Текст книги "Сто дней Наполеона"
Автор книги: Эдит Саундерс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
Благодаря Баррасу Бонапарт осуществляет свою заветную мечту отправляется весной 1796 года командовать Итальянской армией. Впрочем, Бонапарту благоволит и другой член Директории – Карно, который, собственно говоря, и подписывает 2 марта 1796 года приказ об этом назначении. В тот же день Карно назначает начальником штаба Итальянской армии Луи Александра Бертье, приставив к 27-летнему военному дарованию, имевшему стратегический и тактический опыт по большей части в сражениях с недвижимостью, неупорядоченными толпами и престарелыми куртизанками, опытного 42-летнего боевого генерала.
Бертье – потомственный военный, к началу Революции дослужившийся до подполковника королевской армии, потом бывший начальником штаба Национальной гвардии, которой командовал Лафайет, – стал генералу Бонапарту чуть ли не старшим братом пополам с нянькой. В письмах и донесениях 1796 года Бонапарт называет Бертье "братом по оружию", "верным боевым товарищем" и даже своей "женой"(!). 14 августа 1796 года, посылая Директории характеристики подчиненных ему генералов, будущий император первым упоминает Бертье: "Таланты, энергия, мужество, характер. Обладает всеми достоинствами"; в другом донесении Директории он восклицает: "Дивизионный генерал Бертье одинаково талантлив в работоспособности, патриотизме и храбрости. Половину похвал и почестей, которые вы выражаете мне в своих посланиях, я по праву должен отдать ему".
Именно такой блестящий начальник штаба был необходим Бонапарту, который фактически только в Италии начал свой путь полководца и которого в начале этого пути толком никто и не знал. Генералы Итальянской армии крайне недолюбливали Бонапарта, называя его "выскочкой"; почти сразу же к Наполеону прицепилось прозвище, данное ему командиром одной из дивизий, генералом Ожеро – "замухрышка". Солдаты же, доверием которых он будто бы заручился еще при Тулоне, не знали его вовсе. Сам Бонапарт в "Мемуарах" приводит изумительный пример своей популярности в армии: в сентябре 1796 года, после пяти месяцев победоносного шествия по Италии, "ночью французская армия остановилась в селении Чисмоне. Наполеон устроил там свой командный пункт, без свиты, без вещей, изнемогая от голода и утомления. Всю ночь он провел на бивуаке. Один солдат (узнанный впоследствии императором в Булонском лагере в 1805 году) поделился с ним своим хлебным пайком". Не правда ли, впечатляет?..
Но скоро все начинает меняться. Еще 10 мая 1796 года, после знаменитой победы при Лоди, в Наполеоне с невиданной силой разгорается ощущение, раньше бывшее лишь простой юношеской мечтательностью: "Именно вечером у Лоди я уверовал в себя как в необыкновенного человека и проникся честолюбием для свершения великих дел, которые до тех пор рисовались мне фантазией". По мере того как памфлетист, мошенник и креатура Барраса превращается в военачальника, меняется и стиль его работы с армией. В 1797 году Бонапарт организует издание в Итальян-ской армии сразу двух газет "Курьера Итальянской армии" (под редакцией бывшего якобинца и бабувиста капитана Жюльена) и "Франции глазами Итальянской армии" (под редакцией умеренного республиканца Реньо де Сен-Жана д'Анжели, будущего участника переворота 18-го брюмера), которые методично, день за днем впечатывают имя этого революционного генерала в сознание солдат. Вот что пишет, например, "Курьер" от 23 октября 1797 года: "Он стремителен, как молния, и настигает, как раскат грома. Он всеведущ и вездесущ". А вот "Франция глазами Итальянской армии": "Заглянув в его душу, мы увидим обыкновенного человека, охотно расстающегося в семейном кругу с атрибутами своего величия. Его мозг, как правило, отягощен какой-нибудь великой мыслью, часто лишающей его сна и аппетита. С доверительным достоинством он может обратиться к тому, кто пользуется его расположением: "Передо мной трепетали цари, в моих сундуках могли бы храниться пятьдесят миллионов, я мог бы притязать на все, что угодно, но я – гражданин Франции, я – первый генерал Великой Нации, и я знаю, что грядущие поколения воздадут мне по заслугам". Теперь любой солдат, завидев на бивуаке человека без свиты, без вещей, изнемогающего от голода и утомления, но зато отягощенного какой-нибудь великой мыслью, сразу понимал, что это и есть командующий армией.
Отныне Бонапарт проникается ощущением и своей политической значимости. С февраля 1797 года он издает в Париже замечательную хотя бы уже одним своим названием "Газету Бонапарта и добропорядочных людей". Но: что он газете? что ему газета? Он мечтает о мировой славе, и теперь, после знаменитых итальянских побед, после того как громко зазвучали прежде незнакомые слова – Лоди, Кастильоне, Арколе, Риволи, – у него есть субъективные и объективные возможности отщипнуть кусочек этой самой мировой славы. В 1798 году как нельзя кстати подворачивается Египетская экспедиция, в организации которой Бонапарт принимает самое деятельное участие. Есть здесь свой расчет и у Директории – отправить как можно дальше не в меру ретивого генерала, начинающего выказывать пугающую самостоятельность в преподнесении и постановке собственной персоны.
Египет явился еще одним поворотным пунктом в судьбе Бонапарта: именно в Египте боевой генерал впервые становится также и правителем достаточно большой территории, притом правителем фактически самостоятельным. В течение года Наполеон разыгрывает все военные и политические карты, предоставленные ему Египтом, и в августе 1799 года, оставив вверенную ему армию в весьма печальном положении, возвращается в Париж. Дезертира, бросившего свою с треском провалившуюся экспедицию{*7}, в Париже встречают как триумфатора, только что разгромившего при Абукире турецкий десант.
Второе интермеццо: "...вся гамма развлечений и удовольствий"
Не успела еще голова Робеспьера как следует стукнуться о дно корзины, а умонастроение французского общества уже начало решительно меняться. Террористы, захватившие власть в результате термидорианского переворота, вроде Барраса, Тальена и Фуше, были в основной своей массе людьми, лишенными твердых и ясных, да и вообще каких бы то ни было принципов, поэтому от террора довольно быстро отказались (за вычетом резни в тюрьмах, где погибших якобинцев выдавали за жертв уголовной поножовщины), и самое слово "террор" сделалось обозначением всего гнусного и злокачественного в бурной социальной жизни тех лет. Собственники снова возжаждали собственности, а народ – веселья, желательно не связанного с публичным анатомированием части веселящихся.
Поэтому время Директории стало временем бурной коммерческой активности, не ограниченной никакими жесткими рамками и довольно слабо наказуемой. В те годы за считанные месяцы можно было нажить огромное состояние либо на военных поставках, либо на биржевых спекуляциях, либо, к примеру, на скупке выпущенных в конце 1795 года т. н. территориальных мандатов, праотцев небезызвестных "ваучеров", приобретенных в основном самими же директорами. Инфляция в отдельные моменты достигала 90% в год.
Впрочем, время Директории (по крайней мере, вторая его половина) не столь однозначно, как об этом принято думать. Вряд ли стоит приписывать всей администрации вошедший в легенду нрав Барраса, менявшего убеждения так же часто, как женщин, а женщин – так же часто, как облигации государственного займа. Впервые за все эти годы общенационального безумия материальная жизнь сделалась вполне сносной, так что народ получил наконец свои "три восьмерки" (хлеб по 8 су за 3 фунта, вино по 8 су за литр и говядину по 8 су за фунт), которых он тщетно добивался в 1789-1790 годах. Вот, к примеру, отрывок из статьи в газете "Le Rйdacteur" от 24 мессидора VI года: "...Другое замечательное улучшение... наблюдается в жизни рабочих и поденщиков: не только улучшилась их повседневная пища, т. к. они едят теперь сравнительно больше мяса и зелени, чем прежде, но эта пища распределяется более равномерно. Прежде все подмастерья портных, сапожников, седельщиков, каменщиков и т. д. в Париже довольствовались в течение всей недели двумя жалкими трапезами в день, по 5 и даже 4 су каждая, с водою вместо питья, зато все воскресенья и половины понедельников они проводили в пьянстве, и все улицы рабочих кварталов были покрыты тогда пьяными, для которых они не были достаточно широки и которые дрались между собою или со своими женами, желавшими отвести их домой [ох, до чего же это знакомо!..]. Теперь же эти самые рабочие меньше едят и пьют в десятые и первые дни декад по праздникам и понедельникам, но зато они лучше едят каждо-дневно и обыкновенно выпивают немного вина за завтраком и обедом. Их физическое и нравственное состояние может только выиграть от подобной перемены". Неудивительно, что в такой изнеженной атмосфере патетические проповеди радикальных республиканцев (неоякобинцев и бабувистов) не находят в рабочих предместьях Парижа после 1796 года практически никакого отклика.
Общее падение нравов при Директории также, вероятно, было несколько преувеличено стараниями тогдашней оппозиции и позднейших мемуаристов. Нет оснований не доверять комиссару Исполнительной Директории Дюпену, писавшему в прериале VI года: "Нравы не особенно дурны; сохраняется еще общественный стыд, и, несмотря на суровость цензоров, можно сказать, что если теперь меньше церемонности, то, по крайней мере, столько же честности. С некоторых пор проституция стала менее скандальной. Полиция серьезно старается сдерживать ее". Париж того времени – это город балов, опер и маскарадов. Снижение цен на хлеб (начиная с VI года) соседствует с увеличением количества зрелищ, становящихся все более разнообразными; кроме того, падает смертность при сохранении прежних темпов рождаемости. Как выражается маститый французский историк Жак Годшо, "эпоха Директории – время триумфа жизни и господства молодежи", он же отмечает, что "Париж при Директории предлагал... всю гамму развлечений и удовольствий". Ко всему прочему, во времена Директории право голоса имели 6 миллионов из 7,5 миллиона мужчин, в то время как конституция 1791 года давала такое право лишь 4,3 миллиона.
Как бы там ни было, к 1799 году начинает нарастать общественное недовольство Директорией, вызванное отчасти политической оппозицией ряда парижских группировок самого разного идеологического окраса, отчасти экономическими ошибками правительства. Есть и еще одна причина шаткости Директории – уже весной 1797 года на политическую арену выходит армия. Сложившись где-то к 1794 году единой сплоченной профессиональной кастой, воспитанной на революционных принципах (недаром во времена Консулата один из самых сильных центров оппозиции Наполеону будет находиться в армии), а точнее говоря, на революционно маркированных индоевропейских воинских идеалах, армия, тяготеющая – в лице, например, таких генералов, как Бернадот, Журдан и Ожеро, – к неоякобинскому крылу Совета пятисот, начинает открыто протестовать против "прогнившего" порядка, насаждаемого "аристократами" (ругательство вроде русского слова "буржуй" в 1917 году, которым могли обозвать хоть светлейшего князя, хоть матроса второй статьи). В 1795-1798 годах происходит ряд бунтов и военных мятежей, из которых наибольшую известность получил офицерский мятеж в Риме в феврале 1798 года. Париж облетает тост, сказанный на банкете одним высокопоставленным офицером: "За славных генералов Итальянской армии, которые своими талантом и отвагой разгромили внешних врагов Республики, так пусть они как можно быстрее поведут нас против внутренних врагов!" Политический режим Директории готов рухнуть в любую минуту.
II. Пьедестал империи
1. Восемнадцатое брюмера
Когда 16 октября 1799 года до Парижа дошло известие о том, что генерал Бонапарт высадился 9 октября в бухте Сан-Рафаэль близ Фрежюса, город охватило ликование перед великим триумфатором, вернувшимся с героической победою (в действительности настоящими победителями были на тот момент Брюн и Массена). О бывшем члене Конвента Бодене, скоропостижно скончавшемся в те дни, стали поговаривать, что он умер от радости. Муниципальная администрация Понтарлье написала центральной администрации департамента Ду буквально следующее: "Известие о прибытии Бонапарта во Францию так наэлектризовало республиканцев коммуны Понтарлье, что некоторые из них заболели от этого, другие проливали слезы от радости, и всем казалось, что это сон". Тем временем, пока сограждане Бонапарта проливали слезы и заболевали от этого, сам Бонапарт предпочитал действовать.
Случай для решительного натиска на политический Олимп представился очень скоро. Сменивший Ребелля на посту члена Исполнительной Директории Сийес вместе с другим членом Директории и своей "второй тенью" Роже Дюко замыслил осуществить государственный переворот с целью принятия новой конституции, на сей раз за собственным авторством. Поскольку еще два члена Директории – генерал Мулен и бывший министр юстиции эпохи террора Гойе менять существующий порядок совершенно не желали, а Баррас колебался, и, кроме того, была сильна неоякобинская оппозиция в Совете пятисот, Сийесу требовалась шпага. Незадолго до гибели генерала Бартелеми Жубера при Нови 15 августа 1799 года Сийес обратился к последнему с предложением военного переворота, обращался он с тем же самым предложением и к Жану Виктору Моро, однако единомышленника нашел лишь в лице Бонапарта. 9 ноября (18 брюмера) 1799 года этот переворот осуществился. Бонапарт при поддержке генералов Бертье, Мармона и Лефевра взял на себя Совет старейшин (слова будущего императора "Мы – за республику, основанную на полной свободе!" были подкреплены бряцанием разнообразного оружия), а Талейран подкупил Барраса деньгами поставщика Итальянской армии Колло, которые он, впрочем, оставил себе, напугав Барраса видом солдат-ских колонн, открывавшимся из окон Люксембургского дворца.
Переворот 18 брюмера, будто бы осуществленный железной волей Наполеона, при ближайшем рассмотрении выглядит несколько иначе. Во-первых, как уже было замечено, интрига задумывалась гражданскими лицами и осуществлялась первоначально под их контролем. Во-вторых, по свидетельству современников, большая часть функций Наполеона была исполнена его помощниками. Вот, например, приводимое историком умеренно бонапартистской ориентации Альбером Вандалем свидетельство очевидца общения Бонапарта с армией: "Бонапарт на своем вороном горячем коне, с которым ему подчас трудно было справляться, объезжал ряды, бросая солдатам пламенные, воодушевляющие слова, требуя от них клятвы в верности, обещая вернуть униженной республике ее блеск и величие. Оратор он был неважный, порой он останавливался, не находя слова, но Бертье, все время державшийся возле него, моментально ловил нить и доканчивал фразу с громовыми раскатами голоса, и солдаты, наэлектризованные видом непобедимого вождя, все-таки приходили в восторг". В Совете старейшин Бонапарта постигла полная неудача. Однокашник и секретарь Бонапарта Бурьенн, человек умный, проницательный и желчно-саркастичный, вспоминал: "Вторжение Бонапарта было грубым и резким, что вселило в меня мрачные предчувствия относительно содержания его выступления. Вопросы председателя были быстрыми, четкими и ясными. Трудно представить себе что-либо более путаное и бессодержательное, чем двусмысленные и сбивчивые ответы Бонапарта. Он бессвязно говорил о вулканах, глухих брожениях, победах, попранной конституции, он вменял присутствующим в вину даже переворот 18 фрюктидора, главным инициатором и вдохновителем которого сам же и являлся. Он разыгрывал полнейшую неосведомленность, включая даже тот факт, что Совет старейшин призвал его на защиту Отечества. Я обратил внимание на неблагоприятное впечатление, которое эта болтовня произвела на членов собрания, а также на растущее замешательство Бонапарта, и шепнул ему, дергая за полу сюртука: "Уходите, генерал, вы сами не знаете, что говорите".
Однако еще хуже пришлось Бонапарту в Совете пятисот – там его просто побили (Люсьен потом с упоением рассказывал о предательских кинжалах заговорщиков, на самом же деле все свелось к банальному мордобою, наподобие того, какой мы не раз имели счастье лицезреть во время прямых трансляций заседаний Государственной думы). Председательствовавший в Совете Люсьен заплакал, поскольку ему сделалось дурно; выйдя из зала, Бонапарт, бледный как полотно, попытался обратиться с речью к солдатам, но упал в обморок и свалился с лошади. Разъяренные депутаты собрались было объявить героя Египетской экспедиции вне закона, но тут ситуацию спас Мюрат, который зычно приказал своим гренадерам: "Вышвырните-ка мне всю эту компанию вон!" Рослые гренадеры подхватили депутатов – кого за шкирку, кого под мышку, кого вообще взяли на руки – и вынесли их из зала заседания; зрители же, бывшие на трибунах, сами повыскакивали из окон и бросились врассыпную между деревьев прилегающего парка. После таких радикальных мер законодательным органам Франции ничего не оставалось, как провозгласить власть трех консулов: Бонапарта, Сийеса и Роже Дюко (последних двоих вскоре сменили Камбасерес и Лебрён). Член Совета пятисот Люсьен Бонапарт 19 брюмера взял шпагу и публично поклялся пронзить ею собственного брата, если тот станет тираном. Историки до сих пор бьются над загадкой, почему он этого не сделал. Алексис Токвиль назвал переворот 18 брюмера "одним из самых дилетантски спланированных и бездарно совершённых переворотов, какой только можно себе вообразить".
2. Триумф
В декабре 1799 года была оглашена новая конституция. Наблюдательная "Gazette de France" от 17 декабря опубликовала следующий анекдот: "Муниципальный чиновник читал текст конституции, и давка среди жаждавших слышать его была так велика, что никому не довелось услышать ни одной полной фразы. Одна женщина говорит своей соседке: – Я ничего не слыхала. А я не пропустила ни единого слова. – Ну, что же есть в этой конституции? Бонапарт". Твердый порядок, сильная власть и политическая умеренность сменяют диковинную фразеологию предшествующей эпохи. Власть постепенно централизуется в руках одного человека. Одну за другой теряют свои функции Трибунат и Законодательный корпус, дробятся сохранившие остатки якобинского духа кантональные муниципалитеты, прежняя беспечность государственного режима Директории жестко упорядочивается и уплотняется в строгие формы военно-полицейской машины. Указом 27 нивоза VIII года (17 января 1800) на время войны приостановлен выход парижских газет, за исключением оговоренного списка из 13 изданий; учитывая то, что война будет непрерывной, нетрудно предположить, что запрещенным газетам так более и не доведется развлечь читателя острым политическим анекдотом.
В феврале 1800 года первый консул Бонапарт переселяется в Тюильри: что ни говори, а в королевском дворце жить гораздо приятнее, чем, к примеру, снимать квартиру в доме столяра, как это делал Робеспьер. Пребывание в Тюильри, видимо, наложило некоторый дополнительный отпечаток на характер последующих действий первого консула: когда в декабре 1800 года на Бонапарта было совершено роялистское покушение, он обрушил беспощадные репрессии на республиканскую оппозицию, многие из участников которой были сосланы, расстреляны и гильотинированы. Кроме того, под предлогом борьбы с разбойничьими шайками (возглавляемыми преимущественно роялистами) в провинциях, Бонапарт учредил чрезвычайные суды, которые могли казнить кого угодно и за что угодно. 8 мая 1802 года Сенат постановил заранее переизбрать первого консула на новый десятилетний срок, а 2 августа того же года Бонапарт стал пожизненным консулом. Наконец, в 1804 году Папа Пий VII помазал его, короновав императором.
Наполеон приступает к осуществлению своих грандиозных и многогранных замыслов. Он хочет объединить весь известный универсум под началом Франции, причем не столько водворяя господство французской нации над прочими (хотя уж и явно не без этого), сколько устанавливая жительство, быт, культуру, эмпирический и духовный порядок существования всех прочих народов по укорененному в его собственной голове идеальному французскому образцу: "Из всех народов мира я должен сделать единый народ, а из Парижа – столицу мира". В свою очередь, Париж, мысленно отвлеченный от хаоса разнородной суеты, должен сводиться к его абсолютному идеальному центру, простирающему свои, говоря богословским языком, нетварные энергии (а говоря языком повседневным – длинные руки) к каждой точке покоренного и усовершенствованного мироздания; в одной из анонимных статей в "Moniteur" Наполеон высказывается так: "Первым представителем нации является император. Было бы преступной химерой, если бы кто-нибудь претендовал на представительство нации с большим основанием, чем император". Единое и прозрачное мироздание, очищенное от всех остатков феодальной многополюсности и полифонии сюзеренитетов, концентрическими кругами расходится вокруг преображенной Франции, которая сама совершает центростремительное вращение вкруг своего восседающего в Тюильри державного магнита, о коем речется: Государство – это Он. Только Он волен бросить камень в это строгое концентрическое движение, ибо Он один без греха, как явленное во плоти божественное законодательство чистого разума.
Жестко-сентиментальная, линейно-моралистическая и узкорассудочная "Добродетель" сумбурных лет Революции уступает место более родовой, архетипической и церемониальной "Чести". В самую сердцевину нового буржуазного порядка инкрустируются феодальные ценности "фамильного благородства" и незыблемого священства иерархии. Меняется также практика оформления социального сознания: по замечанию одного из исследователей, на смену "Свободе, Равенству, Братству" приходят "Гордость, Ненависть, Вера".
Совершенно новый облик приобретает армия – любимое детище Наполеона{*8}. Еще законы Журдана – Дельбре (1798-1799 гг.) и декреты эпохи Консулата начинают преобразовывать французскую армию в направлении статусно-профессионального государственного учреждения, отодвигая на второй план гражданскую обязанность служения революционным принципам. Бонапарт же окончательно ставит во главу угла военной организации три вещи: личную преданность священному вождю (т. е. ему самому), профессиональную выслугу и материальное стимулирование. Четко определяется размер жалованья: так, например, рядовому пехотинцу в месяц полагается 9 франков, капралу – 14 франков, сержанту – 18 франков, старшему сержанту – 24 франка, унтер-офицеру – 48 франков, младшему лейтенанту – 83 франка, и т. д. по нарастающей. Кроме жалованья, наполеоновские солдаты получают всевозможные надбавки, отпускные, обмундирование, квартиру, фураж, денежные ссуды и вознаграждения, ордена, именное оружие и т. п. Во время Русской кампании 1812 года в качестве разового денежного вознаграждения за усердие младшим лейтенантам выдавали по 400 франков, капитанам, майорам и батальонным командирам – по 500, старшим хирургам воинской части – по 600, аджюдан-майорам и начальникам штаба – по 1000, а генералам – по 4000 франков. Вечером перед Эйлау каждый приглашенный к императорскому столу обнаружил под салфеткой билет в 1000 франков.
Кроме того, у солдат императора всегда была возможность позаимствовать на краткое время жизни все необходимое у обитателей покоряемых стран, ибо счастье быть подданным такого гения, как Бонапарт, имело вполне ощутимый материальный эквивалент. Сегюр вспоминал, что "каждый вечер солдаты принуждены разбегаться, чтобы добыть все, что им нужно для жизни, и так как они никогда ничего не получают из казны, то у них развивается привычка все брать самим". С доскональнейшей тщательностью заботясь об оружии, амуниции и одежде, Наполеон совершенно сознательно не уделял почти никакого внимания продовольствию, заявляя, что армия должна кормиться в завоеванных странах сама. И армия кормилась: поиздержавшиеся в дороге воины первым делом спешили одолжиться у окрестного населения, не только грабя всякого встречного, но тут же с балаганным шумом и перебранками продавая награбленное. По воспоминаниям современников, французская армия в Москве в 1812 году была уже более не армией, а одной невообразимой "ярмаркой". Т. о., то, с чем безуспешно пытались бороться революционные генералы, вроде Гоша, Моро и Клебера, Наполеон возвел в самый принцип военного существования.
Впрочем, пример подавался свыше. Маршал Сульт – посредственный командующий в Испании и бездарный начальник штаба при Ватерлоо – за время своего пребывания на Пиренеях собрал уникальную коллекцию религиозных картин и скульптур, желая, видимо, с их помощью исполниться благодати Господней и стяжать себе веру истинно нелицемерную; тяга маршала ко всему горнему и возвышенному была столь велика, что в Испании не осталось, кажется, ни одного богоугодного места, которое бы не обчистил этот ловкий проходимец – не считая, конечно, тех обителей, в которых прежде успел побывать король испанский Жозеф Бонапарт. Последний был человеком приятным, образованным и даже склонным к реформам, однако ж и себя за трудами праведными не забывал: в процессе бегства из вверенной ему Испании в 1813 году приятный и образованный человек был обыскан, к досаде его, как раз в тот момент, когда в королевской карете нечаянно случились 165 испанских картин, вырезанных из подрамников для удобства транспортировки. Маршал Массена всю свою жизнь оставался контрабандистом. В начале Континентальной блокады он за несколько месяцев заработал на продаже пропускных свидетельств 6 миллионов франков; правда, вся эта добыча была вскоре конфискована Наполеоном, но маршал не жаловался: ему ничего не стоило за следующие несколько месяцев заработать еще столько же. Зато как-то раз, при Ваграме, когда он пообещал наградить за храбрость кучера и форейтора 200 франками, а циничные штабные офицеры ужалили его прямо в ахиллесову пяту, упомянув о 200 франках каждый год, один из богатейших людей Франции вскричал: "Да пусть скорее вас всех перестреляют, а мне отстрелят руку! Если бы я вас послушался, я был бы разорен!" А когда Наполеон бросил однажды фразу: "Массена, вы первый грабитель в мире!", первый грабитель учтиво ответствовал своему императору изящным реверансом: "Только после вас, государь!"
Материальное стимулирование предварялось и дополнялось стимулированием духовным. Еще в мае 1802 года был учрежден Почетный Легион, долженствовавший состоять из лучших граждан Франции – попасть туда было верхом судьбоносной милости, даруемой маленьким корсиканским подателем всячеких социальных и личных благ. В августе 1809 года Наполеон даже учредил орден Тройного золотого руна, а через два года и форму под этот орден установил – но, правда, напрасно: такой высокой тройной награды не оказался достоин ни один из живущих. Зато других наград было роздано немало. В августе 1804 года в Булонском лагере Наполеон на глазах 60 000 человек устроил торжественную раздачу орденов Почетного Легиона: сидя на троне, именовавшемся "Креслом короля Дагобера", рядом с которым у самых императорских ног возлежал "щит Франциска I", новоиспеченный монарх доставал из "Баярдова шлема" кресты и ленты и оделял ими наиболее прославленных героев, овеваемых обагренными кровью трофейными знаменами, трепыхавшимися неподалеку. Подобную церемонию, только в еще большем масштабе, Наполеон явил на Майском поле в 1815 году (см. описание в книге), где роздал значительное количество орлов, весьма поспособствовавших поднятию боевого духа французских войск при Ватерлоо.
Впрочем, в нужные моменты наполеоновская армия умела быть не только ярмарочным балаганом, но и прекрасно вышколенной грозной боевой силой. Еще в революционные годы здесь начало складываться уникальное содружество рядового и командного состава, солдат и их офицеров, которое придавало французской армии огромную силу перед армией английской, прусской или австрийской, основанной по большей части на муштре и еще раз муштре. Дезэ переносит в свою квартиру и держит там до полного выздоровления заболевшего заразной болезнью рядового солдата, которого отказывается принять майнцский госпиталь: "Я буду побеждать врага только до тех пор, пока меня любят солдаты", – говорит генерал. Когда Мортье офицеры его штаба предлагают эвакуироваться на правый берег Дуная ввиду наступления войск Кутузова, маршал отвечает: "Я либо умру со своими солдатами, либо мы вместе прорвемся".
О храбрости французов ходят легенды. Как-то раз, еще на заре своей военной карьеры, Наполеон просит подойти какого-нибудь грамотного сержанта или капрала; из строя выходит некто и прямо на бруствере начинает писать под диктовку. Едва он заканчивает это занятие, как падающее поблизости ядро засыпает и письмо, и его самого землей. "Благодарю вас, – глазом не моргнув, невозмутимо говорит писарь, – песка не надо" (так Бонапарт знакомится с будущим генералом Жюно). Гусарский офицер Пире (впоследствии дивизионный генерал) при Аустерлице с двумя кавалеристами берет в плен 50 русских солдат, а в следущем году с 50 гусарами занимает Лейпциг. Другой знаменитый кавалерист – генерал Антуан Лассаль – бросает фразу: "Гусар, который не убит в 30 лет, не гусар, а дерьмо!" и сам погибает в 34 года. Маршал Ней, знаменитый арьергард Великой Армии, воскликнув при Ватерлоо: "Пусть нас повесят, если мы переживем этот день!", дерется как лев и чудом избегает смерти, но лишь затем, чтобы меньше чем через полгода быть расстрелянным французскими солдатами в Люксембургском саду. При Вертингене безымянный драгунский унтер-офицер, рискуя жизнью, спасает своего полковника, который за два дня до этого разжаловал его в рядовые; после сражения этот унтер-офицер ответил расспрашивавшему его Наполеону: "Третьего дня я был виноват, а вчера я только исполнил свой долг". В 1797 году, во время Итальянской кампании, дивизия Массена, например, 13 января участвует в боевых действиях в Вероне, ночью проходит по заснеженным дорогам 32 км, 14-го утром выходит на плато Риволи, сражается там весь следующий день, после чего, предолев за 30 часов более 70 км, 16-го в точно назначенный срок подходит к Мантуе и обеспечивает победу, овладев замком Фаворите, – т. е. пройдя, таким образом, за 4 дня более 100 км и приняв участие в трех сражениях. При Эйлау знаменитая кавалерийская атака 80 эскадронов Мюрата (10 700 человек) спасает от поражения ослабленный французский центр: обогнув двумя потоками по за-снеженному зимнему полю русские войска, кавалеристы с двух сторон врезаются в центр армии Сакена, проходят сквозь нее, в русском тылу перестраиваются в одну колонну и атакуют рассыпающуюся русскую артиллерию; полковник Луи Лепик, будущий генерал и граф, кричит своим конным гренадерам: "Веселее, ребята! Это только пули, а не г...!"; на поле остаются лежать 1500 французских всадников, но это дает армии желанную передышку, а Даву – возможность провести необходимую тактиче-скую комбинацию.