Текст книги "Шапка, закинутая в небо"
Автор книги: Эдишер Кипиани
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Тазо терпеливо сносит шутки и дружеские насмешки, однако, если высказать ему серьезные сомнения, он забросает аргументами и доказательствами, лишь бы защитить свое «открытие».
Как-то я сказал ему, что пора хотя бы одну из его теорий (он любил, когда по отношению к нему употребляли это слово) сформулировать окончательно и перенести на бумагу. Ответ прозвучал для меня более чем неожиданно. «Я в десять раз быстрее закончил бы все свои дела, если бы не один щекотливый вопрос. Как ни странно, большую роль здесь играет женщина…»
Я, признаться, не понял, шутит он или говорит серьезно, но расспрашивать не стал, хотя и долго думал: что он все-таки имел в виду.
«Т. Мерквиладзе» неровными буквами выведено под кнопкой звонка. Кнопок много, как пуговиц на мундире, – Тазо живет в густонаселенной квартире. Дом старый, балкон свисает над Курой, входная дверь забрана литой чугунной решеткой, где среди причудливых орнаментов можно разглядеть инициалы бывшего владельца дома. Теперь в доме много жильцов, очень часто они выходят не на свой звонок и, открыв дверь чужому гостю, недовольно бурча, возвращаются к себе. Когда я прихожу поздно, мне всегда открывает дверь Люся – высокая, синеглазая женщина. Кажется, будто она всегда кого-то ждет. Я не совсем понимаю Тазо, когда он, загадочно, улыбаясь, говорит, что без Люси он бы совсем пропал.
Итак, Люся открыла мне дверь и, моргая намазанными ресницами, сказала:
– О, Заал, известный полуночник! – покачивая на ходу бедрами, она скрылась в своей комнате. На балконе показался Тазо. Я иду по длинному балкону, который заворачивает то вправо, то влево, столбы и перила густо увиты плющом, и это придает жилищу моего друга вид таинственный и экзотический.
– Я разбудил тебя? – осведомился я у Тазо.
– Нет. Где ты был?
– В Тбилиси.
– В ресторане?
– Почему непременно в ресторане? Просто в городе.
– Я сам только оттуда, – Тазо потягивается, игнорируя мою плоскую шутку. – Садись. Ты где все-таки был?
– Там же, где и ты, – сердито бросаю я.
Он не обращает внимания, видимо, думает, что я продолжаю острить.
– Выпьешь чего-нибудь? – Тазо идет к буфету.
– Ничего не надо.
Я смотрю на рояль с открытой крышкой. На пюпитре – ноты, испещренные карандашными пометками. Огрызок карандаша лежит тут же, на последней клавише. Рядом с роялем – магнитофон, большой письменный стол завален книгами и бумагами. В соседней комнате гремит радио. Слышимость прекрасная – комнаты соединены между собою дверью, которой, правда, давно не пользуются.
Тазо смотрит на часы.
– Сейчас передача окончится.
– Как он? – киваю я в сторону двери.
– Плохо. Все время жду: вот-вот заплачет и закричит его жена. Ужасное состояние… – внезапно Тазо оживляется: – Знаешь, о чем он меня попросил? Сейчас я тебя удивлю! Представь себе, заказал мне музыку для панихиды.
– Что-о?
– Да-да. Мне, говорит, слышать тошно, как на каждой панихиде один и тот же «Плач Маро»[2]2
Ария из оперы 3. Палиашвили «Даиси».
[Закрыть] исполняют… Можно подумать, что его каждый день хоронят.
Соседа Тазо, дядюшку Александра, я знал давно.
Старый фронтовик, он весь изранен: одна нога отнята по самое бедро, вся грудь и шея в шрамах и самое страшное – крошечный осколок мины, засевший где-то возле легкого. Поздно обнаружили его врачи, оперировать было рискованно, да и сам дядя Александр отказался от хирургического вмешательства. Удивительный он был человек, о смерти говорил с такой снисходительной улыбкой, как сын о капризном и упрямом отце. Чувствовал, что не сегодня-завтра придется ему примириться с неуживчивым родителем, и на лице его можно прочесть следующее: «Что поделаешь? Все мы – дети смерти».
– Значит, плохи дела, если дядя Саша о собственной панихиде заботится, – заметил я.
– Я стал его успокаивать: мол, рано вам о смерти думать, а он обиделся: я, говорит, никогда тебя ни о чем не просил, и в единственной просьбе ты мне не должен отказывать.
– И что же ты решил?
– Я такую программу составил, братец ты мой, что ты сам не откажешься!
– От чего? От смерти?
– Ну хотя бы от небольшой панихиды, – Тазо, улыбаясь, стал загибать пальцы: – Вступление ко второй части 7-й симфонии Бетховена – раз, «Гадание Кармен» – два, «Плач Фредерико» – три…
– В вокальном исполнении? – заинтересовался я.
– Нет! Одни скрипки… Да, чуть не забыл, третья – прелюдия Шопена. Так, это займет примерно полчаса, а панихида длится минимум час. Надо еще подумать.
– Ты, я смотрю, увлекся, – ехидно заметил я.
Тазо покраснел.
– Представь себе, вошел в роль. Я и сам поймал себя на том, что занялся этим делом с удовольствием.
– Ты – палач и больше никто! Небось упиваешься мыслями о панихиде, когда все будут подходить и шептать тебе на ухо: «Неужели это вы составляли программу? Бездна вкуса! Позвольте вас поблагодарить». Ты будешь пожимать всем руки и раскланиваться.
– Нет, я тебе серьезно говорю. Я так прилежно этим занялся, словно к защите диссертации готовлюсь.
– Все очень просто – у тебя наконец появилась цель и реальная задача.
Тазо обиделся. Ему кажется, что я ничего не понял и подозреваю его в бессердечии. Он перестает улыбаться и, указав на магнитофон, говорит:
– Я кое-что задумал. Ведь дядя Саша такой музыкальный, у него абсолютный слух…
– И что же ты задумал?
– Не скажу… Вернее, скажу, но не сейчас. – Тазо достает початую бутылку коньяка, рюмки, хлеб и сыр. – Рассказывай, что у тебя нового? Наставляешь людей на путь истинный?
– Да не очень-то их наставишь, – отвечаю не думая, так как голова занята одной мыслью: «Зачем Тазо был у Наи?». – Мне сейчас одно дело поручили, – говорю я рассеянно.
– Ясно: кто-то кого-то щелкнул по лысине, и тебе поручили разобраться…
– Послушай, Тазо… Мальчишка погибает…
– Ты, между прочим, обещал пригласить меня на первое же дело о покушении на честь юной красавицы при ее участии и согласии…
– Тазо, здесь очень серьезное дело…
– Ничего не знаю. Раз обещал – держи слово.
– Ты понимаешь или нет – мальчишка погибает! – закричал я.
– Что с тобой? – растерялся Тазо и после паузы тихо проговорил: – Прости. Я не понял. Теперь рассказывай.
Я рассказал обо всем в двух словах – скупо и неохотно.
– Да-а, – протянул Тазо. – Запутанная история. Тебе ее не распутать. Если парня спасут, он сам обо всем расскажет. Пей, чего не пьешь?
– Спасут… В том-то и дело, что надежды почти никакой.
– Я тоже не верю в возможность самоубийства, – раздумчиво проговорил Тазо, – но основания у меня иные… Это не совсем потому, что ребенок – вообще оптимист, потому что он еще не изведал всей горечи жизни и т. д. Нет. Ребенок еще многого не понимает, я думаю, он и страданий не осознает, как бы нечеловечески его ни мучили… Кстати, дядя Саша рассказал мне историю одного самоубийства. Покончил с собой солдат, которому взрывом оторвало обе ноги. Так вот дядя Саша считает, что он не потому так поступил, что все равно был обречен и не сегодня-завтра должен был умереть, а потому, что боялся страдания, боли. Ведь самоубийство – иногда результат эгоизма. Парадоксально звучит, верно? Я тоже ему сказал, что парадокс. Получается, что, желая избавиться от мучений, человек накладывает на себя руки.
Я почему-то вспомнил, какую боль испытал, ознакомившись с делом Пааты Хергиани, и как спешил докопаться до истины, чтобы поскорее сбросить с души тяжкий груз. Не эгоизм ли руководил мною?
– Бедный мальчик, – вздохнул Тазо. – Ничего не поделаешь, так уж видно на роду написано ему было…
Меня взорвал его тон:
– При чем здесь этот глупый фатализм?
– Факт остается фактом: с ним случилось то, что должно было случиться…
– Может, ты скажешь, что и мое появление сегодня у тебя тоже было предопределено свыше? – я едва удержался, чтобы не съязвить по поводу его визита к Наи. – Или, скажем, выключил дядя Саша радио – это тоже судьба?
– Ты прекрасно во всем разобрался, только мешают вопросительные знаки в твоей тираде. Вот именно, все, что сейчас происходит, давно уготовано нам судьбой!
– И то, что я тебе сейчас двину, тоже уготовано?
Тазо смеется:
– Ясное дело. Так же, как и то, что получишь от меня сдачи. Все судьба.
– Значит, ты вообще исключаешь случайность как философскую категорию?
– Если расшифровать эту самую случайность, получится необходимость. Но в том-то и дело, что мы не умеем ее расшифровывать и потому называем случайностью.
– По-твоему получается, что существует прямая зависимость между тем, в какую пещеру вошел наш первобытный предок, – в правую или левую, и тем, какой коньяк у нас на столе – три звездочки или четыре.
– Видишь ли, предок мог войти в левую пещеру, а не в правую, и это повлекло бы за собой другую необходимость, не обязательно связанную с качеством этого коньяка… Вот смотри, – Тазо взял карандаш и провел по чистому листу бумаги прямую линию, – скажи, изменится ли эта линия в дальнейшем? Я не говорю об изменениях, недоступных нашему глазу.
– Сама по себе не изменится.
– Значит, ее теперешняя форма необходима. – Тазо снова провел карандашом по бумаге. – Ведь я не знал, как продлю эту линию или где остановлю карандаш – в той ли точке, в этой ли…
– Что ты этим хочешь сказать?
– Забыл… Интересная мысль пришла в голову, да жаль – вылетела… Пей, ты что-то сегодня не в настроении. С таким чутким сердцем нельзя быть следователем. Малейшая провинность так настораживает тебя, как будто…
– Провинность или преступление?
– Интересно, почему ты не можешь примириться с существованием в мире зла? Либо это происходит от того, что ты хочешь, чтобы все были хорошими и добрыми, либо… Вот в этом «либо» и кроется загвоздка… Либо ты сам боишься зла, боишься, что оно нанесет тебе лично непоправимый урон, покалечит, погубит. В чем же истинная причина твоей боли и беспокойства? В первом или во втором? По-моему, во втором, Заал! Да-да, ты боишься стать жертвой зла, – Тазо замолчал, почесывая голову. – Но это не так уж плохо придумано, а? Если все будут бояться зла, все невольно будут с ним бороться, пока оно не исчезнет. Но не все боятся и далеко не все борются, почему так?
В дверь постучали.
– Входите, тетя Нино! – крикнул Тазо.
Я встал, чтобы поздороваться с женой дядюшки Александра.
– Тазо, ты выиграл, Саша готов выполнить любое желание!
– Я в своей команде уверен, – отозвался довольный Тазо. – А что там в политике нового?
– Парижские переговоры сорвались… Опять происки империалистов.
– Да, этого следовало ожидать, – подтвердил Тазо.
– А самое главное забыла, – огорчилась тетя Нино, – зачем пришла-то, забыла, ну и ну… – она ушла, покачивая головой.
Мы с Тазо вернулись к своим спорам, но я был рассеян и всеми силами старался удержать вертящийся на языке вопрос:
«Тазо, друг мой любезный, что ты вое-таки делал у Наи?!»
– Войной попахивает срыв таких важных переговоров, – разглагольствовал Тазо.
– Они не посмеют начать.
– Ты знаешь, я провожу удивительный эксперимент… Как у тебя дела обстоят с математикой? Неважно? Так я и думал. А без математики – никуда, понимаешь? Шагу нельзя ступить без математики.
Тазо выудил из ящика толстую замусоленную тетрадь.
– Что это такое? – удивленно спросил я.
– Я вывел теорему Пифагора, – гордо сообщил он, будто совершил великое открытие.
– Большое дело! Открой учебник геометрии…
– А если его нету? – загадочно улыбнулся Тазо.
– Не понимаю.
– Нету ни учебников, ни заводов, ни цивилизации. Ты остался наедине с природой, и весь вопрос в том, сможешь ли ты создать паровой двигатель.
– По-моему, ты уже спишь, и тебе кошмары снятся.
– Ты угадал, старина! Мне снится страшный сон: будто атомная война разрушила и уничтожила все на свете. Остался я один. Смогу ли я повторить самые примитивные изобретения человечества? Смогу ли высечь огонь, создать паровой котел?
– Но если все погибнут, зачем тебе паровой котел?
– Погибнут, конечно, не все… Кто-нибудь да уцелеет. Родится первый ребенок после атомной катастрофы, и все начнется сначала… Мы введем новое летосчисление. Я тебе советую провести такой эксперимент.
– А чем ты растопишь свой котел? – Я сделал вид, что Тазо меня убедил, и мне осталось уточнить кое-какие детали.
– У меня есть увеличительное стекло.
– А что вы будете есть?
– Я об этом еще не думал. Неужели не найдется хоть одного зернышка пшеницы или кукурузы?
– Допустим, найдется. Но что ты будешь делать, если после атомной катастрофы уцелеет мужчина, а не женщина? Тоже будешь вводить новое летосчисление.
– Хватит, не смеши меня, – улыбнулся Тазо. – Я тебе серьезно говорю, через месяц у меня будет паровой котел.
– Начни писать фантастические рассказы – самое время.
– Уже написал.
– Теперь ясно, отчего ты свихнулся. Но ты, между прочим, о друзьях не заботишься: что будет со мной, если я останусь один на земле, я ведь не разбираюсь в паровом котле и даже теоремы Пифагора не помню.
– Ты погибнешь, если не сменишь профессию.
– Это почему же?
– Потому что не нужна будет ни милиция, ни прокуратура.
– Напрасно ты так думаешь. Я лично готов привлечь тебя к строжайшей ответственности.
– Это за что же?
– Соберу я всех оставшихся после катастрофы людей и скажу: смотрите на этого человека, он предрекал конец мира, тем самым накликал беду. Смерть предателю!
– Ты опять за свое. Даже среди уцелевшей пятерки ищешь виноватого.
– И буду искать, если даже уцелеет один.
– Э-э, – разочарованно протянул Тазо, – ты не туда повел, не развил тему! – Тазо встал и потянулся, отчего создалось впечатление, что он перелил свое крупное могучее тело в сосуд другой формы.
– Тенгиз! Ты меня слышишь? – донеслось из-за двери.
– Слышу, тетя Нино!
– Саша говорит, английские футболисты приезжают в конце мая, совсем забыла…
– Спасибо! – крикнул Тазо, а вполголоса добавил: – Если так будет продолжаться, никакой панихиды я им не устрою.
– Они ведь знают, что у тебя радио испорчено… Вот и сообщают тебе последние известия.
Я почувствовал, что пора уходить, но не мог уйти, не выяснив, зачем Тазо был сегодня у Наи.
Уже возле самых дверей я обернулся и без всякой связи с предыдущим спросил:
– Тазо, зачем ты был сегодня у Наи?
Мне показалось, что он побледнел и попытался скрыть растерянность за деланной улыбкой.
– Почему тебя это интересует? – он уже овладел собой и легко, как игрушку, подхватил с полу 32-килограммовую гирю. Сколько бы раз я за нее не брался, никогда не мог поднять выше подбородка.
– Ты можешь ответить или нет? – Собственно, по какому праву я его допрашиваю?
– Сейчас не могу, – Тазо продолжал выделывать с гирей самые сложные упражнения.
Я вспомнил, как эту двухпудовую гирю притащили Тазо на рождение четыре девушки и среди них Мелита – поздравить его с 32-летием.
– Я не понимаю, почему ты не можешь сейчас ответить? – явно нервничал я. – Почему ты ходишь к Наи?
– А ты можешь ответить, почему ты НЕ ходишь к Наи?
– Это мое дело.
– Ты подсказал мне прекрасный ответ. Это мое дело, почему я хожу к Наи.
– Как хочешь. Мне было просто интересно узнать…
– Наверно, интересно, раз ты специально для этого явился ко мне и просидел весь вечер.
– Может, ты и прав, – я взялся за ручку двери.
– Потренируешься? – он с размаху перекинул ко мне гирю.
Я невольно подался назад.
Тазо довольный засмеялся:
– Тогда прощай. Не обижайся, я все тебе объясню, но не сейчас.
Я пожал плечами и прикрыл за собой дверь.
Город спал.
Спала и ночь, раскинув по крышам руки, таинственная и молчаливая. Я шел по улице и, как карлик на великана, взирал на дремлющее ночное пространство.
Глава IV
С детства знаком мне безотчетный страх, вызываемый сущим пустяком – безобидный пень вдруг представится грозным чудовищем. Едешь, бывало, ночью по деревенскому проселку, знакомому до каждого камешка, и вдруг вздрогнешь и поежишься от необъяснимого страха. Одно только странно: я не спешил убегать, а напротив, заставлял себя приблизиться к страшному видению, и убеждался, что это всего-навсего вязанка хвороста, упавшая с телеги какого-нибудь ротозея.
Кому не знакомы эти детские страхи, когда, ощутив прикосновение чего-то холодного и скользкого, в ужасе скидываешь одеяло и вскакиваешь, повинуясь желанию немедленно, не мешкая ни минуты, освободиться от гнетущего необъяснимого страха и боли.
Вот такой же, примерно, ужас испытываю я перед неопределенностью, неизвестностью. Я готов на отчаянный шаг, лишь бы избавиться от гнетущего чувства бессилия перед грозной, загадочной силой. Но поди раскуси ее сразу! Это в детстве было просто: подбежал и увидел, что кровожадный дракон – всего-навсего корявое дерево. А теперь нужны долгие недели, а то и месяцы кропотливого труда, чтобы проникнуть в недобрую тайну преступления…
Школьный коридор пуст. До звонка еще целых двадцать минут. Я с интересом рассматриваю стенгазеты. Особенно занимают меня детские рисунки. В них каждая линия, самая нелепая на взгляд взрослого, несет огромную смысловую и эмоциональную нагрузку. Вот какая-то девочка нарисовала себя и свою сестру. Стоят на ножках-спичках две куклы, похожие, как близнецы, взявшись за растопыренные руки. Для усиления сходства юная художница даже шнурки на ботинках нарисовала одинаковыми. А вот отважный Киквидзе на лихом коне. За ним черной тучей вьется бурка, такая широченная, что под ней умещается весь отряд с грозно занесенными саблями.
В застекленной витрине – экспонаты кружка «Умелые руки». Здесь и вырезанная из дерева крошечная люлька, и миниатюрное пандури с нейлоновыми ниточками вместо струн. Кажется, тронь – заиграют. Макет Загэса, весь величиной с тетрадный лист. Я загляделся: все честь-честью, только что не журчат целлофановые струи Куры, и памятник Ленину скопирован с удивительной точностью. Рядом с образцами традиционной грузинской чеканки кто-то нацарапал карандашом:
1. Дворянские типы в творчестве Давида Клдиашвили.
2. Поэзия Галактиона Табидзе.
3. Тема дружбы народов в советской грузинской литературе.
Может быть, это вопросы из билета, а может, темы контрольной работы.
В конце коридора я остановился перед газетой школьного литературного кружка. Обратил внимание, что девиз взят из Галактиона Табидзе: «Поэзия прежде всего!»
Девочки выступали в газете со своими сказками. Одна писала о зеленом листочке, который гордился тем, что раньше всех распустился, и свысока смотрел на своих запоздавших собратьев. Бахвальство его было вскоре наказано. Он увял прежде всех остальных листьев.
Вторая сказка была посвящена приключениям маленькой снежинки, которая жила на маленькой серой тучке и каждый день умирала от страха, как бы солнце ее не растопило. Однажды, не дожидаясь восхода, она сорвалась с облака и полетела вниз, трепеща от ужаса. В дороге ее застал рассвет, и что она видит? Все небо усеяно такими же снежинками, как она сама. Весело приплясывая, устремились они к земле. И, приободрившись, маленькая снежинка подумала: «То-то детишки обрадуются!».
Когда взошло солнце, снежинка вновь затрепетала от страха, но солнце сделало вид, будто не заметило снежных хлопьев, опускающихся на землю.
Вдруг мой взгляд остановился на аккуратных буковках, которые складывались в такое до боли знакомое имя: «Паата Хергиани». Так вот оно что! Паата писал стихи. Четыре строчки под названием «Новогоднее утро». Я переписал их в свою записную книжку, предварительно заучив наизусть.
Туфельки быстро по снегу бегут —
Ночь новогодняя следом приходит.
Ёлки в игрушках и елки в снегу,
В нашем кругу и в лесном хороводе.
Это коротенькое стихотворение, по-детски наивное, написанное рукой еще неопытной, показалось мне проникновенным и поэтичным. Оно дышало зимней свежестью и новогодней сказочной таинственностью. В лесу, где стояли заснеженные ели, было тихо и торжественно. А в доме, где на белоснежных простынях спала хозяйка маленькой туфельки, было тепло и уютно, и в углу нарядно мерцала новогодняя елка…
Утром я имел беседу с директором школы, высоким седым мужчиной, педагогом старой закалки. Одно его присутствие заставляло подобраться и взвешивать каждое свое слово. Я думаю, не только ученики этой школы не посмели бы развязно при нем держаться, так он был строг и подтянут.
Он мне сказал, что Паату никто из школы не исключал, просто отчиму посоветовали перевести мальчика в другую школу во избежание недоразумений, но тот совету не внял, а запер пасынка дома. Директор несколько раз обращался к Иродиону Менабде с просьбой отпустить Паату в школу, но тот упорно стоял на своем. Я спросил, во избежание каких недоразумений мальчика рекомендовалось перевести в другую школу. Директор стал объяснять мне, в каком сложном и мало изученном возрасте находятся подростки. Каждый организм по-своему реагирует на половое созревание. Один погружается в мучительные кошмары, другой, напротив, проникается нежнейшей любовью ко всему окружающему и как бы заново видит мир. С особой остротой воспринимает такой подросток краски, звуки, пропорции, вся красота мира сосредоточивается для него в какой-нибудь представительнице противоположного пола. Паата влюбился в Ингу любовью неосознанной, ребяческой. Директор выразил уверенность, что никакие низменные устремления и грязные помыслы не касались возвышенного чувства Пааты. Более того, ему, как старому педагогу, эти отношения казались естественными и абсолютно приемлемыми. Но, к сожалению, вмешались взрослые. Мещанка с апломбом, мать Инги, от безделья преследующая дочку назойливым вниманием, сыграла во всей этой истории самую дурную роль. Выдавая свое бестактное вмешательство в жизнь девочки за эталон материнской заботливости, эта женщина не давала дочери шагу ступить. Паата ни от кого не скрывал своего отношения к Инге. Он носил ее сумку или рюкзак – во время экскурсий, всегда старался держаться возле нее, но никогда его внимание не выходило за рамки приличий. «Мне известно, – сказал директор, – что во время летних каникул Паата с Ингой переписывались. Я попросил Ингу, и она принесла письма Пааты. Ничего неожиданного я в них не прочел. Обычные детские впечатления – о книгах, кинофильмах. В одном письме Паата писал: „Я очень скучаю, мне тебя очень недостает“. По-моему, ничего страшного. А мать Инги забила тревогу, стала выяснять: что за мальчик, что за семья… Все разузнав, еще больше заволновалась: как-де это – безотцовщина, пасынок, достаток в семье скромный, положение не видное. Инге совсем житья не стало: где была? С кем? Опять с Паатой? Не смей с ним встречаться! Попалось как-то матери на глаза стихотворение, которое Паата посвятил Инге. Самое невинное сочинение, романтическое и возвышенное. Но какой шум подняла эта женщина! Она требовала, чтобы Паату исключили из школы, грозилась снять меня с работы. – Директор улыбнулся: – Ну, а я не посмотрел, что она жена министра, и выставил ее из кабинета.
Когда я попросил директора показать мне письма Пааты, он ответил, что Инга забрала их обратно. Я поинтересовался, чем же эта история кончилась и почему все-таки Иродион Менабде запер пасынка дома, и в ответ услышал следующее:
После урока физкультуры, когда девочки и мальчики разошлись по своим раздевалкам, а часть ребят еще толпилась вокруг преподавателя, в зал вошла руководительница Гванца Шелиава и объявила, что за отличные успехи школьники награждаются путевками на теплоходный маршрут Батуми – Одесса. Паата, не помня себя от радости, спеша поделиться с Ингой новостью, вбежал в женскую раздевалку, где в силу несчастливой случайности оказалась мать Инги (урок физкультуры был последний, и она явилась за дочерью). Можно себе представить, какую безобразную сцену она устроила! Все ее попытки объявить Паату бандитом и растленным типом не увенчались успехом. Тогда она принялась „обрабатывать“ своего мужа – министра. Тот вспомнил, что Иродион Менабде служит в подведомственном ему учреждении, и заявил: „Товарищ Менабде и работу провалил, и за сыном присмотреть не может“. Видимо, эти слова дошли до слуха Иродиона. Он решил не обострять отношений с начальством и убрать Паату с глаз долой. Должно быть, у него и впрямь рыльце было в пуху, раз он так министерского гнева испугался.
Я сообщил директору о своем намерении побеседовать с преподавателями и одноклассниками Пааты. Он одобрил мое решение и сказал: „Ступайте, поговорите с ними, и вы убедитесь, каким прекрасным мальчиком был Паата Хергиани“.
Прозвенел звонок, и в коридор хлынула смеющаяся, галдящая волна. Я не мог разглядеть лица детей, как ни старался, все они сливались в кипящем водовороте. Я с трудом пробрался к учительской, мне не терпелось узнать, здесь ли классная наставница Пааты. Я уже открывал дверь, когда почувствовал чье-то легкое прикосновение. Я быстро обернулся и увидел маленькую большеглазую женщину. Не знаю почему, но я сразу догадался, что эта молодая миниатюрная женщина в школьных туфельках на низких каблуках и есть Гванца Шелиава.
– Простите, – смущенно сказала Гванца Шелиава, – если не ошибаюсь, вы – Заал Анджапаридзе.
– Да, я.
– Пожалуйста, пройдемте со мной, – она привела меня в кабинет истории, весь увешанный картами: карта крестовых походов, владения арабского халифата, завоевания древнего Рима. В углу – стенд с портретами выдающихся исторических деятелей. Под каждым портретом – биография, выведенная старательной детской рукой.
– Вы, наверно, догадываетесь… – начал я, но Гванца Шелиава меня мягко прервала:
– Я знаю, зачем вы пришли в школу. У моего класса еще один урок, а после него они придут сюда.
– Кто – они?
– Ближайшие друзья Пааты.
– Вы давно руководите классом? – спросил я. Она казалась мне очень молодой, и я хотел узнать, как давно она работает в школе.
– Когда скончалась их прежняя наставница, класс передали мне.
– Мне было бы интересно узнать, как реагировал Паата на замечания, на плохие оценки.
– Как и все. У меня он двоек не получал.
– Какой недостаток в характере Пааты вы могли бы назвать? – я сам был недоволен вопросами, которые задавал: бессвязные и необязательные.
Гванца задумалась.
– Паата умел чрезвычайно увлекаться, если, конечно, это считать недостатком. Многие наши педагоги порицали его за излишнюю восторженность и склонность к преувеличениям. Паата умел радоваться чужой удаче, как своей собственной. Вообще он отличался чуткостью и повышенной эмоциональностью. Я лично считала, что с возрастом это пройдет и сдержанность возьмет верх над чувствительностью. Паата был ласков, как теленок, многим это казалось притворством, а я видела, что он просто не может совладать с напором эмоций… Мальчик он был не по годам развитый, много читал… – вдруг Гванца замолчала и подняла на меня огромные, ставшие виноватыми глаза. – Да что ж это я делаю, – с тихим отчаянием проговорила она, – о живом говорю, а все в прошедшем времени, как будто его уже…
Гванца Шелиава говорила тоном человека, пережившего большое горе, но умеющего держать себя в руках. Я не уставал дивиться ее огромным лучистым глазам. Наверное, таких больших глаз не бывает ни у джейранов, ни у ланей. Каждый поворот этих глаз был значителен и нетороплив и напоминал мне движение небесных светил. Они излучали какое-то внутреннее сияние и, должно быть, светились во тьме, распространяя вокруг себя добрую силу, волнующую и успокоительную одновременно. Они обладали даром исцеления, и ты готов был доверить им свои сердечные раны. Сквозь тонкую кожу на висках и запястьях просвечивали голубые жилки. Одна из них доверчиво и беззащитно билась в ложбинке на шее, и от этого казалось, что ты становишься свидетелем жизни сердца Гванцы Щелиава, наблюдаешь, как рождаются в ней мысли и настроения. Необычайно женственная, она казалась созданной из какой-то неведомой материи. Не одно сердце, без сомнения, ранила красота Гванцы Шелиава, хорошо еще, на страже этой красоты стояли глаза, которые каждого мужчину превращали в рыцаря, защитника чистоты и невинности.
Воображение мое уже отождествляло Гванцу Шелиава с героинями славного прошлого, осиянными ореолом святости и подвига. И все-таки я заставил себя вернуться к делу.
– Не можете ли вы рассказать, чем кончился тот неприятный случай на уроке физкультуры?
Странную скованность ощущал я, допрашивая Гванцу. С небывалой силой одолевали меня сомнения: имею ли я право требовать от нее искренности и правдивости? Мне казалось, что я ловлю на ее лице тень недоверия, словно она хотела спросить: а кто ты, собственно говоря, такой, что смеешь допрашивать меня. Сам-то ты разве безупречен, что позволяешь себе взвешивать на весах правосудия чужие провинности и добродетели? „Должно быть, и Пилат в глазах Христа читал подобные сомнения“, – подумал я скептически.
– Я вам лучше о другом случае расскажу, – очень тихо, почти шепотом, проговорила Гванца Шелиава. – Это произошло примерно через месяц после того, как я начала работать в школе. Только боюсь, вы не поверите…
– Я вам верю, – твердо произнес я.
– Я так говорю, – она словно бы оправдывалась передо мной, – потому что история эта невероятная… Но вы спросите у тех ребят, которые были с Паатой в больнице, они подтвердят.
– Я никого спрашивать не буду, потому что абсолютно вам доверяю, – повторил я, но следовательская привычка взяла свое: – Что за больница? Когда это было?
Но, казалось, Гванца не слышала моих вопросов. Справившись с волнением, она начала рассказывать.
– В тот день по расписанию было подряд два урока математики. После первого урока учительница вышла из класса, оставив на столе журнал и свою сумочку. Вернувшись, она зачем-то открыла сумку и вдруг вскрикнула. Пятисот рублей, которые, как она помнила, лежали в кошельке, не было. Дети растерянно переглянулись и молчали. Пришла классная руководительница – пожилая больная женщина. В ее многолетней педагогической практике это был первый случай. Она изо всех сил старалась крепиться и не выказывать волнения, но в лице ее не было ни кровинки и руки предательски дрожали. Она попросила всех выйти из класса, вышла в коридор сама и велела ученикам поодиночке заходить в пустой класс. Взявший деньги должен был положить их на место. Таким образом, никто бы не узнал, кто из 27 учеников виновен в пропаже. Однако, когда последний из них прикрыл за собой дверь, сумка по-прежнему пустовала. Значило ли это, что дети не брали денег? История получила огласку, невзирая на то, что классная наставница утверждала, что никто из ее подопечных кражи совершить не мог, директор пригрозил вызвать милицию и расформировать класс. Ребят продержали взаперти до восьми часов вечера. Не знаю, что происходило там, за закрытой дверью, только и после этого никто не признался. Паата все время твердил, что среди них виноватых нет, но никто ему не верил.
Через два дня классную наставницу положили в больницу. Нервное потрясение обострило неизлечимую болезнь, которой она давно страдала. Врачи не скрывали, что положение безнадежное, и мы со дня на день ждали печальной вести. Ребята вообразили, что в болезни любимой учительницы обвиняют их, и совсем расклеились, стали придираться друг к другу, сделались недоверчивыми и резкими. Дружный когда-то класс распадался, и мы ничем не могли помочь.