Текст книги "Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь"
Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 43 страниц)
ГЛАВА XII
В Эксмондеме – большое торжество: праздновалось великое для мира событие, заключавшееся в том, что Кенелм Чиллингли соблаговолил прожить в этом мире двадцать один год.
Молодой наследник произнес речь перед фермерами и другими лицами, допущенными к пиршеству, – речь, мало способствовавшую оживлению среди гостей. Он говорил уверенно и с полным самообладанием, удивительным в юноше, в первый раз обращавшемся к толпе. Но речь его была не из веселых.
Главный арендатор предложил тост за здоровье наследника, естественно упомянув о длинном ряде его предков. Гости неустанно восхваляли достоинства его отца как человека и землевладельца и предсказывали счастье и удачу будущей карьеры сына, основываясь отчасти на превосходных качествах его родителя, отчасти на его собственных успехах в университете.
Кенелм Чиллингли в своем ответе широко использовал новые идеи, которые должны были оказать влияние на подрастающее поколение и с которыми он так основательно ознакомился по газете Майверса и в беседах с Уэлби.
На вопросе о предках он останавливался недолго. Он заметил, что какой-нибудь род или династия может необычайно долго процветать в любом уголке мира, не выказывая умственных способностей выше тех, которые можно обнаружить в сменяющихся урожаях овощей.
– Совершенно верно, – сказал он, – что Чиллингли живут в этом месте на протяжении вот уже почти четверти всемирной истории, считая с того времени, когда, по мнению сэра Исаака Ньютона, произошел потоп. Но, насколько можно судить по летописям, свет не сделался от их существования ни умнее, ни лучше. Они рождались, чтобы есть, а когда больше не могли есть, умирали. Справедливость требует добавить, что в этом они были ничуть не хуже своих ближних. Ведь многие из нас, здесь присутствующих, – продолжал юный оратор, – родились только для того, чтобы умереть, и раз мы должны это признать, единственным утешением для нашей уязвленной гордости может быть лишь уверенность, что наше потомство едва ли обретет в мироздании большее значение, чем мы сами.
Покончив с этим философским взглядом на собственных предков в частности и человеческий род вообще, Кенелм Чиллингли дал ясный анализ похвал, расточаемых его отцу как человеку и землевладельцу.
– Как человек, – сказал он, – отец мой, без сомнения, заслуживает лучших слов, какие человек вообще может сказать о человеке. Но что такое человек, даже в самом лучшем его виде? Эмбрион, жалкий, борющийся за существование недоразвитый эмбрион, главное достижение которого заключается в смутном сознании того, что он всего лишь эмбрион и ничего не может сделать для своего усовершенствования, пока не перестанет быть человеком, то есть не сделается другим существом, приобретя другую форму существования. Можно хвалить собаку, потому что она законченное ens [32]32
Сущее (лат.).
[Закрыть], а не эмбрион. Но хвалить человека, забывая, что он, в сущности, не что иное, как эмбрион, из которого впоследствии выйдет совершенно иная форма, равно противно как библейской вере в современное несовершенство человека, так и психологическому и метафизическому изучению человеческого интеллекта, предназначенного, очевидно, для целей, каковые человеку не суждено осуществить, пока он остается человеком. Не подлежит сомнению, что мой отец такой же несовершенный эмбрион, как и все присутствующие, и, подумав, вы, конечно, скажете, что это очень мало говорит в его пользу. Даже если взять хваленое физическое сложение человека, то, как вам известно, и самый совершенный из нас, согласно последним научным данным, не что иное, как потомок какого-нибудь отвратительного волосатого животного, вроде гориллы, которая, в свою очередь, произошла от мелкого морского животного, напоминающего двугорлую бутылку. И вернее всего, что рано или поздно мы все будем истреблены в процессе смены видов.
Что же касается заслуг, приписываемых моему отцу как землевладельцу, я положительно не могу согласиться с панегириками, которые вы ему так необдуманно расточаете. Всякий здравомыслящий человек должен согласиться с тем, что первая обязанность землевладельца думать не только о своих арендаторах, но и о всей нации вообще. Он обязан заботиться о том, чтобы его земля давала обществу как можно больше. Для этого землевладелец должен отдавать свои фермы с торгов, добиваясь самой высокой ренты, какую только он может получить от разумных арендаторов. В наше время передовой метод соревнования в ходу даже среди людей, профессия и компетентность которых не поддаются обычной проверке. К счастью, в земледелии принцип соревнования для отбора лучших людей встречает меньше затруднений, чем хотя бы в дипломатии, где, например, Талейрана могли бы отстранить за то, что он не знал иностранных языков, а тем более в армии, где нельзя было бы дать высший чин такому офицеру, как Марлборо, который не умел грамотно писать. Но в области земледелия – другое дело. Землевладельцу нужно только узнать, кто может дать большую плату, у кого капитал солиднее и кто беспрекословно станет подчиняться всем строгостям закона о соблюдении контрактов, составленного самыми учеными агрономами. Следуя этим правилам, рекомендуемым либеральнейшими экономистами нашего века, среди которых некоторые до того либеральны, что вовсе отрицают право собственности на землю, – следуя этим мудрым правилам, говорю я, землевладелец исполняет свой долг перед родиной. Он привлекает арендаторов, которые с помощью своих капиталов могут доставить обществу больше продуктов, что можно проверить, заглянув в их текущие счета в банках и учтя обеспечения, которые они могут дать. Об этом же свидетельствует строгость арендных условий, разработанных Либихом и впоследствии возведенных Читти в закон. Но на земле моего отца сидит множество арендаторов с малыми сельскохозяйственными знаниями и с еще меньшими капиталами, не знающих Либиха и страшащихся Читти, и никакая сыновняя любовь не может заставить меня сказать по совести, что мой отец хороший землевладелец. Свои симпатии к отдельным людям он поставил над долгом перед обществом. Вопрос, друзья мои, идет вовсе не о том, попадет или не попадет горсть таких арендаторов, как вы, в работный дом. Вопрос идет о потребителе. Производите ли вы максимальное количество зерна для потребителя?
– При всем моем уважении к самому себе, – продолжал оратор, все больше горячась, а холод, которым от него веяло, замораживал его слушателей, – при всем уважении к самому себе, я не отрицаю, что благодаря весьма несовершенной и чрезмерно сжатой образовательной программе я получил то, что в Кембриджском университете называется отличиями, но вы не должны рассматривать этот факт как залог моих успехов в жизни. Некоторые совершенно никчемные люди, особенно узколобые и ханжи, достигают в университете еще гораздо больших отличий, чем те, что достались на мою долю.
Тем не менее я благодарю вас за все те вежливые слова, которые вы сказали по моему адресу и по адресу моей семьи, но я постараюсь пройти свой путь до могилы, неизбежной для всех нас, со спокойным равнодушием к тому, что люди будут говорить обо мне во время такого короткого пути. Чем скорее, друзья мои, дойдем мы до конца нашего земного странствования, тем легче нам будет избежать неприятностей, огорчений, грехов и болезней. И, когда я пью за ваше здоровье, вы должны понять, что в действительности я желаю вам скорейшего освобождения от тех зол и бед, которым подвержена наша плоть и которые с годами все усугубляются, так как в старости, при упадке сил и способностей, едва ли приходится говорить о добром здоровье. За ваше здоровье, джентльмены!
ГЛАВА XIII
На другой день после праздничного ликования сэр Питер и леди Чиллингли держали долгий совет по поводу странностей своего наследника, придумывая способ заставить его глядеть на мир более оптимистически или по крайней мере поменьше выказывать столь непопулярные чувства, хотя бы и согласные – сэр и леди Чиллингли, разумеется, не говорили этого прямо – с новыми идеями, которым предстояло управлять веком. Придя наконец к некоему решению по этому щекотливому предмету, они рука об руку пошли искать сына. Кенелм редко завтракал с ними. Он вставал рано и обычно долго бродил в одиночестве, прежде чем его родители поднимались с постели.
Достойная чета нашла Кенелма на берегу ручья, извивавшегося по парку Эксмондема. Забросив удочку, Кенелм сидел, сладко позевывая и, очевидно, находя в этом своеобразное облегчение.
– Ты любишь ловить рыбу, мой мальчик? – дружелюбно обратился к нему сэр Питер.
– Ничуть, – ответил Кенелм.
– Так почему же ты удишь? – спросила леди Чиллингли.
– Потому что я не знаю ничего другого, что нравилось бы мне больше. Ах, вот оно что! – сказал сэр Питер. – Дорогая моя, весь секрет странностей Кенелма заключен в этих словах: ему нужно развлечение. Вольтер справедливо говорит: "Развлечение есть одна из потребностей человека". И если Кенелм станет развлекаться, как все другие молодые люди, он, естественно, перестанет от них отличаться.
– В таком случае, – серьезно сказал Кенелм, вытаскивая из воды маленькую, но юркую форель, угодившую прямо на колени леди Чиллингли, – в таком случае я предпочитаю вовсе не иметь развлечений. Меня не интересуют нелепые поступки других. Инстинкт самосохранения принуждает меня интересоваться своими собственными.
– Кенелм! – воскликнула леди Чиллингли с волнением, которое она вообще обнаруживала очень редко. – Сейчас же убери прочь эту мокрую гадость! Положи удочку и слушай, что говорит тебе отец. Твое странное поведение внушает нам серьезное беспокойство.
Кенелм снял форель с крючка, положил ее в корзинку и, подняв на отца свои большие глаза, сказал:
– Что же в моем, поведении вызывает ваше неудовольствие?
– Не неудовольствие, Кенелм, – ласково поправил его сэр Питер, – а, именно беспокойство: твоя мать выразилась совершенно точно. Видишь ли, дорогой мой, я хочу, чтобы ты отличился в какой-либо области. Ты можешь быть представителем графства, как твои предки. Я ожидал вчерашнего празднества, как прекрасного случая представить тебя твоим будущим избирателям. Ораторское дарование очень ценится в свободной стране – почему бы тебе не быть оратором? Демосфен говорит: дикция, дикция и дикция составляет ораторское искусство. А ты говоришь ясно, изящно, классически просто.
– Извини, дорогой отец! Демосфен говорит не о манере произнесения речи или выступлении в обычном смысле этого слова, а об актерском выступлении υποκρισία [33]33
Лицемерии (греч.).
[Закрыть], об искусстве произносить притворные речи, отсюда происходит у нас слово «лицемерие» [34]34
По-английски – hypocrisy.
[Закрыть]. Лицемерие, лицемерие и лицемерие! Вот, по мнению Демосфена, три тайны искусства оратора. Неужели ты хочешь, чтобы я стал трижды лицемером?
– Кенелм, мне стыдно за тебя. Ты прекрасно знаешь, что только посредством метафоры можно придать слову великого афинянина такой смысл. Но если согласиться с тобой в том, что искусство оратора означает не произнесение речи, а выступление, то есть исполнение роли, мне станет понятным, почему твой ораторский дебют не был успешен. Ты произнес речь превосходно, но играл роль неудовлетворительно. Оратор должен нравиться, примирять, убеждать, располагать к себе. Ты же поступил как раз наоборот, и хотя ты произвел большое впечатление, оно настолько не в твою пользу, что теперь ты провалился бы на любых выборах в Англии.
– Не знаю, верно ли я тебя понял, дорогой отец, – сказал Кенелм таким грустным и сострадательным тоном, каким благочестивый служитель церкви выговаривает какому-нибудь отпетому седовласому грешнику, – но неужели ты советуешь своему сыну умышленно лгать из личной выгоды?
– Умышленно лгать? Ах ты дерзкий щенок!
– Щенок? – задумчиво, без малейшего негодования повторил Кенелм. – Щенок? Что ж, породистый щенок обычно походит на своих родителей.
Сэр Питер расхохотался.
Леди Чиллингли с достоинством встала, отряхнула платье, раскрыла зонтик и удалилась, не сказав ни слова.
– Послушай, Кенелм, – сказал сэр Питер, когда успокоился, – твои увертки и смешные выходки могут забавлять такого чудака, как я, но для светской жизни они не годятся. И каким образом в твои юные годы, когда тебе посчастливилось вращаться в самом просвещенном обществе и пользоваться руководством наставника, знакомого со всеми новейшими идеями, которым суждено влиять на труды государственных деятелей, – каким образом ты мог произнести такую глупую речь – я совершенно не понимаю.
– Дорогой отец, позволь мне уверить тебя, что идеи, которые я развивал в своей речи, и есть те новейшие и популярнейшие, о которых ты говоришь. Только обычно они звучат еще проще, или, вернее сказать, еще глупее, чем это вышло у меня. Ими питают общественное мнение «Лондонец» и подобные ему газеты самого либерального направления, предназначенные для развития умов.
– Кенелм, Кенелм, да ведь такие идеи способны перевернуть вверх дном весь свет!
– Новые идеи всегда переворачивают вверх дном старые. И сам мир в конце концов не что иное, как идея, переворачивающаяся вверх дном с каждым столетием.
– Из-за тебя я, кажется, скоро возненавижу слово «идея». Брось метафизику и изучай реальную жизнь.
– Именно реальную жизнь я и изучал под руководством мистера Уэлби. Он провозвестник реализма. Ты же предлагаешь мне изучать притворную, фальшивую жизнь. Что ж, я готов, если это доставит тебе удовольствие. В сущности, это должно быть очень приятно. Реальная жизнь не очень-то весела; скажем прямо, она – прескучная штука.
И Кенелм снова зевнул.
– Неужели у тебя нет друзей среди университетских товарищей?
– Друзей? Безусловно, нет. Но полагаю, что у меня есть враги, которые, по правде говоря, ничем не хуже друзей, только они не причиняют такой боли.
– Ты хочешь сказать, что был в Кембридже совершенно одинок?
– Нет, почему же, в мою жизнь много вносил Аристофан и кое-что конические сечения и гидростатика.
– Античные авторы и научные книги? Сухая компания!
– По крайней мере невинней любителей выпить. Скажи, ты когда-нибудь бывал пьян?
– Пьян?
– Я пробовал однажды напиться в компании молодых товарищей, которых ты рекомендуешь мне в друзья. Мне это плохо удалось. На другой день я проснулся с головной болью. Университетская жизнь вообще способствует головной боли.
– Кенелм, мой мальчик, для меня ясно одно: ты должен отправиться путешествовать.
– Как тебе угодно, отец. Марк Антоний говорит, что для камня все равно, бросают его вверх или вниз. Когда же я должен отправиться в путь?
– Очень скоро. Разумеется, необходимы кое-какие приготовления – прежде всего тебе нужен спутник. Я не говорю: гувернер – ты слишком умен да уже и не в том возрасте, чтобы нуждаться в гувернере, – но кто-нибудь твоих лет, приятный, разумный и благовоспитанный.
– Моих лет? А что, лицо это будет мужского или женского пола?
Сэр Питер попытался нахмурить брови, но мог только произнести с важным видом:
– Женского! Если я сказал, что ты уже вырос для гувернера, то это потому, что до сих пор ты, по-видимому, мало поддавался женским чарам. Могу я узнать, включил ли ты в свои научные занятия предмет, которым не овладел вполне еще ни один мужчина – изучение женщины?
– Да, конечно. Ты ничего не имеешь против, если я поймаю еще одну форель?
– Бог с ней, с твоей форелью! Итак, ты изучал женщин. По правде говоря, я этого не предполагал. Где же и когда ты постигал эту отрасль науки?
– Когда? С десяти лет. Прежде всего в твоем собственном доме, а потом в колледже. Тише: кажется, клюнула! – И еще одна форель, покинув родную стихию, прыгнула прямо на нос сэру Питеру, откуда была торжественно препровождена в корзинку.
– С десяти лет, в моем доме? Это, должно быть, вертихвостка Джейн, младшая горничная…
– Джейн? Нет, сэр: Памела, мисс Байрон, Кларисса – все женщины Ричардсона, которые, по словам Джонсона, "заставляли страсти подчиняться велениям добродетели". Надеюсь, что утверждение Джонсона не ошибочно, ибо я нашел всех этих женщин в твоих личных комнатах.
– Вот как! – сказал сэр Питер. – Только и всего.
– Все, что я помню из того времени, когда мне было десять лет, ответил Кенелм.
– А у мистера Уэлби или в колледже, – робко продолжал сэр Питер, – твое знакомство с женщинами было такого же рода?
Кенелм покачал головой.
– Гораздо хуже. В колледже женщины были совсем испорченные.
– Еще бы, когда такое множество молодых людей гонялось за ними!
– Очень немногие гонялись за женщинами, о которых я говорю, их скорее избегали.
– Тем лучше.
– Нет, отец, тем хуже; без близкого знакомства с этими женщинами нечего и поступать в колледж.
– Выражайся яснее.
– Всякий получающий классическое образование волей-неволей знакомится с их обществом: Пиррой, Лидией, Гликерой, Коринкой и многими в таком же роде. Ну, а потом – что ты скажешь о женщинах Аристофана?
– Что ж, ты водил знакомство только с женщинами, которые жили две или три тысячи лет назад, а может, никогда и не жили? Неужели тебе никогда не случалось увлекаться подлинной женщиной?
– Подлинной женщиной? Я никогда не встречал такой, никогда не встречал женщины, которая не притворялась бы с той самой минуты, как ей велели быть паинькой, скрывать чувства и лгать – если не словами, то лицом. Но раз я должен изучать фальшивую жизнь, конечно, мне придется познакомиться и с фальшивыми женщинами.
– Уж не было ли у тебя несчастной любви, что ты с такой горечью отзываешься о прекрасном поле?
– С горечью? Почему же! Спроси любую женщину, и она под присягой признает, да еще с гордостью, что всегда была, есть и будет притворщицей.
– Я рад, что мать не слышит тебя. Но ты скоро станешь думать иначе. А пока перейдем к другому делу. Нет ли молодого человека нашего круга, с которым тебе приятие было бы путешествовать?
– Конечно, нет, я ненавижу ссоры.
– Как хочешь. Но тебе нельзя ехать совсем одному. Надо подыскать для тебя хорошего слугу. Сегодня же напишу в Лондон о твоем отъезде, и, надеюсь, через неделю все будет готово. Что касается денег на расходы, сам укажи сумму: ты никогда не был расточителен, и… мальчик мой, я тебя люблю! Забавляйся, веселись и возвращайся, излечившись от странностей, но сохранив честь.
Сэр Питер наклонился и поцеловал сына в лоб. Кенелм был растроган. Он встал, обнял отца и с нежностью тихо сказал:
– Если я когда-нибудь почувствую искушение поступить низко, мне стоит только вспомнить, чей я сын, и я буду спасен.
Он снял руку с плеча отца и пошел один вдоль ручья, забыв об удочке.
ГЛАВА XIV
Молодой человек продолжал идти по берегу ручья, пока не дошел до конца парка. Там, на травяном бугре, один из прежних владельцев Эксмондема, который был большим любителем наблюдать людей, выстроил нечто вроде бельведера, откуда открывался приятный вид на большую дорогу внизу.
Наследник Чиллингли машинально поднялся на бугор, вошел в беседку и сел там, задумчиво подперев рукой подбородок. Беседку эту редко удостаивал своим посещением человек – ее всегдашними обитателями были пауки. Здесь поселилась целая колония этих трудолюбивых созданий. Паутина, почерневшая от пыли и украшенная крылышками, лапками и остовами многих незадачливых воздушных путников, густо покрывала углы и подоконники, фестонами свисала с шаткого стола, о который облокотился молодой человек, и чертила круги и ромбы между проломанными спинками стульев весьма почтенного возраста.
Один большой черный паук, вероятно, старейший обитатель бельведера и поэтому завладевший лучшим местом у окна, всегда наготове предложить вероломный прием всякому крылатому гостю, которому захотелось бы свернуть с большой дороги ради прохлады и отдыха, – при появлении Кенелма вылез из каких то недр и замер неподвижно в центре своего плетения, уставившись на пришельца. По-видимому, он размышлял, так ли уж велик этот странный незнакомец.
"Вот чудесное доказательство мудрости провидения, – подумал Кенелм. Когда множество существ соединяются в общество или класс, сейчас же тайный дух несогласия вкрадывается в сердца членов этого общества, мешая им действовать дружно и успешно на общую пользу. "Блохи, действуя единодушно, могли бы стащить меня с постели", – сказал знаменитый Каррен, и если б все пауки, этой республики соединились и разом напали на меня, я, несомненно, пал бы жертвой их общих усилий. Но пауки, хотя живут они в одном месте, принадлежат к одной породе и наделены одними инстинктами, никогда не объединяются даже для того, чтобы напасть на бабочку: каждый ищет своей собственной выгоды, мало думая об обществе. И до чего же жизнь каждого существа похожа на круг в том отношении, что может касаться другой только в одной точке! Нет, я сомневаюсь, касается ли она другой жизни даже в одной точке, – ведь между атомами и то есть пространство, и притом всякое я эгоистично".
Тут одинокий оратор, высунувшись из окна, стал: смотреть на дорогу. Это было прекрасное шоссе, прямое, и ровное, всегда содержавшееся в порядке, что достигалось с помощью подорожных сборов, которые взимались на заставах через каждые восемь миль. Дорога с обеих сторон была красиво обложена дерном, а у подножия бугра, на котором стояла беседка, какой-то доброжелательный Чиллингли в средние века устроил небольшой фонтан для усталых путников.
Возле фонтана, под тенью огромной ивы, стояла грубая каменная скамья, возвышавшаяся над обширным пространством хлебных полей, лугов, отдаленных пригорков, таявших в мягких лучах летнего солнца. По дороге двигалась телега с людьми, сидевшими прямо на соломе: старуха, хорошенькая девушка, двое детей. Проехал дюжий фермер, отправлявшийся на рынок в своем шарабане. За ним три одноколки везли пассажиров на ближайшую станцию железной дороги, а дальше ехал верхом красивый молодой человек, рядом с ним гарцевала изящная молодая девушка, а позади – слуга. Легко было догадаться, что молодой: человек и девушка – влюбленная пара. Это было видно по его пламенным взглядам и по тому, как он нашептывал что-то, явно предназначавшееся ей одной, судя по ее потупленным взорам и густому румянцу.
– Увы, они не задумываются о своей судьбе! – прошептал Кенелм. Сколько бед и волнений эти маленькие жертвы готовят себе и своему потомству! Если б я мог ссудить им "Приближение к ангелам" Децимуса Роуча!
На несколько минут дорога опустела и затихла, потом откуда-то справа послышалась бодрая песенка, которую не то пел, не то декламировал звучный голос с необыкновенно четким произношением, благодаря чему до Кенелма долетели все слова:
Кенелм затаил дыхание, прислушиваясь к этому голосу, кто-то пел по-английски, но на немецкий лад. Взглянув на дорогу, он увидел вышедшую из-под тени буков, нависших над оградою парка, фигуру? не совсем вязавшуюся с представлением о рыцаре Ниренштейне, но все же довольно живописную. На человеке этом было поношенное платье из ярко-зеленого сукна, высокая тирольская шляпа, сумка за плечами, а возле него бежал белый шпиц, очевидно с больными ногами, но прилагавший все силы, чтобы перегнать хозяина хоть на несколько шагов; по дороге он даже успевал обнюхать все изгороди в поисках крыс, мышей и прочей мелкой дичи.
К тому времени, как путник довел припев до конца, он поравнялся с фонтаном и приветствовал его радостным восклицанием. Спустив сумку с плеча, он наполнил водой железный ковш, привязанный рядом, потом кликнул собаку, которую называл Максом, и протянул ей ковш. Только после того, как собака утолила жажду, напился и ее хозяин. Потом, сняв шляпу и смочив виски и лицо, он сел на скамейку, а шпиц лег на траву у его ног.
После некоторого молчания путник опять затянул припев, но теперь он пел тише и медленнее, короткими отрывками, добавляя к стиху новую строфу. Было видно, что он старался либо припомнить, либо просто сочинить продолжение и скорее всего был занят последней, более трудной задачей.
"Ты скажи, рыцарь Карл, почему ты пешком,
А не на сером коне?"
– «Серый конь», гм, «на сером коме»…
"Лихая беда заглянула в мой дом
И коня не оставила мне!"
– Ну, так сойдет, прекрасно!
– Нечего сказать «прекрасно»! Не очень-то он привередлив! – пробормотал Кенелм. – Все же такие путники не каждый день проходят по большой дороге. Пойду поболтаю!
Он тихо вылез в окно, спустился с бугра, вышел через скрытую зеленью калитку на дорогу и незаметно стал возле путника под раскидистой ивой.
Незнакомец умолк. Может быть, ему надоело сплетать рифмы, а может быть, сам этот процесс нагнал на него то мечтательное настроение, которое так свойственно всем поэтам. Но красота ландшафта привлекла его внимание, и он залюбовался лесом и полями, уходившими все дальше и дальше к цепи холмов, на которых как бы покоилось небо.
– Мне хотелось бы услышать всю немецкую балладу, – неожиданно прозвенел в тишине голос Кенелма.
Путник вздрогнул и обернулся. Кенелм увидел мужчину в полном расцвете сил, с кудрями и бородой темно-каштанового цвета, с блестящими голубыми глазами и каким-то особым, неизъяснимым очарованием и в чертах и в выражении лица, приветливого и чистосердечного, не лишенного благородства и внушавшего невольное уважение.
– Прошу извинения, что прервал вас, – сказал Кенелм, приподнимая шляпу, – но я слышал, как вы пели, и хотя похоже, что стихи с немецкого, я не помню, чтобы мне приходилось читать что-либо подобное у тех известных немецких поэтов, которых я знаю.
– Это не перевод с немецкого, сэр, – возразил незнакомец. – Я просто пытался в стихах выразить некоторые свои мысли и настроения, навеянные этим прекрасным утром.
– Стало быть, вы поэт? – сказал Кенелм, присаживаясь на скамью.
– Я не смею называть себя поэтом, – я только стихотворец.
– Да, сэр, я согласен, тут есть различие. Многие современные поэты, которых считают первоклассными, в сущности чрезвычайно плохие стихотворцы. Со своей стороны, я охотней признал бы их хорошими поэтами, если б они вовсе не сочиняли стихов. Ну, а конец вашей баллады, услышу я его?
– Увы, конец баллады еще не придуман! Содержание ее довольно сложное, а порывы моего вдохновения непродолжительны.
– Что ж, это говорит в их пользу – хотя бы тем, что выгодно отличает вашу поэзию от той, которая теперь в моде. Вы, кажется, нездешний. Могу я спросить, куда вы держите путь с вашей собакой?
– Сейчас у меня свободное время, и я намереваюсь пробродить все лето. Я иду далеко, буду странствовать до сентября. Жизнь среди летних полей чудесное препровождение времени.
– В самом деле? – наивным тоном спросил Кенелм. – А мне сдается, что еще задолго до сентября вам успеют надоесть и поля, и ваш пес, и вы сами. Хотя, конечно, у вас еще кое-что в запасе – вы будете сочинять стихи, что говорят, очень приятно и увлекательно для тех, кто этим занимался, начиная с нашего старого друга Горация, который во время своих летних прогулок по прорезанным ручьями рощам Тибра превращал тяжеловесные алкеевы строфы в сладчайший мед, и до кардинала Ришелье, любившего на досуге, когда не нужно было рубить головы вельможам, развлечься невинным рифмоплетством. Неважно, хороши или плохи стихи, если дело идет лишь о том удовольствии, которое они доставляют автору. Ришелье так же наслаждался своим творчеством, как Гораций – своим, хотя виршам Ришелье далеко до Горациевых стихов.
– Конечно, в ваши годы, сэр, и при вашей очевидной образованности…
– Скажите – «культуре»: это слово теперь в моде.
– Ну хорошо, при вашей очевидной культуре, вы, должно быть, писали стихи?
– Латинские – да, а случалось – и греческие. Мне приходилось сочинять их в школе, но это меня мало занимало.
– Попробуйте писать английские.
Кенелм покачал головой.
– Нет, не стоит. Всяк сверчок знай свой шесток.
– Ну хорошо, оставим стихотворство. Но не находите ли вы радость в одиноких летних прогулках, когда вся природа принадлежит вам одному? Разве не наслаждение примечать все быстрые, мимолетные перемены на ее лице: ее смех, улыбку, слезы, даже угрюмость?
– Если под природой понимать лишь совокупность происходящих вне нас механических явлений, я возражал бы против применения к ней таких выражений, какие мы употребляем, говоря о женщине: ее смех, ее улыбка и прочее. С таким же основанием можно говорить о смехе и улыбке паровой Машины. Но не будем вдаваться в крайности. Я согласен, что уединенные прогулки в прекрасную погоду, среди меняющегося ландшафта могут доставить некоторое удовольствие. Вы говорите, что у вас сейчас свободное время. Следовательно, можно предположить, что у вас есть какое-нибудь постоянное занятие, которому вы посвящаете то время, когда вы не на отдыхе?
– Да, я не совсем бездельник. Иногда я работаю, хотя и не так прилежно, как следовало бы. "Жизнь серьезна", – говорит поэт. Но, кажется, мы с собакой, достаточно отдохнули, а так как нам предстоит еще долгий путь, я должен проститься с вами.
– Боюсь, – сказал Кенелм серьезным и кротким тоном, к которому он иногда прибегал и который, заметно отличаясь от общепринятой условной вежливости, не был лишен своеобразной привлекательности, – боюсь, что оскорбил вас своим вопросом. Он мог показаться вам любопытством, а может быть, даже бестактностью. Примите мои извинения – я редко встречался с интересными людьми, вы были приятным исключением.
Говоря это, Кенелм протянул путнику руку, которую тот сердечно пожал.
– Я был бы просто грубияном, если бы обиделся на ваш вопрос. И, может быть, это я покажусь вам дерзким, если, как старший, осмелюсь предложить вам совет. Не презирайте природу и не смотрите на нее как на паровую машину: вы найдете в ней весьма приятного и общительного друга, если захотите познакомиться поближе. А для этого, раз вы молоды и сильны, нужно только одно: перекинуть сумку через плечо и сделаться таким же странником, как я.
– Благодарю вас за совет, и, надеюсь, мы еще встретимся и вновь поделимся мыслями о предмете, который вы называете природой, предмете, на который наука и искусство смотрят разными глазами. Если, по мнению художника, природа имеет душу, почему же не иметь ее и паровой машине? Искусство наделяет душой всякий материальный предмет, который оно созерцает, наука превращает все уже одаренное душой в материю. Прощайте, сэр!
Тут Кенелм быстро повернул назад, а путник безмолвно и задумчиво пошел своей дорогой.