Текст книги "Массовое процветание. Как низовые инновации стали источником рабочих мест, новых возможностей и изменений"
Автор книги: Эдмунд Фелпс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
Эти и другие изменения не создали у американцев ощущения того, что происходил отказ от общественных ценностей, характерных для Америки. Можно сказать, что Франклин Рузвельт пошел на уступки корпоративизму, которые, однако, позволили уберечь современный капитализм от его полного замещения корпоративизмом. Можно также утверждать, что лишь спустя многие годы после «Нового курса» корпоративизм стал совершать набеги, грозившие уничтожением современного капитализма.
Насколько эффективными были новые корпоративистские экономики континентальной Европы, особенно Италии и Германии, по сравнению с экономиками, все еще относившимися к категории современного капитализма, например с американской и британской? Корпоративистская экономика Италии заработала только в конце 1920-х годов, экономика Гитлера – с 1933 года, а в конце 1930-х годов уже началась Вторая мировая война. Поэтому число «естественных экспериментов», имевших место в указанный период времени, на основании которых можно делать какие-то выводы, невелико. Одним из таких экспериментов стал серьезный спад, который начался в Британии в 1926 году, а во всех остальных странах – в 1929 году. И Рузвельт, и Гитлер пришли к власти в начале 1933 года.
Бытует мнение, что Гитлер использовал корпоративистские инструменты, чтобы быстрее вывести Германию из этого спада, тогда как Рузвельту из-за господствовавшей в стране идеологии laissez-faire пришлось дожидаться депрессии, в которую перерос спад и которая продлилась еще восемь лет114114
Один из историков этого периода пишет: «Через три года после прихода
[Гитлера] к власти немецкая экономика резко пошла в гору. Безработица сократилась настолько, что проблемой стала нехватка рабочей силы». См.: Nicholls, «Hitler’s Success and Weimar’s Failure» (p. 156).
[Закрыть]. Однако показатели производительности в Германии и Америке говорят о совершенно иной картине:
[К 1936 году] ВВП Германии в реальном выражении восстановился примерно до того же уровня, что был [в 1929 году]. И это восстановление, несомненно, было быстрым. Однако оно было несравнимо с восстановлением [за тот же промежуток времени], достигнутым в США при совершенно иных политических условиях. И темпы роста немецкой экономики за все время существования Третьего рейха так и не превысили темпов роста веймарской экономики после первой серьезной рецессии зимой 1926-1927 годов. То есть можно представить, что восстановление происходило бы так же быстро и при совершенно иной экономической политике. В этом строго контрафактуальном смысле нацистскую экономическую политику нельзя считать «причиной» восстановления немецкой экономики115
[Закрыть].
Кроме того, если бы Рузвельт и его предшественник Герберт Гувер увеличили объемы капитального строительства, экономика не стала бы от этого фундаментально корпоративистской (и даже близко не была бы на нее похожа), но при этом, вероятно, могла бы восстановиться быстрее – то есть быстрее немецкой. («Вероятно, могла бы», потому что действия правительства, нацеленные на увеличение совокупной занятости, не подчиняются абсолютно достоверным законам, в отличие, скажем, от рычага, поднимающего большой вес.) Если посмотреть на восстановление четырех крупных экономик после тяжелого спада, начавшегося в 1926 году в Британии и в 1929 году в остальных странах, то окажется, что во всех этих странах национальное производство начало постепенно восстанавливаться в течение последующих пяти-шести лет116116
При этом производство росло быстрее занятости, что отчасти было обусловлено ростом производительности.
[Закрыть].
Еще более поразительно, что в 1930-1941 годах в Америке производительность, измеряемая как национальный продукт на человеко-час или в каких-то более сложных единицах, росла рекордными темпами, превышавшими даже темпы роста в предыдущем десятилетии, тогда как в Италии и Германии производительность росла гораздо медленнее, чем в Америке 1930-х годов, и ненамного быстрее, чем в самих же Италии и Германии 1920-х годов. Согласно одному из объяснений, в Америке в 1920-х годах произошел всплеск инноваций, связанных с разработкой и внедрением множества продуктов и процессов, толчком к появлению которых послужила электрификация. Но к концу десятилетия инновации еще не успели в достаточной мере распространиться по экономике, и это послужило основой для дальнейшего распространения новых продуктов и процессов в 1930-х годах. Такое более позднее распространение привело к тому, что огромное число рабочих потеряло рабочие места, причем ситуация еще больше усугублялась переоценкой доллара и нежеланием иностранных государств увеличивать американский экспорт.
Растущий разрыв в производительности сначала был лишь легким уколом для самолюбия Гитлера. В своих «Застольных беседах» он жаловался на то, что немецким автопроизводителям 1930-х годов не удалось сократить количество рабочих, необходимых для сборки смогла заметно уменьшить потребность в рабочей силе. Как позже отметят историки, эта невероятная производительность в Америке позволила изготовить тысячи танков, грузовиков и истребителей, и именно благодаря им, а не массированным бомбардировкам городов, в конечном счете удалось разгромить Германию во Второй мировой войне. Резкий рост производительности, который в 1930-х годах на какое-то время стал угрозой для современного американского капитализма, в итоге спас этот современный капитализм от захвата корпоративистскими идеями117117
Гитлер, скорее всего, имел в виду 1935-1941 годы, когда американский национальный
продукт рос с ураганной скоростью, которая, правда, спала на период рецессии 1937—1938 годов, тогда как в Германии начался застой после того, как в 1938 году были закрыты двери для торговли. Возможно, именно это имел в виду Хайек, когда в своей «Дороге к рабству» писал, что немецкие производители все же пострадали от корпоративизма.
[Закрыть]118118
Paxton, The Anatomy of Fascism (p. 186).
[Закрыть].
Разгром гитлеровской коалиции во Второй мировой войне привел к возвращению старых демократических систем в Италии и Германии, а также в оккупированных ими странах. В 1947 году в Италии была принята первая для страны конституция, в которой содержалась статья о праве судов пересматривать и отменять постановления, принимаемые исполнительной властью, а также законы, принимаемые парламентом. Германия последовала ее примеру в 1949 году, когда была принята конституция, по духу более близкая к Веймарской конституции с ее социал-демократическими целями, чем к имперской конституции Бисмарка 1871 года.
Некоторым старым праворадикальным партиям удалось пережить войну, а кое-где даже появились новые. Они обыгрывали несколько фашистских тем: «страх разложения и упадка, утверждение национальной и культурной идентичности, угрозу национальной идентичности со стороны неассимилированных иностранцев, а также необходимость более сильной власти, способной справиться со всеми этими проблемами»22. Но, чтобы получить достаточно голосов для значительного (или хотя бы какого-то) представительства в парламентах, большинству этих партий пришлось поддерживать программы умеренно правых или же прикрываться туманным термином «постфашизм»,что бы это ни значило. И даже крайне правые партии больше уже не нападали на демократию и верховенство закона.
Эти прогрессивные политические шаги позволили Германии и Италии пересмотреть характер и эффективность национальных экономик, сложившихся в межвоенные годы. К чему же привела такая переоценка? Заставила ли она европейские страны вернуться к корпоративизму, его институтам, политике и мышлению? И наблюдался ли в последующем десятилетии рост корпоративизма в целом? Какие рецепты корпоративизма были отброшены, а какие, наоборот, были добавлены?
Послевоенная эволюция корпоративизмаСогласно общераспространенному мнению, влияние корпоративистских идей после войны пошло на спад, поскольку ослабла поддерживающая их сила. А эта сила уменьшилась, поскольку ушло социальное напряжение, вызванное межвоенными катастрофами – разрухой после Первой мировой, великой инфляцией и Великой депрессией. Также говорят, что демократия теперь настолько сильна, что народ получает защиту благодаря урне для голосования, тогда как раньше ему были нужны профсоюзы, лоббирование и сильное государство. Но между социал-демократией и корпоративистской экономикой нет никакого противоречия, и непонятно, почему они не могли сосуществовать. Некоторые серьезные экономисты в Европе 1960-1970-х годов утверждали, что в их странах не было понимания того вреда, которым оборачивалась неспособность сохранить относительную свободу предпринимательства,– это Герберт Гирш в Германии, Раймон Барр во Франции, а также Луиджи Эйнауди и Паоло Силос-Лабини в Италии. Но мало кто систематически занимался изучением корпоративизма во второй половине XX века.
Имелись ли свидетельства того, что в послевоенные десятилетия Германия и Италия отказались от своего корпоративизма и сформировали более современные институты, программы и культуры? Или же данные подтверждали сохранение, а может даже и обновление или усиление их корпоративизма? А что можно сказать о Британии и Франции? Или об Америке? Эти вопросы редко становились предметом исследования.
В Западной Европе в целом и в Германии в частности в первые послевоенные годы было проведено несколько экономических реформ в духе laissez-faire или неолиберализма, что стало радикальной переменой по сравнению с межвоенной корпоративистской политикой. Экономики европейского континента стали намного более открытыми для внешней торговли (сначала это была двухсторонняя торговля или бартер, а потом и многосторонняя торговля). Позже они открылись и для движения капитала, когда правительства лишились права удерживать частный капитал внутри национальных границ. А в конце концов они разрешили финансовым компаниям и фирмам конкурировать, невзирая на границы, в том числе и перемещать штаб-квартиры компаний в другие страны. (Большая часть соответствующей организационной работы была проведена в Европейской экономической комиссии, созданной, когда ФРГ, Франция, Италия и страны Бенилюкса основали Европейский союз.)
В Германии резкий поворот в политике начался с экономической реформы 1948 года, проходившей под руководством министра экономики Людвига Эрхарда. В соответствии с этой реформой, неолиберальные принципы, противоположные принципам корпоративистской модели, должны были быть воплощены в виде «социальной рыночной экономики» ФРГ, созданной в 1949 году. В своей книге 1957 года Wohlstand fur Alle («Благосостояние для всех»), вышедшей в английском переводе под заглавием Prosperity through Competition («Процветание через конкуренцию»), Эрхард связывает почти двукратное увеличение национального продукта Западной Германии в 1949-1956 годах с возрождением конкуренции в экономике и восстановлением уверенности в том, что инфляция не отнимет у кредиторов их прибыли. Эрхард считал, что страна выиграла, отвергнув как корпоративистское стремление обойтись без индивидуальных стимулов, так и социалистическое стремление больше думать о распределении богатства, чем о том его уровне, которого можно достичь благодаря производительности.
Анализ Эрхарда (осознанно или неосознанно) исходит из того, что, когда в 1949 году производство в Германии снова выросло до уровня, соответствующего последнему мирному году (1936), восстанавливать больше уже было нечего, поэтому последующее удвоение производства следует объяснять ростом конкуренции и большим, чем в годы Гитлера, доверием, то есть новыми инвестициями и обусловленным ими приростом производительности. Не станем заострять внимание на том очевидном упущении, что на самом деле некоторые капитальные строения, такие как железнодорожные линии и фабрики, все еще могли нуждаться в восстановлении, так что в последующие годы производство все равно бы выросло независимо от роста конкуренции. Из-за гораздо более важного упущения вся Европа впала в заблуждение, решив, что она встала на путь вечного «устойчивого роста», как он толковался у Ростоу. Никто не понимал, что производительность на европейском континенте могла расти так быстро главным образом потому, что компании могли без особых затрат увеличить и ее, и собственные прибыли, отбирая, приспосабливая под свои нужды и внедряя новые товары и методы производства, которые уже были разработаны и распространены в Америке, в меньшей степени в Британии, а также в ряде других стран за пределами Европы в 1920-1930-е годы, но которые так и не были освоены в Европе из-за общественных потрясений и стремления корпоративизма к закрытой экономике. Для столь блестящего «догоняющего» роста неолиберальной конкуренции и уверенности было недостаточно: он стал возможен благодаря тем доступным технологиям, которые уже были опробованы другими по ту сторону Атлантики119119
Результаты, достигнутые Германией, не доказывают и необходимости конкуренции. Интригующим случаем представляется Испания. Хотя многие экономисты считали ее экономическую систему и экономический курс ущербными, в 1960-1980-х годах реальный ВВП на одного работника и реальная почасовая заработная плата в промышленности росли необычайно быстро – гораздо быстрее, чем в Германии.
[Закрыть].
Вернулся ли корпоративизм после того, как все кирпичные стены и шпалы железнодорожных путей были восстановлены? Вернулся ли он после 1949 года? Если бы мы всерьез занялись здесь поиском статистики, позволяющей оценить степень возвращения корпоративизма, нам понадобился бы перечень показателей – по годам или по десятилетиям – силы корпоративизма, то есть, например, его влияния на политические и экономические программы. К этим показателям относятся различные виды государственного вмешательства в производство: объем регулирования (норм и правил), бюрократические «рогатки» (разрешения и т. д.), ограничения на вхождение в отрасли и профессии, «промышленная политика» и налогообложение. (Попутно можно заметить, что социализм больше беспокоился о том, как именно делались вещи, а не о том, что это были за вещи.) В другом комплексе показателей отражается перераспределение или контроль доходов: субсидируемое социальное страхование, «координация» уровня заработной платы отраслями или профсоюзами, снижение цен на акции как свидетельство ущемления государством имущественных прав акционеров, преобладание компаний-зомби, которые невозможно ни продать, ни закрыть. Высокая занятость в государственном секторе – еще один показатель, поскольку вмешательство в частный сектор требует кадров, которые будут им заниматься. Имеются также количественные показатели силы ценностей – желаний и убеждений, связанных с корпоративистским мышлением или противостоящих ему. (Многие из этих показателей силы корпоративизма используются в следующих двух главах для проверки тезисов, выдвигаемых от имени корпоративизма.)
Но в этой главе мы занимаемся историей, поэтому нам важны значительные события – пики и спады. Два процесса указывают на то, что корпоративизму не пришлось слишком долго дожидаться своего возвращения. Как пишет Абельсхаузер, во время кризиса, вызванного «корейским бумом» в Германии, «влиятельные секторы немецкой промышленности [начали] реформировать государственную корпоративистскую систему межвоенного периода» (ibid., p. 308). Кооперация между различными ассоциациями производителей, возродившаяся в начале 1950-х годов, заставила вспомнить одного из исследователей о «хорошо зарекомендовавшей себя немецкой традиции <...> которая осталась практически невредимой после краха нацистской экономики и <...> реформы 1948 года»120120
Цит. по: Berghahn, «Corporatism in Germany in Historical Perspective» (p. 117).
[Закрыть].
Другим процессом стало смещение власти между трудом и капиталом в рамках корпоративистской структуры. С одной стороны, корпоративизм приводит к слиянию правительства с бизнес-сектором, когда хозяйственная деятельность зависит главным образом от переговоров c правительством, а не от работы рыночных механизмов. С другой стороны, большое значение имеют отношения между правительством и профсоюзами. К концу 1960-х годов представительство труда в Европе заметно усилилось, в результате чего «трипартизм» («трехчастность») классической корпоративистской доктрины превратился в реальность, пришедшую на смену прежнему «бипартизму».
Одним из аспектов новой власти рабочего класса стали места в наблюдательных советах крупных компаний. В Германии это не было каким-то большим делом, потому что в ней всегда в той или иной степени сохранялась социалистическая враждебность к крупному бизнесу. Однако в 1990-х годах все зашло настолько далеко, что профсоюзам удалось получить места в инвестиционных комитетах. На этот раз немцы испугались. Возникли опасения, что такие перемены способны будут заблокировать выгодные инвестиции или планы компаний по проведению реформ, необходимых как для их выживания, так и для сохранения рабочих мест. Однако экономистам не о чем было беспокоиться. В 2005 году выяснилось, что Volkswagen, крупный немецкий автопроизводитель, на протяжении более чем десяти лет давал взятки представителям профсоюза.
В 1967 году министерство экономики превратило трипартизм в официальный курс, задействовав программу «Согласованных действий», которая усаживала за стол переговоров труд, капитал и государство. Хотя этот формальный трипартизм просуществовал только десять лет, неформальные трехсторонние отношения вылились в сотрудничество «либеральных» корпоративистов, представляющих как работодателей, так и профсоюзы. Схожий процесс создания трехсторонних структур развернулся в те же самые годы и в Италии. Именно тогда там стал использоваться термин «Tavolo di concertazione», обозначавший практику формального консультирования представителей труда, капитала и государства. Но были ли все эти трехсторонние структуры в континентальной Европе всего лишь пустыми словами или же они действительно оказывали определенное влияние?
У трехсторонних отношений были и свои выгодные моменты. Вассенаарские договоренности 1982 года, заключенные между профсоюзами и организациями работодателей в разгар экономического спада в Европе, открыли новую эпоху регулирования заработной платы и, по-видимому, способствовали созданию некоторого числа рабочих мест в Нидерландах. Неясно, правда, насколько прочными были эти результаты. Данные, собранные Организацией экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), показывают, что спустя два десятилетия, в 2004 году, уровень безработицы в Нидерландах был средним для стран ОЭСР – где-то между британским и американским уровнями,– тогда как показатели отработанного времени на одного работника были одними из самых низких. Следовательно, устойчивое влияние на рынок труда невооруженным глазом разглядеть невозможно. С другой стороны, благодаря увещеваниям канцлера Герхарда Шредера, представлявшего СДПГ, Германия провела в 2003 году переговоры по так называемой Повестке-2010 – ряду мер, направленных на сокращение затрат на заработную плату и повышение «гибкости» национального рынка труда. Снижение затрат на рабочую силу в бизнес-секторе продолжалось около десяти лет, и именно с ним главным образом связан бум немецкого экспорта в последние годы. Однако сегодня статистика рынка труда в Германии не выглядит особенно выдающейся. Уровень безработицы в Германии в последние годы типичен для Европы, если не брать высоких уровней в кризисных странах – Италии и Испании, а показатели отработанного времени на одного работника лишь немногим лучше, чем в Голландии или Норвегии. (Но безработица, возможно, ниже, чем могла бы быть.) Однако влияние корпоративизма, как формального, так и неформального, может простираться гораздо дальше регулирования заработной платы, как было показано выше.
Можно было бы подумать, что переход к трипартизму и, в целом, к идее, что невозможно сделать что-то важное без «социальных партнеров», был предвестником возрождения корпоративизма в Германии или Италии, а может быть и в большей части или даже во всей континентальной Европе. Что в таком случае позволяют увидеть статистические показатели корпоративизма, предложенные выше? Есть данные, демонстрирующие рост государственного сектора в нескольких странах в послевоенные десятилетия. Есть также данные переписи населения по Германии межвоенного периода. В 1933 году в государственном секторе Германии было занято 9% всех работников, а к 1938 году это число выросло до 12%, что было связано с увеличением численности вооруженных сил. В 1960 году этот показатель составлял 8%. Но к 1980-1981 годам он вырос почти до 15% (OECD 1983, table 2.13). Примечательно, что государственный сектор вырос даже больше, чем в мирные годы корпоративистской экономики 1930-х годов. Еще один впечатляющий показатель корпоративизма – рост суммы государственных расходов (как на потребительские товары и услуги, так и на капитальные товары – заводы, оборудование и т. д.) в тот же период времени: этот показатель вырос с 32% ВВП до 49% ВВП (OECD 1983, table 6.5). Занятость в итальянском государственном секторе выросла с 9% до немецкого уровня в 15%; а доля государственных расходов – с 30% до 51% ВВП121121
В тот же самый период времени потребительские расходы немецкого государства, то есть закупки товаров и услуг выросли с 13% ВВП до почти 20%. Затраты на социальное страхование (пособия для пожилых и больных, пособия семьям и социальное обеспечение) выросли с 12% до 17% (OECD 1983, tables 6.2 and 6.3). В Италии показатель занятости вначале был на более высоком уровне, составляя 9%, а показатель государственных расходов на потребительские товары – на более низком уровне (10%), однако оба показателя в итоге оказались в 1981 году примерно на том же немецком уровне.
[Закрыть]. Немецкие показатели были почти пиковыми. В 2006 году, до начала серьезного спада, занятость в государственном секторе Германии составляла 12%, а доля государственных расходов – 45,5% ВВП. В Италии размер государственного сектора по обеим показателям достиг нового пикового значения в начале 1990-х годов. Однако к 2006 году занятость в государственном секторе снова составляла около 15%, а государственные расходы вернулись к отметке в 49%. В целом в западном мире эти показатели демонстрируют беспрецедентный уровень участия государства в экономической жизни и подтверждают гипотезу, согласно которой корпоративизм в континентальной Европе не только не ушел, но и, наоборот, усилился, упрочив свое влияние. Интересно, однако, стали ли эти страны более корпоративистскими по сравнению с другими.
Французский корпоративизм в некоторых отношениях восходит еще ко временам Жан-Батиста Кольбера, министра финансов Людовика XIV. Однако в наше время, если использовать описанные нами показатели корпоративизма, Франция не слишком отличается от Италии (и некоторых других европейских стран). Государственный сектор Франции также вырос – начал он с впечатляющей отметки в 13%, потом достиг в 1981 году 16%, а в 2006 году – целых 22%. Сумма государственных расходов во Франции и вначале была на достаточно высоком уровне (49% в 1980 году, как и в Италии), а в 2006 году достигла 52,5%.
Как соотносятся друг с другом три эти страны по другому показателю корпоративизма – бюрократическим «рогаткам»? В этом Франция вместе с Италией обогнали все остальные страны, судя по опросу 1999 года. В Германии бюрократических препон меньше, но все же заметно больше, чем в Британии или в США122122
Оценки бюрократических «рогаток» были опубликованы в: The Economist, июль 1999. Набранные баллы выглядели так: Великобритания – 0,5; США – 1,3; Нидерланды – 1,4; Швеция – 1,8; Испания – 1,8; Германия – 2,1; Бельгия – 2,7; Франция – 2,7; Италия – 2,7.
[Закрыть].
Трудовые отношения во Франции и Италии по-прежнему представляются внешним наблюдателям достаточно конфликтными, хотя профсоюзы жалуются на то, что у них нет той власти, которую им приписывает публика. В 2008-2009 годы во Франции было вскрыто много случаев незаконного притеснения хозяевами предприятий сотрудников, которые протестовали против сокращения штатов, во Франции и в меньшей степени в Италии (вспомним о впечатляющих «манифестациях») прошли всеобщие стачки, способные иногда даже парализовать всю экономику. Конечно, если судить по публичной риторике, ни одна другая страна в Европе не была более враждебной к «рыночному обществу» и более отчужденной от деловой жизни, чем Франция.
Если бросить взгляд на послевоенную историю этих трех стран, наиболее важным для развития корпоративизма процессом, видимо, следует считать подъем профсоюзов, которые по политической силе почти сравнялись с деловыми кругами. Сила профсоюзов не заменяет собой власть компании или «корпорации». (На товарных рынках она на самом деле повысила общий уровень монополизации.) Закрепилось представление о том, что рабочие и инвесторы могут самыми разными путями воздействовать на движение и направление развития экономики – как правило, с целью защиты своих интересов,– благодаря мобилизации профсоюзов, компаний и деловых федераций, способных оказывать влияние через нерыночные каналы. Результатом стало значительное увеличение государственного сектора и разрастание густого леса нормативов и правил. Вопрос теперь в том, в какой мере и каким образом эта новая система вместе с соответствующей культурой, снижая способность к изменениям и инновациям, задушили возможность более значительных вознаграждений, связанных с деловой жизнью, променяв их на стабильность и статус-кво.
В Британии ситуация с корпоративизмом была сравнима с французской вплоть до поворотного пункта в начале 1980-х годов. Доля рабочих мест, относящихся к государственному сектору, в 1960 году достигала 15%, что уже составляло наибольшее значение в Европе, а к 1981 году она выросла до необычайно высокого уровня – 23%. В 1960 году сумма государственных расходов в Британии была на итальянском или немецком уровне, а затем достигла 47%, то есть лишь немного отставала от двух этих стран. К 2006 году она упала до 45%, что ниже соответствующих показателей для Италии (48%) и Германии (47%). Произошедшее в 1980-х годах стало более понятным в недавние годы. Споры об экономике, которые на целое десятилетие раскололи всю Британию, не были спорами о ее «социализме». Ни в одной другой развитой стране доля промышленного продукта, производимого государственными предприятиями, не была столь мала – и она едва ли существенно выросла с 1,3% в первые послевоенные годы по настоящий день. Предметом споров был корпоративизм, и начались они в 1979 году, когда премьер-министром стала Маргарет Тэтчер.
Сегодня мало кто помнит, каким шоком как для работодателей, так и для профсоюзов стало избрание Тэтчер в 1979 году. Сделанная ею живительная инъекция идеологии свободного рынка и дерегулирования [привела к] наиболее сумбурному периоду за всю послевоенную историю Британии <...> Конфедерация британской промышленности была отодвинута правительством Тэтчер на второй план, и многие ее члены в ужасе смотрели на то, как высокие процентные ставки и сильный фунт усугубили рецессию начала 1980-х годов и приперли многие фирмы к стенке. Однако когда экономические лекарства и жесткое профсоюзное законодательство заработали, настроения смягчились. Сэр Джеймс Клеминсон, сумевший найти общий язык с Тэтчер, потратил немало сил на то, чтобы покончить с репутацией Конфедерации британской промышленности как группы «плачущих мамочек», стремящихся получить помощь от правительства. «Бизнес сегодня признает, что четыре пятых того, что он желает сделать, он способен сделать самостоятельно, а от правительства можно ожидать только того, что оно расчистит путь», – сказал он в 1985 году. В значительной степени эта установка сохраняется и поныне123123
Groom, «War Hero Who Became Captain of British Industry» (p. 7). Вторая цитата взята из другой его статьи: Groom, «Gloom and Boom» (p. 16). «Джимми» Клеминсон был промышленником, а потом, в 1984– 1986 годах – председателем Конфедерации британской промышленности. Кстати говоря, слава пришла к нему, когда он был капитаном десантников в сражении за Арнем. Его подвиги отображены в фильме Ричарда Аттенборо 1977 года «Мост слишком далеко» (A Bridge Too Far).
[Закрыть].
После этого периода Британия стала постепенно расставаться с корпоративистскими структурами, так что пальма первенства перешла к Франции, сразу за которой следовала Италия. По оценкам 1999 года, среди стран «Большой семерки» в Британии существовало наименьшее количество бюрократических «рогаток», препятствующих ведению бизнеса.
Наконец, мы должны рассмотреть корпоративистское влияние в Америке. К 1960 году, несмотря на послевоенное сокращение регулярной армии, доля занятых в государственном секторе уже была выше, чем в Британии, то есть была самой высокой в «Большой семерке». К 1980 году этот показатель в США по-прежнему превышал аналогичные показатели Германии, Италии и Франции, хотя и уступал британскому. Напротив, доля государственных расходов в США к 1980 году была самой низкой в группе, составляя всего лишь 35,5%. А если брать бюрократические препоны, США заметно отставали по этому показателю от Италии, Германии и Франции.
Приходится признать, что в прошлое десятилетие корпоративистское влияние усилилось. Быстро рос Федеральный регистр нормативных правовых актов (Federal Register of Regulations). Некоторые из новых норм, например закон Сарбейнса-Оксли, который налагает на директоров юридическую ответственность за предоставление отчетности корпораций, снизили желание корпораций открывать новые проекты, связанные со значительной неопределенностью.
Вмешательство государства в процессы распределения ресурсов более заметно в налоговом законодательстве, определяющем подоходный налог физических лиц. Так называемое рейгановское снижение налогов 1981 года уничтожило множество «дыр» в законодательстве и принесло таким образом миллиарды долларов дополнительного дохода в обмен на снижения в структуре налоговых ставок – предельных ставок налога в классах налогообложения от самого низкого до самого высокого. Однако тут же появилось множество новых лазеек и даже судебных решений, выгодных отдельным лицам или компаниям. Американский налоговый кодекс насчитывает 16000 страниц. Для сравнения: во Франции в налоговом кодексе только 1900 страниц.
Не менее поразительный процесс в Америке – ошеломляющее распространение судебных споров и закрепившийся страх судебного преследования. Хотя сегодня у американцев, вероятно, не так много профсоюзов, которые защищали бы их, как в 1930-х годах, теперь у них есть возможность пользоваться обширными правовыми ресурсами и огромной судебной системой, чтобы обезопасить себя от того, что их кто-то обойдет, как это часто бывает к постоянно меняющемся обществе, двигающемся по пути прогресса. Страх судебного преследования оказал заметное воздействие на суждения и инициативу людей, а потому и на усилия, затрачиваемые на инновации:
...мы создали общество, парализованное правовым страхом. Врачи стали параноиками <...> Директора школ парализованы. У учителей нет даже права навести порядок в классе. Поскольку никто не несет ответственности, единственный безопасный метод – избегать любого риска <...> Огромный монумент неизвестному истцу возвышается над Америкой, отбрасывая темную тень на все наши повседневные решения124124
Это классическое обвинение можно встретить в: Howard, The Death of Common Sense. Цитата взята из: Howard, The Collapse of the Common Good (2001).
[Закрыть].
Поэтому было бы сложно утверждать, что корпоративистское влияние в американской экономике после Второй мировой войны спало. Скорее, проще доказать, что оно усилилось.
Вывод, к которому подводят все эти данные, в целом, состоит в том, что корпоративизм усилил или по крайней мере закрепил свое влияние в Европе в десятилетия после Второй мировой войны, если рассматривать их в качестве единого периода. Сдвиг в Америке не всем может показаться очевидным, но данные говорят о том, что и здесь корпоративизм усилился. Британия является исключением, поскольку в ней было зафиксировано ослабление корпоративизма после длительного периода укрепления, продолжавшегося вплоть до 1980 года. Главным моментом в развитии корпоративизма в послевоенные десятилетия стало, несомненно, приобретение профсоюзами той власти, которая в некоторых странах ставит их наравне с интересами бизнеса, а то и выше их.
Важнейшим изменением стало формирование представления о том, что рынок заранее никогда нельзя считать правым, что представители капитала, рабочего класса, профессиональных и иных ключевых групп могут осуществлять свое влияние через нерыночные каналы, такие как лоббирование. Важный вопрос, не решенный в 1930-х годах, состоит в том, действительно ли корпоративизм, сужая рынок, устраняет или сбивает динамизм, необходимый для развития эндогенных инноваций.