Текст книги "Московский полет"
Автор книги: Эдуард Тополь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Я, тоже потный под свитером и курткой и небритый после бессонной ночи, жевал вчерашний бутерброд и ногами продвигал к таможне свой чемодан, рюкзак и пишущую машинку. И вертел головой из стороны в сторону, панически боясь, что ведь забуду массу примет этого всеобщего остервенения последних, прощальных дней. А записать нельзя: таможенники проверяют даже телефонные книжки и уничтожают все рукописи, записи, письма. И я мысленно диктовал себе в память все, что видел. Фильм, новый фильм, который я тут же назвал «Еврейская дорога», родился во мне в этой очереди, и теперь я мечил его в душе, как новорожденного ребенка, и ликовал от своего замысла. Если записать все, что творится вокруг и случится потом с тремя дюжинами эмигрантских семей по дороге Москва – Вена – Рим – США и Москва – Вена – Израиль, если записать все до мелочей – и разбитые надвое семьи, и мимолетные дорожные романы, и мародерство этих таможенников, и встречу с новым миром, – это же кинороман, как еврейские «Унесенные ветром», «Доктор Живаго», «Блуждающие звезды»!…
И вдруг все, что я сделал в кино до этого – даже мой последний фильм, арестованный КГБ и запрещенный цензурой, – все показалось мне мелким и малозначительным. Здесь, в погаси орущей очереди эмигрантов, я вдруг почувствовал, что «Еврейская дорога» – вот моя миссия! Само Провидение бросило меня сюда с пишущей машинкой, чтобы я поплыл с потоком эмигрантов, стал хроникером этого потока, потом снял эту еврейскую киноэпопею с достоверностью документа истории, И теперь я взмывал душой над толпой, чтобы все увидеть, ничего не забыть.
– Слушайте, почему, уезжая, мы, каждый – даже эта девочка со скрипкой! даже этот ребенок с соской во рту! – должны платить им по 500 рублей за потерю советского гражданства? Они лишают нас гражданства, и мы же должны им за это платить?!
А ведь и правда, подумал я. Они уже отпустили нас, они уже не властны над нашими жизнями и душами, но как собака хватает вас за штанину и дергает, и рвет, так и это государство, и каждый его чиновник пытаются – с матерным лаем и хамством вырвать из нас на прощанье еще что-нибудь: золотые запонки, вилки, смычок от детской скрипки и даже стиральный порошок!…
– Мужчина! Вы собираетесь лететь или вы передумали?
Я очнулся от самодиктовки – черт возьми, оказывается, подошла моя очередь! Забросив на спину брезентовый рюкзак, я потащил в таможенный зал свой чемодан и машинку.
– К первой стойке! – приказала грудастая дежурная.
Но у первой стойки инспектор Алеша, уже закончив досмотр багажа бывшего капитана артиллерии, вдруг сказал ему:
– А ну-ка снимите пальто с вашего сына!
– Да вы что? – Испугался отец умирающего. – Он же на полу лежит, его продует!
– Я должен проверить его пальто, иначе не полетите, – отрезал Алеша и приказал мне: – А вы идите к четвертой стойке, я занят.
Так, подумал я, сейчас они меня погоняют! Я сбросил со спины рюкзак и, оставив свои вещи на полу среди зала, пошел к четвертой стойке. Там, напротив высокой стройной брюнетки с тонким лицом и огромными черными глазами-гаубицами, стояли сам начальник таможни майор Золотарев – худощавый альбинос с заячьим профилем – и еще два таможенных инспектора с погонами лейтенантов. Перед ними на широком таможенном столе, рядом с выпотрошенным чемоданом были разложены какие-то рекламные плакаты, театральные афиши и программки. И с каждой афиши смотрели огромные глаза этой молодой брюнетки, и тут меня что-то толкнуло: Господи! Да это же эта… Как ее? Актриса из Минска. Я видел ее в «Любовь одна» и в «Царской милости»!
– Та-ак… Значит, вы и есть Лиза Строева, – говорил актрисе начальник таможни, держа в руках зеленый листок ее выездной визы с чернильными печатями ОВИРа и австрийского посольства. – Ну-ну… Значит, у нас играла русских цариц, а сама, значит, Лиза Соломоновна. А? Как же так? – и он требовательно посмотрел на побледневшую актрису, словно уличил ее в провозе контрабанды.
– Последние триста лет русскими царями были немцы, – вдруг вырвалось у меня.
У майора зарозовели белые и по-заячьи пухлые скупки, и он посмотрел на меня прозрачно-синими глазами и бросил сквозь острые зубки.
– Пшел вон!
И столько властного презрения было в этом даже не «пошел!», а именно «пшел!», что меня словно дерьмом облили. Впрочем, я и сам уже испугался своей выходки и сказал:
– Я, собственно, хотел…
– Вон!!! – гаркнул майор.
Я пожал плечами и отошел к своим вещам, стараясь не оборачиваться на красивую актрису. Но и спиной почувствовал, как майор провожает меня тяжелым цепким взглядом. Я уже понял, что теперь проверкой моего багажа займутся всерьез. Но что с меня взять им? Я не везу с собой даже афиш своих фильмов. Если они не разрешают вывозить фильмы, то какой смысл везти афиши, да еще русские! И пока Алеша брезгливо извлекал из моего рюкзака старую брезентовую куртку на меховой подкладке, туристический спальный мешок, стоптанные альпинистские бутсы, высокие эскимосские сапоги из оленьей шкуры – «кисы», трехногий складной стульчик из моржовых костей и прочие заполярные сувениры моей последней киноэкспедиции, я, уже чтобы самому себе доказать, что я их не боюсь, открыто наблюдал, как у соседнего стола они проверяют второй чемодан этой актрисы. Теперь тамошний таможенник вынимал из ее чемодана нижнее белье: трусы, ночные рубашки, бюстгальтеры, гигиенические тампоны и спрашивал с явной издевкой:
– А это что?
– Трусики… – беззвучно отвечала актриса.
– Так… – таможенник тщательно прощупал каждый шов в этих белых сатиновых трусиках, затем сложил свои пальцы – большой и указательный – в колечко и медленно, словно сквозь удушающую петлю, пропустил через него ночную сорочку актрисы. Затем стал прощупывать утолщения в новоизвлеченном бюстгальтере. – А это что?
– Лифчик…
– Что-что? Не слышу. Громче!
– Бюстгальтер… – по щекам актрисы покатили черные от косметики слезы. Я проследил за ее взглядом и понял, почему она плачет: по ту сторону каната стояла очередь идущих на посадку иностранцев, и они, эти иностранцы, во все глаза зырились на ее нижнее белье – нижнее белье советского производства.
– Откройте машинку, – приказал мне таможенник Алеша.
Я открыл футляр пишущей машинки. Алеша пробежал пальцами по клавишам, вздымая рычажки букв, потом взял рукой один из рычажков и с силой надломил его. Рычажок хрустнул пополам.
– Что вы делаете??? – вскрикнул я. Алеша хладнокровно поднес обломок рычажка к глазам и улыбнулся:
– Я думал, эти рычажки золотые. От вас всего можно ожидать, – он бросил сломанную букву в футляр машинки и надломил еще одну, испытующе глядя мне в глаза. То, что я мучительно вздрогнул от хруста рычажка, словно это не машинке, а мне самому выламывали пальцы, показалось Алеше подозрительным. Он достал из ящика стола напильник и поскреб надлом рычажка, всем своим видом показывая, что ищет золото. Потом, снова глядя мне в глаза, сломал еще одну букву…
Но я уже не вздрагивал. Машинка, на которой я собирался писать сценарий своей киноэпопеи, умирала передо мной, превращаясь в кусок железа. Конечно, я и до этого знал, что они варвары и фашисты, но чтобы до такой степени? Сломав пять или шесть букв, Алеша усмехнулся:
– Можете закрыть футляр. – И показал на оленьи сапоги. – А это что?
Однако теперь я молчал. Слепыми, растерянными руками я закрывал футляр убитой машинки.
– Эти сапоги – предмет национальной культуры, – сказал Алеша про оленьи «кисы». – У вас есть разрешение на вывоз?
– Нет. Можете взять себе.
Алеша сунул руку в «кисы» и скривился от запаха слежавшейся оленины.
– Ладно, это можете везти, – сказал он брезгливо. – А это что?
– Стул.
– Я вижу. Из моржовой кости? Обработанную моржовую кость вывозить нельзя.
– Это необработанная.
– Кому вы врете? Смотрите, какая полировка!
– Эта полировка натуральная – это кости моржовых пенисов, – сказал я. И не удержался, добавил с издевкой: – У нас с вами в пенисах нет костей, а у моржей есть, потому что им приходится сношаться в Ледовитом океане.
Алеша оторопело посмотрел на меня, потом на стульчик. Ножками этого стульчика служили три полуметровые кости толщиной с человеческую руку и с лукообразными утолщениями на концах. На губах у Алеши заиграла грязная улыбка, глаза жадно оживились, но он тут же согнал это с лица, сказал:
– Порнографию мы на Запад не пропускаем, – и решительно отложил стульчик в сторону. – Эй, вы куда?
Но я не обернулся. С демонстративным спокойствием я уже шел от Алешиного стола к актрисе, которая, кое-как затолкав свои вещи в чемоданы, пыталась дотащить их в другой конец зала, к весовой стойке. Там принимали ручную кладь. Однако сил у этой актрисы было не больше, чем у старухи Фельдман, а на щеках были разводы от слез и поплывшей косметики.
– Разрешите помочь вам, – сказал я ей и, не дожидаясь ответа, взял из ее тонких белых рук кожаные ручки ее чемоданов, потащил их к весовой стойке.
И затылком чувствовал, как она удивленно смотрит на меня гаубицами своих огромных глаз.
– Эй, вы! – крикнул мне в спину Алеша. – Вернитесь к вашему багажу!…"
6
Теперь я каждое утро бегал делать зарядку под мост Джорджа Вашингтона. Крутой спуск к Гудзону по битому стеклу на грязной бетонной дорожке со 180-й стрит – мимо угнанных, разворованных и дотла сожженных автомобилей, каждый день новых. Затем – стальной ржавый виадук над Riverside Drive. Потом – щербатая лестница, поросшая пыльной травой. Далее – гулкий каменный туннель под Henry Gudson Parkway, в этом туннеле на кусках картона почти всегда валяется черный заспанный бродяга с расстегнутой ширинкой и громадным черным членом наружу. После этого туннеля – еще одна каменная лестница, и – наконец! – я попадаю в зеленый парк вдоль Гудзона, к опорным колоннам гигантского моста Джорджа Вашингтона.
Здесь царит идиллия. На кортах, разгороженных высокими металлическими сетками, мужчины в белых шортах играют в теннис, их стремительные ракетки отсвечивают на солнце, как шпаги. За кортом в росистой траве змеится беговая дорожка, по ней, громко дыша, бегут высокие потные атлеты с цветными повязками на лбу. За дорожкой, в аллее, под широкими кронами деревьев, молоденькие бэбиситерши выгуливают черных и белых детишек и пьют воду из каменного фонтанчика. И рядом, на бейсбольной площадке, какой-то молодой отец учит сына отбивать мяч тяжелой для малыша битой.
А снизу, с юга, из тонущего в летнем мареве Манхеттена, медленно плывет по слепящему серебру Гудзона баржа, нафаршированная новенькими разноцветными автомобилями. Над баржей в ожидании еды летят тяжелые, как гуси, гудзонские чайки, но когда баржа приближается к мосту Вашингтона, чайки отваливают в сторону, к нью-джерсинскому берегу. Гигантский, как Асуанская плотина, мост вздымается из воды стометровыми стальными опорами и ажурно, как космическая гусеница, змеится на этих опорах от берега до берега и наполняет воздух мощным гулом сотен машин, катящих по открытым жилам его ребристого туловища.
Боковое солнце, слепящая зыбь воды, постоянный рокот машин и резонансная дрожь стальных опор создают впечатление, что мост живет, пульсирует, извивается и плывет.
В тени береговой опоры этого моста, на росистой зеленой лужайке, почти всегда торчит полицейская машина с распахнутыми дверцами. Два здоровенных полицейских, лениво развалясь на переднем сиденье, жуют сандвичи, пьют кофе из термоса и наблюдают, как я, стервенея от собственной слабости, отжимаюсь от земли на своих муравьиных руках, бегаю, приседаю, выжимаю булыжники или, расставив скобкой ноги, с гортанным криком выбрасываю вперед руку с клинком, – отрабатываю приемы дзюдо. Когда-то, тридцать лет назад, меня обучали этим приемам в Советской Армии, и теперь, готовя себя к встрече с московским КГБ, я пытаюсь вспомнить все, что может спасти меня при этой встрече. Особенно – как локтем бить под дых, если тебя схватили сзади.
О, конечно, я согласился с предложением Tokyo Readers Digest поехать в Россию. Но, Боже мой, как я боюсь этой поездки! По ночам мне снятся допросы на Лубянке и камеры лефортовской тюрьмы, в которой сидели Матиас Руст и Николас Данилофф. И – отравленные зонтики. И архивы московского КГБ, в которых лежат «Гэбэшные псы», «Кремлевские лисы», «Атака на Швецию» и другие мои антисоветские книги, изданные на двенадцати языках.
Но чем страшней мне по ночам, тем яростнее я отжимаюсь по утрам на набережной Гудзона и тем подозрительней смотрят на меня эти полицейские. Может быть, своими ожесточенными тренировками я напоминаю им Ли Освальда или героя фильма «Taxi driver», который весь фильм тренировался, чтобы убить Президента…
Но мне плевать на этих ментов. Япония, страна Восходящей Иены, скупающая за миллионы долларов картины Ван Гога, Гогена, Пикассо и т. д., назвала мою сегодняшнюю цену – 5000 долларов. Дешевле шемякинского эстампа, дешевле самой дешевой корейской машины. 5000 за Вадима Плоткина, автора бывших бестселлеров «Гэбэшные псы» и «Кремлевские лисы»! Пять тысяч – раз! Пять тысяч – два! The call, леди и джентльмены? Кто больше? Никто! Запад дал мне последнюю цену – 5000 долларов! Ебена мать! 5000 – моя красная цена в базарный день!
Ладно! Я возьму эти деньги. Возьму. Но поеду в Россию вовсе не за ними. О, нет! Где-то там, под Москвой, на пыльных полках Госфильмофонда в Белых столбах, или в темных складах рязанской кинокопировальной фабрики, или в запасниках Министерства кинематографии лежит моя последняя козырная карта – мой фильм «Зима бесконечна». Я найду его! И как знаменитый теперь на Западе «Комиссар» вытащил из небытия Витю Аскольдова, так моя «Зима» вернет меня на орбиту жизни. Этот «Комиссар» гэбэшники арестовали 20 лет назад, а режиссера Аскольдова выбросили из кино, и он все 20 лет проработал администратором какой-то филармонии, но год назад гласность сняла запрет с десятков фильмов, и теперь Аскольдов ездит со своим «Комиссаром» по всем международным кинофестивалям и собирает призы и лавровые венки.
Но если Аскольдов раскопал свой фильм двадцатилетней давности, неужели я не найду свой – арестованный всего одиннадцать лет назад? Может быть, именно сейчас, в этот самый момент, когда я отжимаюсь тут под взглядами нью-йоркских ментов, там, в Москве, на Лубянке какой-нибудь гэбэшник как раз смотрит этот фильм. Почему бы и нет? Ведь они уже получили из Вашингтона запрос на визы для делегации американских журналистов, они уже наткнулись в этом списке на твою фамилию, затребовали из своего архивного отдела твое личное дело и с интересом читают твою первую публикацию на Западе.
…Но вот, наконец, вся советская власть осталась внизу, на первом этаже шереметьевского аэровокзала, за границей паспортного контроля. А здесь, на втором этаже, импортной чистотой сияют паркетные полы и стеклянные стены, импортно растут цветы и пальмы в просторных кадках, импортно, без суеты прогуливаются чистенькие иностранцы и с импортной вежливостью торгуют русские сувенирные магазины. И все это говорит смятому и минуту назад ограбленному эмигранту, что он уже почти за границей. Но он озирается, еще не веря своей удаче. Он боится шагнуть по натертым до зеркального блеска полам, он с опаской, на краешек садится в эти мягкие кресла, он осторожно делает первый глубокий вдох и ждет объявления посадки в свой самолет.
А рядом – балкон или, точнее, широкая балюстрада, нависающая над первым этажом зала ожидания вокзала. О, этот знаменитый балкон, о нем даже песни написаны! Потому что с этого балкона пассажиры могут последний раз махнуть рукой своим провожатым, остающимся внизу, в Советском Союзе. Отсюда можно крикнуть «Прощайте!», «До свидания!» или даже «В будущем году в Иерусалиме!». Правда, сегодня этот балкон почему-то огорожен канатом, а перед ним стоят два солдата-пограничника с автоматами на груди…
Измочаленная таможенным досмотром шатенки в рыжей куртке из кожзаменителя берет за руку свою пятилетнюю дочку и направляется к балкону. Но молодой пограничник заступает им дорогу.
– Стоп! Туда нельзя!
– Почему? – округляет глаза шатенка. – Ведь недавно было можно.
– А теперь нельзя! – и второй солдат подходит к первому, и они становятся рядом, с автоматами на груди, словно готовясь отразить вооруженную атаку.
Шатенка смотрит в глаза этим молоденьким, восемнадцатилетним русским парням и говорит просительно:
– Ну, ребята! Пожалуйста, пропустите!… Ну, хорошо, я не пойду туда, но разрешите моей дочке, у нее там внизу стоит отец. Пусть она ему хоть рукой махнет! Ася, – и шатенка наклоняется к дочке, – попроси дядю, чтобы он пустил тебя сказать папе «до свидания».
И девочка – не по годам серьезный ребенок – говорит этим солдатам:
– Дяди, пожалуйста, пустите меня. У меня там папа. Он русский, он не едет в Израиль.
И я вижу, что эти ребята колеблются под просящим взглядом ребенка и даже делают какое-то движение, собираясь расступиться. Но в этот миг к ним подходит женщина в форме капитана таможенной службы и суровым тоном говорит шатенка:
– А ну отойдите от государственной границы! Не положено тут стоять! Идите отсюда! – и, прямая, уверенная в непререкаемости своего приказа, удаляется с гестаповским стуком хромовых сапожек, подбитых стальными подковками.
Круглое лицо шатенки вдруг заостряется злостью. Быстрыми нервными движениями она открывает футляр детской скрипки, сует эту скрипку своей дочке, повязывает ей на плече крохотную подушечку и говорите яростью:
– Играй! Сыграй им, Ася! Только громко! Полным звуком! Чтобы твой папа услышал! Он услышит! Он услышит и поймет, что это ты играешь для него! Играй, Ася! Вот смычок!
– А что играть, мама! – Девочка устраивает скрипочку на плече, на подушечке и опломбированным смычком трогает струнки своей опломбированной скрипки.
– Генделя! Шестую сонату! – нетерпеливо говорит ей мать.
Но девочка вдруг отводит смычок от скрипки.
– Третья струна расстроена, слышишь?
– Не важно! – нервно торопит мать. – Ты играй!
– Нет, я так не могу играть, – говорит ребенок, и видно, что она не капризничает, а просто обучена относиться к музыке профессионально, И только когда ее мать подтянула струну, провела по ней смычком и спросила у дочки: «Так?» – девочка кивнула и заиграла.
– Полнее! – требует мать. – Полнее звук! Громче!
И я вижу торжество на ее лице – она ответила таможне за все унижения! Звуки детский скрипки заполнили разом зал. Они были такие не по-детски мощные, что, конечно, легко преодолели государственную границу СССР – никакие солдаты не могли их остановить. И уже иностранцы стали останавливаться возле шатенки, недоуменно глядя на крохотную девочку, игравшую Генделя, и на двух солдат, возвышающихся над ней с автоматами на груди.
В это время по радио объявили посадку на рейс номер 228 «Москва – Вена». Стоявшая поодаль, у лестницы, группа эмигрантов подхватила свои сумки, детей и старух и поспешила на посадку. Девочка отняла смычок от скрипки, перестала играть, вопросительно посмотрела на мать.
– Играй! – торжествующе сказала шатенка. – Играй, Ася!!!
Но из глубины зала поспешной солдатской походкой уже возвращалась к месту происшествия все та же женщина – капитан таможенных войск КГБ. Ее лицо пылало от гнева. Она подошла к шатенке и спросила зажатым голосом, чтобы не слышали иностранцы:
– Это что за концерт?!
– Это не концерт, – громко ответила шатенка. – Это репетиция. У нее режим – она должна каждый день заниматься, сейчас как раз время ее урока.
Они стояли друг против друга: прямая, как штык, женщина – офицер таможенных войск КГБ в сером кителе с натертыми до блеска пуговицами и сутулая шатенка в рыжей куртке из кожзаменителя и в стоптанных сапогах. И между ними – пятилетняя девочка с маленькой скрипкой на плече и замершим в воздухе смычком. А они, две взрослые женщины, все смотрели друг другу в глаза – долго, упорно, с ненавистью. Несколько иностранцев стояли в стороне и ждали, чем это кончится.
На настенных часах было 12.20, через двадцать минут мы должны были улететь в эмиграцию, это были наши последние минуты на советской земле.
– Это вам объявили посадку? – спросила у шатенки женщина-капитан.
– Да!
– Вот и летите! Там будете концерты давать.
– Да! – победно усмехнулась шатенка. – Там будем концерты давать! Для того и летим.
Женщина-капитан ничего ей не ответила. Она взяла у ребенка скрипку и смычок, осмотрела пломбочки на них. Все было в порядке, не придерешься – маленькие свинцовые пломбочки с печатью Министерства культуры СССР висели на тонких стальных проводках, обжимая гриф скрипки и смычок, как маленькие кандалы. Капитан положила скрипку и смычок в футляр и ушла, бросив косой взгляд на иностранцев, стоявших рядом.
"Заканчивается посадка в самолет, следующий рейсом номер 228 по маршруту «Москва – Вена», – снова прозвучало по радио.
Боже, подумал каждый из нас, неужели сейчас мы действительно улетим от всего этого? От проверок, досмотров, запретов и фашистских охранников этого коммунистического рая?
Девочка взяла свою скрипку и пошла с матерью к выходу на посадку. Но здесь был затор. Оказывается, наши испытания еще не кончились. Оказывается, даже здесь, в последнюю минуту уже при выходе на посадку нас подстерегает еще одна ловушка таможенной службы. Таможенники, стоявшие при арке микроволновой проверки на металл, остановили молодую актрису.
– Стойте! Что у вас на руке?
– Как что? Обыкновенное кольцо. Обручальное.
– Но вы же едете одна!
– Да, я развелась с мужем. Но вывезти кольцо я имею право.
– Нет, это контрабанда.
– Какая контрабанда? Что вы! Нам разрешено иметь при выезде пять женских украшений не дороже 250 рублей.
– Это кольцо стоит дороже.
– Что вы! Оно стоит 120 рублей.
– У вас есть справка из магазина? Ах, нет справки? Значит, вы не летите. Мы снимаем вас с рейса за провоз контрабанды.
– Но у меня же билет!
– Это нас не касается. Можете оставить кольцо и лететь. Иначе – нет.
Что делать? Что делать людям, когда у них уже отобрали все еще раньше, а самолет на Вену – вот он, за окном и до отлета всего восемь минут, а эти молодые таможенники смотрят на вас спокойными глазами мародеров? Да подавитесь вы этим кольцом, нате!
И красивая актриса, ломая пальцы и морщась от боли, рвет кольцо с тонкой руки и швыряет им, собираясь идти наконец на посадку.
– Нет! – усмехаются они. – Это не все. Раз вы отдали кольцо, значит вы признали, что это контрабанда. И в таком случае платите штраф за попытку провоза контрабанды – сто рублей. И спешите, самолет сейчас улетит. А за вами люди стоят…
– Но у меня нет рублей! – отчаянно восклицает актриса. – Откуда? Ведь советские деньги нельзя вывозить!
– Платите долларами. Вы же поменяли на доллары девяносто рублей. Вам дали за них в банке 136 долларов. Вот и платите 136 долларов. И быстрее, мы из-за вас самолет задерживать не будем. Давайте ваши доллары, быстро!
И растерянная актриса какими-то заторможенными, как в ступоре, движениями, отдает им последние деньги, а они прячут за щеки свои ухмылки, а в карманы ее кольцо и ее доллары. И если вы не были ярым антисоветчиком до отлета, то вы станете им в эти дни, когда это «прекрасное» государство уже не стесняясь показывает вам свое истинное лицо мародера. А часы идут – шесть минут до отлета, пять… Мы нетерпеливо топчемся у спуска на летное поле, как вдруг на лестнице, ведущей из таможенного зала, появляется странная процессия: два грузчика, сцепив руки замком, несут сидящую на их руках 90-летнюю старушку, седую и легкую, как одуванчик. Они вносят ее на второй этаж, сажают в кресло, подходят к таможенникам и объясняют, что старуха летит к своим детям в Израиль, но она парализована, вот справка от врача, а вот квитанция об уплате за сервис – они отнесут се прямо в самолет. Конечно, мы все понимаем, что эта старушка заплатила грузчикам бешеные деньги за этот «сервис» и они поделят эти деньги с таможенниками. Потому таможенники согласно кивают, грузчики возвращаются к старушке, берут ее на руки и вне очереди, впереди нас всех, несут ее на посадку.
Но когда мы выходим за ними на летное поле, а потом подъезжаем автобусом к самолету и до трапа остается десять шагов, старушка-одуванчик вдруг властно останавливает своих носильщиков:
– Отпустите меня! Отпустите!
Недоумевая, они приспускают ее к земле, а она вдруг с мучительной натугой разгибает свои тонкие парализованные ножки, становится на них и идет шатаясь к самолету. Мы бросаемся к ней, боясь, что она упадет, кто-то подхватил ее под локоть, но она отнимает свой сухой старческий локоток и говорит жестко:
– Не надо! Я сама уйду с этой земли! – И сама, поверьте, сама – мы только шли по бокам, страхуя, – поднялась в самолет по трапу.
Господи, подумал я, какую же силу ты даешь порой этому маленькому народу и какую же ненависть надо было скопить к этому государству, чтобы он мог вот так разогнуть парализованные ноги и встать наконец и уйти с этой земли!…
* * *
– Hay, you! You are workin hard [Эй ты. Надорвешься]! – Отжимаясь от земли, я увидел перед собой шнуровку тупоносых черных ботинок и задрал голову вверх. Надо мной, заслонив солнце, стоял полицейский в отглаженных брюках; на его широком поясе висели пистолетная кобура, резиновая дубинка, коробка с патронами, уоки-токи, стальные наручники и кожаный планшет…
– В чем дело? – спросил я, не вставая.
– Встань…
Я встал, краем майки утер пот со лба. Полицейский был выше меня на голову и вдвое шире в плечах.
– Твое гражданство?
– США. А в чем дело?
– Ты живешь в этом районе?
– Да. На 180-й улице. А что?
– Ты видел этого мужика? – полицейский достал из планшета фоторобот – портрет не то негра, не то испанца.
– No, – сказал я.
– Посмотри внимательно! – приказал он.
– Тут не на что смотреть. Вы даже не знаете, он черный или испанец.
Полицейского это озадачило:
– Откуда ты это знаешь?
– Глянь на эти губы, – сказал я. – Это губы черного или испанца?
Полицейский посмотрел на фоторобот.
– Well… – сказал он в затруднении. – Н-да… Кажется, ты прав. Ты кто по профессии?
– Я писатель.
– Писатель? Если ты писатель, чего ты надрываешься этими упражнениями?
– Я собираюсь в командировку в Россию.
– Ясно. У них там столько же преступности, сколько у нас?
– Больше.
– Да ладно! – не поверил полицейский. – Я видел Горбачева по телику. Он замечательный мужик, не так ли?
Я поглядел на полицейского снизу вверх. Ему было лет сорок, у него была красная шея и конопатое лицо охайского фермера, но акцент негритянский – скорей всего, от постоянной работы в Гарлеме. Прочесть ему лекцию о России и Горбачеве или не ввязываться в дискуссию? Эти американцы знают о России столько же, сколько я о Тунисе или Индонезии.
– Может быть… – сказал я уклончиво и кивнул на фоторобот, который полицейский уже прятал в планшет. – А кто это?
– Насильник и перевозчик наркотиков. А наркотики есть в России?
– Конечно. Наркотики, насильники, грабители, рэкетиры и даже мафия. И плюс – КГБ.
– Так почему ж ты едешь туда в таком случае?
– Я должен.
– Ладно. Желаю удачи. Только будь там осторожен.
– Thanks, – сказал я и побежал домой – через туннель, в котором валялся черный бродяга с вывалившимся из ширинки членом… по загаженной бетонной дорожке вверх – мимо разворованных и сожженных автомобилей… по 180-й улице, мимо ватаги черных и испанских подростков, которые при красном семафоре стремительно набрасываются на машины и мыльной пеной замазывают им стекла еще до того, как водители успевают сказать, нужно или не нужно мыть им машину… Потом, задыхаясь, я взбежал по пыльной лестнице дома, где я теперь жил у Максима, – мимо груды мусорных мешков на каждой лестничной площадке…
Еще не вставив ключ в замочную скважину, я услыхал изнутри телефонный звонок. Никто не снимал трубку – Максим еще в шесть утра ушел на утреннюю церковную службу. Второй звонок, третий. Наверно, это Лиза по поводу денег или у Ханочки простуда. Быстрей!
Наконец я открыл три замка на обшарпанной двери, вбежал в квартиру, огляделся – где же этот f… телефон? С некоторых пор я обнаружил, что стоит мне поговорить пару минут по-английски, как я и мысленно перехожу на английский язык, и особенно на английский мат.
Телефон стоял в водопроводной раковине. Я схватил трубку.
– Алло!
– Mister Plotkin? – сказал бодрый мужской голос.
– Yes.
– Это Барри Вудстон из Вашингтона, из Международной Ассоциации журналистов. Поздравляю! Я был в советском посольстве, хотел получить визы для нашей делегации. И – вы не поверите! – ни одна виза не готова, кроме вашей! Только ваша! Так что готовьтесь! Вполне может случиться, что вы поедете один и будете представлять там всех нас! Ха! Ха! Ха! Вы рады?
– Yes, thank you [Да, спасибо]… – сказал я помертвевшим голосом и сел на шаткий стул. Я все понял. Еще ни одному туристу, а тем более русскому эмигранту, советское посольство не давало въездной визы заранее. Обычно они тянут с этой визой до последнего дня и чаще всего даже натуральным американцам дают визу лишь за несколько часов до вылета. А тут мне – за неделю! Все ясно, понял я, они оформили мне визу раньше всех, потому что для КГБ я – the Most Wanted Man [Тот, кого разыскивают]. То есть все мои ночные страхи подтвердились! ГБ ужасно хочет заполучить меня в СССР, а эти девчонки-секретари в советском посольстве случайно прокололись, выдали своих боссов. Но как же мне теперь отказаться от поездки? Ведь японцы уже заплатили три тысячи долларов за мой билет и за отель в России. Где я возьму деньги вернуть им такую сумму?
– Так что увидимся в аэропорту! – бодро сказал в трубке голос Барри Вудстона из Вашингтона. – Пожалуйста, приезжайте туда за два часа до вылета, хорошо?
– All right… – без голоса отозвался я. И сидел, не кладя трубку и даже не слыша, что в ней уже давно гудит гудки отбоя.
…Он уже был внутри автобуса, когда этот автобус подкатил к выходу на летное поле, чтобы везти нас к самолету. Высокий крупный шатен лет 38, серо-стальные глаза, квадратное лицо боксера, хрущевский нос картошкой, политбюрошная шляпа, узкий серый галстук и потертый пиджак на бычьей груди, расширенный пистолетной кобурой, спрятанной под мышкой, – он стоял в этом промороженном, с белым инеем на заклепках автобусе, стоял, возвышаясь у первого ряда кресел, и молча наблюдал, как мы рассаживаемся. Ася, маленькая скрипачка, влезла в автобус первой и побежала вперед, чтобы сесть в первом ряду, как это любят делать дети. Но он жесткой, сильной рукой отодвинул девочку назад – без единого слова, как вещь. И стоял лицом к нам, как статуя, все эти пятьсот метров между аэровокзалом и самолетом.
А в самолете он прошел в самый конец салона и сел там в последнем ряду, чтобы видеть нас всех на всем протяжении полета.