил бы я на твоих берегах, наша родная Темза! Может быть, когда-нибудь германский пилигрим вдесятеро отплатит тебе за дань, принесенную его английским родичем старику Рейну.
Прислушиваясь к шепоту тростника, Кенелм Чиллингли чувствовал на себе влияние легендарной реки. Много поэтических событий и преданий, записанных в древних летописях, много прославляющих песен, дорогих предкам, имена которых сами стали для нас поэзией, смутно возникало в его памяти, которая мало заботилась о том, чтобы удержать такие хрупкие предметы в сокровищнице любви. Но все, что с детства было овеяно романтикой, оживает еще свежее в воспоминаниях того, кто любит.
К этому человеку, так необычно избегнувшему всегдашних опасностей юности, к этому ученому адепту школ Уэлби и Майверса – к этому человеку любовь пришла наконец с каким-то роковым могуществом прославленной Цитеры, а с этой любовью весь реализм жизни стал идеалом, все суровые линии нашей однообразной судьбы превратились в изгибы красоты, все обыденные звуки повседневной жизни зазвучали песней. Как полно было его сердце горячим и мечтательным блаженством, и каким светлым представлялось ему будущее при тихом ветерке и смягченном блеске летнего вечера! Утром он увидит Лили, и теперь уста его имеют право сказать все, что они сдерживали до сих пор.
Вдруг его пробудил от полусна счастья, принадлежащего тем минутам, когда мы переносимся в Элизиум, голос, звучавший даже громче, чем радость его собственного сердца:
Пел он, пел он, весело пел он.
Так тропинкой к нему – впереди свора псов
Ехал рыцарь фон Ниренштейн.
Кенелм так внезапно повернул голову, что испугал Макса, который стоял позади него, с любопытством приподняв одну лапу, и принюхивался, как бы сомневаясь, действительно ли перед ним старый знакомый. Резкое движение Кенелма заставило собаку тревожно залаять и побежать обратно к хозяину.
Менестрель, не обратив внимания на лежавшего у берега человека, прошел было мимо легким шагом и с веселой песней на устах, но Кенелм встал и, протянув ему руку, – сказал:
– Надеюсь, вы не разделяете испуга Макса, встретившись со мной?
– А! Мой юный философ, неужели это вы?
– Если вы называете меня философом, то, конечно, это не я. И, по совести говоря, я уже не тот, кто два года назад провел с вами приятный день на полях Ласкомба.
– Или тот, кто советовал мне в Тор-Эдеме настроить лиру на похвалы бифштексу. Я тоже теперь не совсем тот, чья собака подходила к вам с подносом за лептой.
– Но вы, как и прежде, шагаете по миру с песней.
– Даже и это бродяжничество подходит к концу. Но я потревожил ваш отдых и предпочитаю разделить его. Нам с вами, вероятно, не по пути, а так как я не тороплюсь, мне не хотелось бы утратить возможность, предоставленную мне счастливым случаем, возобновить знакомство с человеком, о котором я часто вспоминал после нашей последней встречи.
С этими словами певец растянулся на берегу, и Кенелм последовал его примеру.
Действительно, в хозяине собаки была заметна значительная перемена: выражение лица и изменившаяся манера держать себя. Одет он был уже не в цыганский наряд, в котором Кенелм в первый раз встретил странствующего певца, и не в тот изящный костюм, который так шел к его стройной фигуре, когда он делал визиты в Лакомбе. На нем была теперь простая и легкая Летняя одежда английского джентльмена, который отправился на продолжительную загородную прогулку. Когда менестрель снял шляпу, чтобы освежить голову прохладным ветерком, на красивом рубенсовском лице его отразилось более строгое достоинство, а на широком лбу – более сосредоточенная мысль. В густых каштановых кудрях на голове и в бороде сверкали две-три серебряные нити. А в его обращении, хотя по-прежнему искреннем, чувствовалось возросшее самоуважение, не надменное, но мужественное, которое идет человеку зрелых лет и прочного положения в жизни, когда он обращается к другому, намного моложе его, по всей вероятности еще не достигшему ничего, помимо случайных привилегий рождения.
– Да, – сказал менестрель, сдерживая вздох, – последний год, когда мой досуг проходил в странствиях, окончен. Я помню, что в первый день, когда мы встретились у придорожного фонтана, я советовал вам, подобно мне, искать развлечений и приключений странника-пешехода. Теперь, когда я вижу вас, очевидно джентльмена по рождению и образованию, все еще путешествующего пешком, мне кажется, что я обязан сказать: "Довольно с вас! Бродячая жизнь имеет не только приятные стороны, но и опасности. Прекратите ее и перейдите к оседлому существованию".
– Я и думаю это сделать, – лаконично ответил Кенелм.
– Вот как! Какой же профессии вы собираетесь себя посвятить? Военной, юридической, медицинской?
– Нет.
– А, стало быть, вы женитесь! Прекрасно, дайте мне вашу руку! Значит, вы наконец обрели интерес к юбке и в реальной жизни, а не только на полотне?
– Я заключаю, – сказал Кенелм, оставляя без внимания игривое замечание собеседника, – я заключаю из ваших слов, что вы и сами собираетесь перейти на оседлость благодаря браку.
– Ах, если бы я мог сделать это раньше, я избежал бы многих ошибок и на несколько лет раньше приблизился к цели, ослеплявшей меня сквозь дымку юношеских мечтаний!
– Какая это цель – могила?
– Могила? Нет, как раз то, что не признает могилы: слава!
– Я вижу, что, несмотря на сказанное, вы все еще намерены странствовать по миру и искать славы поэта.
– Увы! Я отказываюсь от этой мечты, – сказал певец с легким вздохом. Если не совсем, то отчасти надежда на славу поэта отклонила меня от того пути, который судьба и те скромные дары, которыми наделила меня природа, указывали мне как мою настоящую и единственную цель. Но какой странный, обманчивый блуждающий огонь – любовь к стихотворству! Как редко человек со здравым смыслом обманывается насчет своих способностей к чему-либо другому и своих шансов на успех. Но дайте ему упиться чарами стихотворства, как эти чары ослепят его разум, и сколько времени пройдет, прежде чем он убедится, что мир не поверит ему, если он закричит солнцу, луне и звездам: "Я тоже поэт!" А с какой тоской, точно душа расстается с телом, приходит он наконец к пониманию, что, прав он или прав мир, – результат один. Кто может защищать свое дело перед судом, который отказывается его выслушать?
Это было сказано с таким сильным и с таким мучительным волнением, что Кенелм, из симпатии к хозяину собаки с подносом, почувствовал, будто у него самого душа расстается с телом. Но Кенелм был таким своеобразным существом, что, видя воочию страдания ближнего, он сам сострадал вместе с ним. И хотя стихотворство было совсем не тем, чем желал бы заняться Кенелм Чиллингли, его душа невольно устремилась на поиски доводов, которые могли бы смягчить горечь поэта.
– Я читал не много, – сказал он, – но, судя по тому, что встречал в книгах, вы разделяете любовь к стихотворству с самыми знаменитыми людьми. Стало быть, это должна быть очень благородная любовь – Август, Поллий, Вар, Меценат, великие государственные деятели своего времени, писали стихи. Кардинал Ришелье писал стихи. Уолтер Роли и Филипп Сидней, Фокс, Берк, Шеридан, Уоррен Гастингс[213]213
Гастингс (1732–1818) – первый английского генерал-губернатора Индии, ставшего одной из наиболее зловещих фигур английского колониализма.
[Закрыть], Каннинг[214]214
Каннинг Джордж (1770–1827) – английский политический деятель, один из лидеров тори. Известен также как публицист и поэт.
[Закрыть], даже суровый Уильям Питт – все были поэтами. Стихотворство не замедляло, а благодаря родственным ему способностям косвенно ускоряло их путь к славе. Какие великие живописцы были одновременно и поэтами: Микеланджело, Леонардо да Винчи[215]215
«Какие великие живописцы были одновременно и поэтами: Микеланджело, Леонардо да Винчи…» – Под конец жизни Микеланджело обратился к поэзии (замечательны его сонеты). Леонардо да Винчи писал басни и фацетии (короткие рассказы).
[Закрыть], Сальватор Роза[216]216
Роза Сальватор (1615–1673) – итальянский художник, продолжавший реалистические традиции художников Возрождения. Разносторонний талант Розы проявился также в поэзии и музыке.
[Закрыть]…
Одному богу известно, сколько других знаменитых имен собирался Кенелм Чиллингли прибавить к этому перечню, если бы певец не перебил его:
– Как!? Все эти великие живописцы были и поэтами?
– Настолько хорошими стихотворцами – особенно Микеланджело, величайший из живописцев, – что они приобрели бы славу поэтов, если б, к несчастью для этого рода славы, ее не затмила сестра поэзии – живопись. Но когда вы даете вашему песенному дару скромное название поэзии, позвольте мне заметить, что ваш дар весьма отличается от дара стихотворства. Ваше дарование, в чем бы оно ни состояло, не может существовать без сочувствия к обыкновенному, не творящему стихов человеческому сердцу. Без сомнения, в ваших пешеходных странствиях вы приобрели не только глубокое знание природы; ежечасно меняющаяся игра оттенков на отдаленной горе, длинные тени, которые заходящее солнце бросает в воду у наших ног, повадки дрозда, безбоязненно опускающегося возле меня на траву, влажную от соседства с купающимся в воде тростником, – все это я мог бы описать так же верно, как и вы. Так и какой-нибудь Питер Белл[217]217
Питер Белл – герой одноименной поэмы Вордсворта.
[Закрыть] мог бы описать это не менее верно, чем какой-нибудь Уильям Вордсворт. Но в тех ваших песнях, какие мне довелось слышать, вы как будто ушли от всего случайного в искусстве поэта и коснулись, хотя, может быть, и слегка, того единственного, что нужно общему сердцу человечества, нашли звук, который личное чувство поэта извлекает из сокровенных струн этого всеобщего человеческого сердца. А то, что вы называете миром, разве не есть просто преходящая мода? Насколько ее вес достоин усилий поэта, я сказать не берусь. В одном я уверен: как я не могу произвести квадратуру круга, так не могу и сочинить простой куплет, который настолько дошел бы до сердца простых слушателей, чтобы привлечь их награды на подносик Макса. Зато я берусь наплести вам целый ворох стихов, отвечающих требованиям самой последней моды.
Весьма польщенный и очень заинтересованный, странствующий менестрель повернул просветлевшее лицо, с которого исчезли тени прежней печали, к своему лениво лежавшему рядом утешителю и весело сказал:
– Вы говорите, что могли бы наплести целый ворох стихов, отвечающих требованиям современной моды. Я хотел бы, чтобы вы показали мне образец вашего искусства в этой области.
– Прекрасно. Но только при условии, что вы отплатите мне тем же, то есть стихами вашего собственного сочинения, не отвечающими моде. Такими, чтобы я мог истолковать их простыми словами. Предупреждаю, что вам не удастся это сделать с моими стихами!
– Согласен!
– Хорошо, тогда давайте представим себе, что мы перенеслись в век классической английской поэзии и что английский язык – язык мертвый, как латынь. Вообразите, что я пишу на конкурс, желая завоевать медаль, пишу, как когда-то в колледже (но только тогда я писал по-латыни, а не по-английски). Конечно, я должен сохранить некоторые особенности, типичные для классической английской поэзии, а также – передать характер, присущий эпохе классической литературы. Я полагаю, каждый внимательный критик признает, что отличительные способности поэзии, модной сегодня, то есть поэзии классической, – это, во-первых, выбор таких изящных словесных оборотов, какие были особенно ненавистны для варварского вкуса предыдущего столетия, и, во-вторых, гордое презрение ко всем прозаическим снисхождениям к здравому смыслу и изобилие изысканных, возвышенных туманностей, которые мистер Берк определяет как затемняющие смысл. Приняв в соображение все эти оговорки, я только попрошу вас указать размер. Кстати, белые стихи сейчас особенно в моде.
– Ну, вот еще – белые стихи! Нет, я не собираюсь избавлять вас от трудностей рифмы.
– Мне совершенно все равно, – сказал Кенелм, зевая. – Пусть будут рифмы. Героические стихи хотите или лирические?
– Героические стихи слишком уж старомодны. Но строфа Чосера, доведенная до совершенства нашими современными поэтами, я думаю, будет достаточно крепким орешком. Я выбираю современную чосеровскую строфу.
– Ну, а тема?
– О, насчет темы не беспокойтесь! Какой бы ярлык ваш классический поэт ни наклеивал на свое произведение, его гений, как гений Пиндара[218]218
Пиндар (ок. 520 – ок. 442 до н. э.) – древнегреческий поэт, из лирики которого до нас дошли преимущественно эпиникии – торжественные хоровые произведения, прославлявшие победителей олимпийских игр.
[Закрыть], не станет стеснять себя из-за сюжета.
– Так слушайте и не давайте Максу подвывать, если он не сможет этого вынести. Начинаю!
И приподнятым, патетическим тоном Кенелм стал читать нараспев:
Давно когда-то в Аттике[219]219
Аттика – т. е. прибрежная страна, одна из восьми областей, составлявших в древности собственно Элладу. Аттика, будучи своего рода обширным пригородом государства-города (так называемый полис) Афин, играла исключительную роль в политической и культурной жизни древней Греции.
[Закрыть] свободной
Прекрасный Пифий, юный, благородный,
В богатстве жил. Но счастья он не знал.
И вот Софронию он повстречал.
Раз в летний зной над сонными зыбями
Скользил Нептун, ленивыми конями
Не правя. Трепетала сень олив.
"Пока, – тут молвил Пифий, – буду жив,
Я твой, о дева!" Дружно закивали
Головками цветы, а пчелы стали
Носить в подарок золотистый мед.
Так власть любви Природа признает.
Ну что, история не вышла нудной?
О ней дать два-три тома мне нетрудно.
Иные критики превознесут
Меня и выше Чосера сочтут,
Но этих виршей, бог даст, не прочтут,
– Вы, конечно, сдержали слово, – сказал менестрель, смеясь. – И, будь теперь век классической литературы, а английский язык – мертвым языком, вы заслуживали бы медали.
– Вы мне льстите, – скромно сказал Кенелм. – Но если я, который никогда раньше не подобрал и пары рифм, могу так легко импровизировать в стиле наших дней, что же стоит опытному сочинителю вроде вас в один присест отмахать целый том таких стихов? Надо только хорошенько маскировать заимствования изящных метафор и почаще включать строки, которые не ложатся в размер, зато возносятся в такие эмпиреи, что делают стих окончательно непонятным. Напишите-ка подобные стихи, и я обещаю вам пылкий панегирик в «Лондонце». Я сам его и сочиню.