Текст книги "Московский полет"
Автор книги: Эдуард Тополь
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
4
В черноте вечера ветер ударил меня по лицу крупными каплями дождя, но не остудил бешенства. Я сел в машину, набитую вещами, и поехал. В Нью-Йорк, к приятелю-художнику, который живет один. Вот и весь финал моей семейной жизни, думал я по дороге, вот и все, что я имею в свои 50 лет: старый компьютер, пять ящиков моих никому не нужных книг и долг за машину. Вот и все, что я имею на всей этой е… планете. Ни дома, ни семьи, ни дочки, ни работы…
Ураган «Глория» был малоощутим в узких марблхедских улицах, но стоило мне выехать за город, как ветер и дождь стали сечь машину, хлестать ее по лобовому стеклу и сдувать с шоссе. Сражаясь с ливнем, метались и скрипели по стеклу щетки «дворников», но и сквозь этот скрип я слышал слова дочки: «А мы завтра тоже едем на новую квартиру, и там у меня будет новый папа…» И вместо того чтобы сбросить скорость, я, растравляя себя, все больше жал на газ, тараня машиной ночь, ураганный ветер, ослепляющий ливень и свою судьбу. 70 миль… 80… 90…
Иногда я замечал, что стрелка спидометра уже влезла на цифру «100», и испуганно сбрасывал ногу с педали газа. Но через минуту Лиза издевательски протягивала мне тарелку: «Хочешь разбить?». И я, сатанея, снова жал на газ. «Тойота» летела сквозь ночной ураган, как маленький снаряд, «дворники» с жалобным скрипом метались по лобовому стеклу, захлебываясь дождем, а впереди, в рябой черноте дождя и в опасной близости от меня, возникали мощные грузовики на тяжелых крыльях воды. Но я упрямо гнал трепетную «Тойоту» – прямо в эти валы воды, на таран! Ах, эта с… хочет, чтобы я сдох, разбился, умер от разлуки с дочкой – черта с два! Я выживу! И я еще напишу роман «Письмо к дочери»! Дорогу мне, мать вашу так!…
Конечно, если бы не случайный полицейский патруль, я бы разбился в ту ночь – нет сомнений. Но моя милая мама всегда спускается ко мне с небес на опасных поворотах моей судьбы, она спасла меня и на этот раз: сирена полицейской машины и яркие цветные огни ударили по моей машине сзади, я глянул в зеркальце заднего обзора, громко сказал "S-s-shit [Дерьмо]!!! и, сбросив скорость, покорно свернул на обочину.
Верзила полицейский, завернутый в резиновый плащ, как русское мороженое-эскимо в серебряную фольгу, прошел сквозь дождь от своей машины к моей, посветил фонариком через опущенное окно и наклонился ко мне:
– May I see your driver's licence [Покажите ваши права].
Я подал свои права и только теперь глянул на второго полицейского – он оказался черным, лет тридцати пяти, высокий, круглолицый, со щеточкой черных усов. Его широкие ноздри осторожно нюхали воздух в кабине. Везет мне на черных полицейских, невесело подумал я. А полицейский, не уловив в кабине запаха спиртного, уже уходил с моими правами назад, к своей машине. Дождь колотил меня по левому плечу и шее, я поднял стекло и откинулся затылком к сиденью. Закрыл глаза. Какая у меня была скорость – 80? 90? 100? Да черт с ним, какая разница! Я протянул руку и выключил двигатель. Но в машине, как ни странно, стало еще шумней – это дождь барабанил по жестяной коробке дешевенькой «Тойоты», как по пустой консервной банке. Я не мог это слушать и включил радиоприемник – я только теперь вспомнил про радио.
Приемник отозвался оглушающей кантри-мюзик, но я покрутил ручку настройки, и в машине зазвучал Григ, Вторая симфония. Я снова откинулся затылком к сиденью. Под музыку и шум дождя бешенство стало стекать с меня, как вода с машины, я даже задремал.
Нетерпеливый стук в стекло заставил меня очнуться.
– Подпишите здесь и здесь, – сказал полицейский. Я не глядя расписался на желтом бланке штрафа. Полицейский протянул мне права.
– Езжайте осторожно.
– У тебя есть семья? – вдруг хмуро сказал я, пряча права.
– Есть. А что? – удивился полицейский.
– А дети?
– Конечно! – В голосе полицейского прозвучало возмущение – разве может семейный мужчина, да еще черный, не иметь детей!
– Значит, у тебя хорошая семья, верно? – желчно продолжал я.
– Думаю, что да, – насторожился полицейский. – А что?
– Ты можешь сказать мне, в чем секрет семейного счастья? – И я снизу вверх, из машины наружу посмотрел ему в лицо.
– I see… – сказал он, новым взглядом окинув содержимое «Тойоты». – Ясно… У тебя проблемы дома, да?
– Yes… – криво усмехнулся я, подражая негритянскому сленгу. – Ты знаешь секрет семейного счастья?
– Ну… Мы спорим время от времени… – честно признался он. – Чего ж ты мне с самого начала не сказал?
– Что?
– Что ты оставил семью. Есть дети?
– Да. Дочка пяти лет… – сам не зная почему, я вдруг захотел именно этому стоящему под дождем черному полицейскому рассказать все, и про Лизу с ее мудацкими актерскими амбициями, и про Ханочку, и про мои ненаписанные фильмы-романы, на которые уже нет и не будет сил.
– Ладно. Знаешь, я не могу просто порвать твой штраф, он уже выписан. Но если ты приедешь в суд, я попрошу судью отменить этот штраф… Куда ты едешь?
– Нью-Йорк.
– Я надеюсь, все обернется к лучшему для тебя. – В голосе полицейского было искреннее сожаление, что он дал мне штраф. – Только езжай поосторожнее. Обещаешь?
– Обещаю. Спасибо! – усмехнулся я, и полицейский отступил от «Тойоты» и светящимся жезлом стал махать идущему сквозь ливень потоку машин, сгоняя их с правой полосы на левую, чтобы я мог выехать на шоссе.
Я дал полный газ. Малышка «Тойота», взвизгнув колесами по мокрому асфальту, юзом вымахнула на шоссе и, набирая скорость, понеслась прочь, в мокрую черноту ночи. В зеркале заднего обзора я еще некоторое время видел фигуру второго полицейского. Даже в наклоне его головы было сомнение, и я понял, о чем он думает. Этот русский, думал он про меня, типичный самоубийца и вряд ли доедет до Нью-Йорка. И все из-за этих баб. «Секрет семейного счастья»! И-эх…
А я ехал и думал: "черт возьми, если бы мне действительно найти продюсера на фильм «Секрет семейного счастья», то я первым делом поехал бы в Грузию. В Грузии, на горной дороге я, конечно, тоже буду ехать не со скоростью 60 километров в час, как там положено, а много быстрей. И меня остановит грузинский полицейский. Наверно, это будет высокий грузин лет сорока, с черными глазами, черными усами и лысый под своей милицейской фуражкой. Как тот знаменитый грузинский актер, который 12 лет назад снимался в моем последнем фильме.
– Та-а-ак… – скажет он нараспев, предвкушая сорвать с меня солидную взятку. – Нарушаем, значит?
Потом он увидит мои американские водительские права, и его аппетит на взятку разгорится еще больше.
– Вай-вай-вай! – покачает он головой. – В чужой страна приехал и уже нарушаешь! Придется арестовать…
– Задумался, товарищ милиционер… – скажу я хмуро.
– Панимаю, – скажет он насмешливо. – Мислитель, значит? Философ?
– Слушай, – скажу я. – У тебя есть семья?
– Канешно, есть.
– И дети?
– Канешно, трое детей! Какой грузин без детей?!
– Тогда скажи мне: в чем секрет семейного счастья?
Он посмотрит на меня своими бархатными черными глазами, думая, что я хочу отвлечь его от штрафа или увильнуть от взятки. А я скажу:
– Понимаешь, я делаю кино. «Секрет семейного счастья» называется. Вот ты знаешь, в чем этот секрет?
– Ты хочешь сказать, что приехал из Америки в Грузию чтобы узнать секрет семейного счастья?
– Да.
– А в Америке никто не знает?
– В Америке мне сказали, что секрет семейного счастья – это секрет.
– Капиталисты! – скажет он возмущенно. – Нет, мы, грузины, – не такие! Мы открытый народ! Садись в мой машину, генацвале! Садись, ты мой гость!
И он посадит меня в свою милицейскую «Волгу-24», включит сирену и повезет меня по грузинским селам. Там мы будем есть шашлыки и пить веселое грузинское вино, и седобородые грузинские старики будут долго и красиво рассказывать мне старинные легенды и притчи о тайнах семейного счастья…
5
Кудлатая русая голова. Мятая шапка-ушанка где-то на затылке, в отлете. Потный оцарапанный лоб. Прозрачно-голубые дерзкие глаза с красными алкогольными прожилками. Круглое молодое лицо со злыми небритыми скулами и мокрыми губами. Расстегнутый грязно-серый кожух с висящей на последней нитке верхней пуговицей. А ниже – большие обветренные руки сжали деревянные колодки и подняли на них обрубок бездонного тела с прикрученной к культям деревянной платформой на стальных шарикоподшипниках. И вокруг – только глубокий, как на холстах Рембрандта, черно-багровый фон, из которого, как из прошлого, вылетает вперед этот дикий безногий варвар с мокрыми губами. И под картиной подпись – «Россия».
Было в этой нищей и захламленной мастерской еще несколько неоконченных картин и икон – Георгий Победоносец, Троица и другие русские святые, но эта, самая большая картина, натянутая на подрамник и тоже не законченная, стояла в центре. От прямого закатного солнца, уходящего за мост Джорджа Вашингтона, картину укрывала тяжелая и пыльная оконная штора. Рядом стоял мольберт с красками и кистями, такие же кисти и кисточки торчали из банок на полу, а с потолка свисала на шнуре большая пыльная лампа без абажура. Второе, восточное окно квартиры выходило на Бродвей в районе 180-х улиц. На этом окне стоял метрово-квадратный вентилятор и с шумом гнал в комнату душный бродвейский воздух, гудки машин, вой полицейских сирен, крики пуэрториканской пацанвы, сломавшей уличный гидрант, и оглушающий ритм ударника, летящий из динамиков открытой машины. За рулем этой машины, застрявшей у светофора, в такт ударника дергался черный гигант, а банда мальчишек мыла окна его «Бьюика» мыльной пеной.
Конечно я пробовал стать американцем! Пробовал!… – полуголый, в одних шортах, я выплеснул остатки дешевой водки из бутылки «Popov» в два стакана, внимательно посмотрел, поровну ли налил, и понес один стакан Максиму, у которого я теперь жил. Максим – бородатый сорокалетний русак со спокойными карими глазами на широком, как у татарина, лице – голяком сидел в темной глубине комнаты на брошенном у стены матраце. Когда-то, в нашей прошлой жизни, он был заметным московским художником, а теперь живет на вэлфер и все свое время делит между пением в русском церковном хоре и этим мольбертом. Сейчас на полу перед ним стояла большая кастрюля. Полуобняв ее волосатыми ногами, он ложкой доставал из кастрюли перловый суп и ел его с хлебом, аккуратно оберегая курчавую черную бороду от хлебных крошек.
Да, я пробовал стать американцем – писал про то, что можно продать, – продолжал я с пафосом хмельной откровенности. – И это не стыдно в этой стране, это морально! Но внутренне я не смог измениться. Даже субботние дни – простую еврейскую субботу, когда в каждом доме должен быть семейный праздник – я не мог сделать семейной традицией. И знаешь почему? Я вырос в стране, где религию подменили «моральным кодексом строителя коммунизма». Посмотри на свою «Россию» – это же наш портрет! Это ты, я, даже моя жена! Мы такие сюда приехали – калеки! Моральные инвалиды!
– Господи благослови! – сказал Максим, перекрестился и залпом выпил полстакана теплой водки.
– Лэ хаим! – сказал я и тоже выпил, но закашлялся и заметался по комнате – из одного окна в комнату валил жаркий бродвейский воздух с оглушающим боем ударника, а второе было закрыто тяжелой шторой. Кашляя, я выскочил в замусоренную кухню, схватил со столика чашку и сунул ее под водопроводный кран. Но из крана с гулким выхлопом вырвалась лишь струя воздуха и выбила из чашки таракана, а потом кран заурчал, как пустой желудок, – воды в нем не было. Наверно, потому что на улице мальчишки-пуэрториканцы сломали водопроводную колонку и купались в ее мощном фонтане.
Отшвырнув чашку и все еще надрывно кашляя, я очумело оглядел кухню с ее отлипающими от стен обоями, подбежал, согнувшись, к холодильнику, распахнул дверцу и сунул голову внутрь – в холодильнике, по крайний мере, было прохладней. Отдышавшись, я взял морковку с единственной нижней полки холодильника (еще там лежали картошка и лук), вытер эту морковку о шорты и, хрупко надкусив, пошел в «свою», вторую в этой квартире комнату. Здесь у закрытого и наглухо занавешенного газетами окна, выходящего на пожарную лестницу, стояли самодельные деревянные козлы, на этих козлах лежала комнатная дверь, которую Максим и я сняли с петель, а на двери стоял мой компьютер Compaq-Portable. Теперь это был мой письменный стол, или, как говорят в Америке, my desk. Остальные мои вещи находились на полу, в картонных ящиках. И здесь же, на полу, лежал толстый квадрат поролона, на котором я спал. Порывшись в ящиках и хмельно расшвыряв свои, в пестрых обложках, книги, я извлек со дна ящика пачку старых фотографии и пошел к Максиму.
Максим по-прежнему молча ел перловый суп с хлебом.
– Вот! – я показал ему старую, двадцатилетней давности черно-белую фотографию. На ней я был снят в обнимку с молодыми и смеющимися женщиной и мужчиной. – Видишь эту пару? Они жили на Урале, Михаил был режиссером телевидения, зарабатывал 160 в месяц. А эти его жена Лариса. Она работала где-то за 60 рублей в месяц. Короче, нищая жизнь в промороженном сибирском городе – в магазинах годами ни мяса, ни овощей. Когда я прилетал туда из Москвы, я привозил им мясо в чемодане, и это было для них праздником! И однажды я видел, как Михаил пришел с работы. Он шел с автобусной остановки десять кварталов по жуткому морозу, но когда он вошел в квартиру, Лариса уже ждала его с тазом горячей воды. Она встала перед ним, наконец сняла с него промороженные ботинки и стала греть ему ноги в этой воде. При мне. Эту сцену я никогда не забуду, и, кстати, можешь ее нарисовать! Называется «Возвращение мужа с работы, или Секрет семейного счастья», – я усмехнулся, но тут же пьяно махнул рукой, досадуя, что отвлекся от главной идеи. – Дело не в том! А в том, что у Михаила была другая женщина, Елена, и он уже собирался уйти к ней от Ларисы. Но муж Елены написал на него донос в КГБ. Он написал, что Михаил – диссидент, сионист, слушает «Голос Америки», ведет антисоветские разговоры и так далее. Конечно, частично это было правдой – Михаил слушал «Голоса» и читал самиздат. А кто из нас не читал самиздат и не слушал «Голос Америки»? И вот его вызвали в КГБ и сказали: или говори, с кем из диссидентов связан и где берешь Солженицына и другой самиздат, или мы скажем твоей жене, что у тебя есть любовница. И представь себе: когда он отказался давать показания, они действительно пришли к Ларисе, показали ей фото той женщины – Елены. Но Лариса выгнала их из квартиры! Гэбэшников спустила с лестницы, представляешь! И они с Михаилом остались вместе – он расстался с Еленой и остался с Ларисой. И если бы я делал фильм о секрете семейного счастья, я бы, конечно, взял у нее интервью…
– Нам с тобой жены не будут ноги мыть. Ни тебе, ни мне, – сурово сказал Максим.
Я хотел выяснить, почему он так думает, но в эту минуту за моей спиной прозвучал телефонный звонок. Я откинулся на матраце, разгреб рукой груду одежды за ним – джинсы, мятые рубашки, носки – и, наконец, извлек трубку дребезжащего телефона.
– Алло.
– Mister Plotkin? – сказал в трубке осторожно вкрадчивый голос.
– Да, это я.
– Добрый вечер. Это Ниоси Йосито из журнала «Токийский читательский дайджест». Вы помните меня?
– О, yes, yes! – воскликнул я с преувеличенным энтузиазмом. Год назад этот Йосито дважды брал у меня интервью, и оба раза Tokyo Readers Digest заплатил мне совсем не плохо – по пятьсот долларов.
За такие деньги я способен запомнить даже японские фамилии.
– Конечно помню! Как поживаете?
– Хорошо, спасибо. Вас нелегко было отыскать… – вкрадчивый голос выдержал паузу, давая мне возможность объяснить мой переезд из богатого пригорода Бостона в нищую окраину Нью-Йорка.
– Well, – сказал голос после паузы. – Наш журнал хочет предложить вам поехать в Москву в составе международной делегации журналистов…
– Куда??? – изумился я.
– В Москву. Наш журнал оплатит всю вашу поездку, а вы напишете нам рассказ об этом путешествии.
– Вы шутите? Я автор «Гэбэшных псов»! Советские никогда не дадут мне въездную визу! А если и дадут, то только чтобы КГБ арестовало меня, как только я приземлюсь в Москве!
– Ну, это не обязательно… – мягко сказал голос. – Они утверждают, что у них там гласность и Горбачевская перестройка. И наш журнал хочет проверить, насколько это соответствует действительности… – Вкрадчивый японец знал английский не намного лучше меня и поэтому говорил старательно и медленно. – Мы заплатим вам пятьсот долларов за тысячу слов, и вы можете написать нам очерк до десяти тысяч слов. Ну как?
Мерзавцы, мысленно восхитился я и снова закрыл трубку рукой, поскольку из туалета донесся шум спускаемой воды. «Автор „Гэбэшных псов“ в Москве!» – неплохой заголовок для богатого японского журнала, но я должен на своей шкуре проверить, реальна ли в СССР гласность. При этом гэбэшники могут уколоть меня отравленным зонтиком, как они отравили болгарского диссидента Георгия Маркова, могут убить, как убили в Мюнхене двух сотрудников радиостанции «Свобода», могут столкнуть под поезд в метро, или подсыпать яд в ресторане, или просто поломать мне ребра в якобы уличной драке с хулиганами. И все – за пять тысяч долларов! Но с другой стороны, пять тысяч – это три месячных платежа алиментов, три месяца свободы!…
– Mister Plotkin? – напомнил о себе японский голос в телефонной трубке.
– Извините, я не могу поехать, – сказал я, почему-то разом охрипнув.
– Что ж… Конечно, мы не можем настаивать. Но и вам не нужно спешить с окончательным ответом. Если вы передумаете, то наш новый офис помещается теперь в Рокфеллер-центре. Мой телефон 678-91-02. Спокойной ночи.
Я положил трубку и сел на пол, глядя на картину своего приятеля.
Россия – хмельной безногий варвар в заломленной на затылок шапке – летела на меня из подрамника. У нее было мучительно знакомое лицо. И вдруг я вспомнил, на кого похож этот бледнолицый калека. На Алешу, вот на кого! На улыбчивого мерзавца Алешу, русского таможенника, который…
Поздним вечером в Вене, в крошечной, как пенал, комнате дешевого отеля «Zum Turkin» я взглянул на себя в зеркало и замер от изумления: поперек моей левой щеки легла глубокая, как у старика, морщина. Как шрам. Как окоп. А еще утром в Москве, когда я брился перед эмиграцией, у меня были гладкие щеки.
Цена эмиграции – шрам эмиграции, подумал я и даже записал эту фразу в дневник. Мол, в этот день шрам эмиграции лег поперек моей щеки и поперек биографии. И провела этот шрам шереметьевская таможня…
– Эй, вы! Как вас там? Фельдман? Идите к четвертой стойке, вас там будут досматривать!
Сутулая старушка Фельдман, вытягивая, как черепаха, тонкую шею из узких плеч, волоком потащила к таможенной стойке два тяжелых фибровых чемодана. Но когда дотащилась, веселый таможенник в сером кителе крикнул через зал своему коллеге:
– Алеша, я занят, возьми ее себе! Идите к первой стойке, Фельдман! Живей, живей!
Старуха Фельдман снова впряглась в свои два чемодана, но у нее уже не было сил сдвинуть их с места. А из-за каната, перегородившего вход в таможенный зал, из толпы провожающих какая-то растрепанная женщина кричала:
– Мама, брось эти чемоданы! Брось! Пустите, я помогу ей!
– Провожающим в зал нельзя, – стояла на ее пути грудастая дежурная в таможенной форме: кителе, юбке и хромовых офицерских сапожках.
Наконец, старуха сдвинула с места один чемодан и, напрягаясь, толчками покатила его к первой стойке. Там работал таможенник, которого почему-то боялись все эмигранты, хотя называли его только по имени – Алеша. Он был русоголов, голубоглаз, с юношеским пушком на розовых щеках – просто царевич из русских сказок. Сейчас перед этим Алешей лежали на таможенном столе груда детской одежды и распахнутый саквояж, а сбоку, в нескольких шагах, на другом столе – еще один распахнутый чемодан, и над этим чемоданом стояла другая таможенница-инспектор – тоже молоденькая, не старше 23-х. Вдвоем они вели досмотр ручного багажа у веснушчатой тридцатилетней шатенки в потертой рыжей куртке и стоптанных сапогах. К ногам шатенки жалась худенькая пятилетняя девочка в расстегнутой кроличьей шубке, она держала в руках облупленный черный футляр скрипки-четвертушки, а из рукавов ее шубки почти до пола свисали красные рукавички на шнурках.
– Идите сюда! – властно звал шатенку Алеша, вынимая из ее саквояжа очередной пакет.
– Это что у вас?
– Это лекарство для ребенка.
– Лекарства вывозить нельзя.
– Идите сюда! – тут же, без паузы, включалась таможенница за вторым столом, вынимая из чемодана коробку со стиральным порошком. – Это что?
– Это стиральный порошок, вы же это видите.
– Стиральный порошок нельзя вывозить в фабричной упаковке. Пересыпьте в полиэтиленовый пакет, тогда везите.
– Но где я тут возьму полиэтиленовый пакет?
– Это нас не касается.
– Идите сюда! – звал Алеша. – Быстрей! Это что? – и скосил глаза на старуху Фельдман, которая оставила у его стойки один чемодан и пошла за вторым.
– Это бутерброды, для ребенка, – сказала шатенка и показала на дочку. – Никакие продукты вывозить нельзя.
– Но это же для ребенка!
– Вам же сказано: никакие продукты. А это что?
– Это кофейная чашка, треснувшая, осталась от мамы…
– Это предмет старины. Где разрешение Министерства культуры на вывоз? Вы! – Алеша повернулся к старухе Фельдман, которая подтащила к его стойке второй чемодан. – Идите к третьей стойке, мы тут заняты!
– Но… меня… сюда… послали… – негромко сказала старуха, хватая, как рыба, воздух узкими сухими губками. Ее редкие седые волосы прилипли к потному лбу, и нос был мокрым от росинок пота, а норковый воротник темно-синего пальто уже наполовину оторван.
Однако Алеша не смотрел на нее, вдвоем с молодой таможенницей они все убыстряли бег пасовки этой шатенки, им нравилось гонять этих жидов все быстрей и быстрей – до пота.
– Идите сюда! Что это за картины!
– Это детские рисунки, вы же видите.
– А где разрешение на вывоз?
– Какое разрешение? Это она рисовала. Дочка!
– Без разрешения Министерства культуры никакие рисунки вывозить нельзя!
– Эй! Сюда! А где разрешение на вывоз скрипки? Ага, вижу. Откройте футляр! А где фотография смычка? Разве это тот смычок, что на фотографии? А пошлину вы уплатили?
– Сюда! Идите сюда! Это что за фотографии?
– Это семейные, – уже мертвым голосом говорит загнанная шатенка.
– Столько фотографий вывозить нельзя, возьмите только половину…
И такая же игра идет между третьей и четвертой стойкой, только здесь у таможенников добыча покрупнее – пожилая пара в дубленках, их багаж – не стиральный порошок и не детская скрипка, а сияющий перламутром аккордеон «Вельт-мастер» и в чемоданах – сервиз, нитки с янтарем, льняные простыни, дорогое нижнее белье, куклы-матрешки, добротная одежда, несколько абстрактных картин. Таможенные инспекторы не спеша извлекают из чемоданов каждую вещь, прощупывают швы в одежде, в нижнем белье и говорят:
– За вывоз аккордеона вы должны заплатить пошлину – его полную стоимость.
– Но ведь мы купили его в магазине, вот квитанция.
– Вы купили, чтобы пользоваться здесь. А если вывозите – платите пошлину. Это что за картины?
– Это мои, вот моя подпись.
– А где разрешение на вывоз и квитанция об уплате пошлины?
– Но это я сама рисовала! Сама!
– Картины мы не пропускаем.
– Подождите! Позвольте вам сказать! Эти картины не брали ни на одну выставку, потому что это абстракция. Мне говорили, что это антихудожественно, никому не нужно. Почему же теперь я должна платить вам за свои работы?
– Или вы оставляете картины, или вы не летите. А это что? Серебро?
– Вилки…
– Ага, серебряная посуда. Будем оформлять акт за попытку провоза контрабанды.
– Какой контрабанды? Эти вилки лежат открыто, я ничего не прячу! Каждый имеет право вывезти до двухсот граммов серебряной посуды!
– Здесь не двести граммов, а все полкило! Сейчас мы взвесим.
– Но нас же трое! Я, муж и мать! Вот она сидит…
– Это лежало в одном чемодане! Или вы оставляете серебро, или мы снимаем вас с рейса за провоз контрабанды! А вы, Фельдман, я же вам русским языком сказал: идите к первой стойке! И отрежьте норку от пальто, норку мы не пропускаем!
– Я… Уже… не могу… – без голоса лепечет старуха Фельдман и мертво оседает на свой свалившийся набок чемодан.
Тут, прорвав заграждение, к ней подбегает растрепанная дочка, подхватывает под мышки.
– Мама!…
– Патруль! – зовет грудастая дежурная, мимо которой прорвалась дочка старухи. – Выведите ее!
– Но я только помочь! Она же не может таскать эти чемоданы! – пробует объяснить женщина двум солдатам с автоматами.
– Не может – пусть не летит. Освободите таможенный зал!
А рядом, за веревкой, отгораживающей эту часть таможенного зала от всего остального мира, движется на регистрацию билетов поток иностранных туристов. Немцы, французы, американцы, арабы, турки, шведы, канадцы – лучась инеем меховых шуб, цокая каблучками итальянской обуви, увешанные японской фототехникой и русскими сувенирами, сотни иностранцев катят на тележках свой багаж мимо любезных за теми стойками таможенников, кассиров, пограничников: «Пардон… Сильву пле… Пер фаворе… Мерси боку…»
Два мира разгорожены только веревкой, но чистые, вымытые иностранцы с непроницаемыми лицами отводят глаза, когда натыкаются взглядом на этот второй мир, где дотошные таможенники потрошат чемоданы у потных и дурно пахнущих людей. Иностранцы считают, что власти не станут просто так, без причины, проверять невинных людей. Право, если их проверяют – значит они drug-smagglers [перевозчики наркотиков] или кто-нибудь в этом роде, ведь во всех аэропортах мира именно такую грязную публику из третьего мира чаще всего и проверяют на наркотики…
Я стоял перед веревкой в плотной еврейской толпе, вторые сутки ожидая своей очереди на досмотр багажа. Все эмигранты знали, что таможенники нарочно растягивают досмотр, чтобы последний десяток пассажиров-эмигрантов оказался в цейтноте: самолет вот-вот улетит, а вещи еще не проверены, остаться нельзя – все билеты на Вену проданы на месяцы вперед, квартира сдана, паспорт и советское гражданство тоже, и вы уже не имеете права находиться в СССР после отлета этого рейса – мосты сожжены!
Оказавшись в таком цейтноте, люди бросают таможенникам свой багаж и улетают. Пустые.
А чтобы избежать этого, эмигранты приезжают в шереметьевский аэропорт за двое, а то и за трое суток до вылета и живут здесь в очереди – спят на своих чемоданах, едят на них же, нервничают, обмениваются информацией об очередных кознях таможни и ждут, когда утром в 8.00 появится из-за канатов очередной «товарищ таможенный инспектор» и объявит надменно:
– Ну, кто тут на Израиль?
Таможенникам нравится произносить это слово с ударением на третьем слоге – так им кажется презрительней.
Но меня не утомляло стояние в этой круглосуточной очереди. Наоборот, как киношник, я видел, что на меня буквально со всех сторон прет новый, яркий, почти фронтовой материал: эти взмыленные эмигранты, остервеневшие в боях с ОВИРом, ЖЭКами, отделами кадров, Министерством культуры и таможнями и навьюченные детьми, родителями и вещами. Эти чистенькие, как с другой планеты, иностранцы. Эти молодые веселые мародеры-таможенники и их прихвостни – небритые мордастые грузчики, которые вьются меж эмигрантов, нашептывая сомнительные предложения пронести в самолет что угодно или «договориться» с таможенным инспектором, чтобы он не открывал ваш чемодан. И – разговоры, разговоры:
– Сейчас они отправят эту женщину на гинекологический осмотр! Вот увидите! За то, что ее муж не подписывает акт про контрабанду серебряных вилок. Позавчера было то же самое, я сам видел. Только не из-за вилок, а из-за ложек, и они тоже прицепились – «контрабанда». А женщина говорит мужу: «Слушай, мы оставили им квартиру, машину, деньги в банке и мебель. Так брось им эти ложки, пусть они подавятся!» И что вы думаете? Они ее за это отправили на гинекологический осмотр. И заставили сидеть в гинекологическом кресле до отлета самолета! Фашисты!
– А вы знаете, что делают на ленинградской таможне? У моего брата были краски – обыкновенные краски в тюбиках. Они спрашивают: «Вы художник?» – «Да. Я художник». «Ага, Хорошо. Где ваша палитра?» – «Вот». И знаете, что сделал таможенник? Он прокалывал каждый тюбик и выжимал краски на палитру. Формально – искал бриллианты, а на самом деле – просто издевался, вы же знаете, что такое найти у нас хорошие краски! Дефицит хуже мяса! Брат все деньги потратил на эти краски, ничего не вез с собой, кроме них – художник! А этот мерзавец нарочно, как садист, выдавливал каждый тюбик на палитру – все выдавил, без остатка!…
– Ой, вы бы видели, как они издеваются в Одессе! Когда я сдавал грузовой багаж, они отняли у меня ковер – обыкновенный ковер, из магазина, 1200 рублей стоит. Тоже сказали – контрабанда. Так я пошел жаловаться начальнику таможни. Я показал ему свои документы – я всю войну прошел капитаном артиллерии, имею два ранения и восемь боевых орденов. И знаете, что он мне сказал? Он говорит: «Скажите спасибо, но мы только берем с вас штраф за попытку провоза контрабанды!» – «Но при чем тут контрабанда? – говорю. – Я же не прятал этот ковер! Я его сдавал в багаж!» – «Все! – говорит. – Идите!» И знаете, что я ему сказал? Я сказал: «Хорошо! Вы будете иметь мой ковер, но вы будете иметь и мое горе! Бог есть!» И я вам говорю: вон лежит мой сын, он умирает, у него лейкемия, ему каждый час нужно принимать по десять таблеток, а они не пропускают никакие лекарства, я уже ходил тут к начальнику таможни. Я говорю ему: «Пропустите хоть двадцать таблеток, на два часа до Вены! Иначе парень умрет по дороге!». Знаете, что он ответил? «Не летите!». Вот и все, представляете? «Не летите!». Но я вам скажу: они будут иметь наши ковры и наши ложки, но они и будут иметь и наше горе! Очень скоро! Бог есть!…
Я впитывал в себя эти разговоры, лица, детали: мучнистую белизну лба огромного 23-летнего сварщика с лейкемией, который лежал на полу, на брезентовых носилках, почему-то босой, но в пальто и с кислородной маской на лице… потерянное черепашье лицо старухи Фельдман… истерические поцелуи взасос 16-летней еврейской девчонки и 17-летнего русского парнишки, расстававшихся навсегда (казалось, они тр…я прямо сейчас, стоя, на глазах у родителей и у всего мира)… красные варежки, свисавшие из рукавов кроличьей шубки девочки со скрипкой… мембранный, с потолка, голос объявлений о посадке в самолеты на Токио, Монреаль, Париж, Прагу, Хельсинки… хрипло орущего потного грудного ребенка и над ним – огромную бледно-синюю женскую грудь, которую толстая жена умирающего одесского сварщика поминутно мяла и опять совала ребенку в рот… бесконечные маятниковые раскачивания взад-вперед пейсатого сирина в ермолке, приехавшего в Шереметьево из Бухары еще неделю назад… бутерброды с красной икрой и шампанское у какой то шумной пьяной компании провожающих… красивую бледную брюнетку с большими черными и бездонными, как ствол гаубицы, глазами, багаж которой потрошат теперь таможенники, высоко поднимая над ее чемоданом какие-то платья, кофточки, туфли и колготки…