355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдгар Пенгборн » Дэви » Текст книги (страница 16)
Дэви
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:53

Текст книги "Дэви"


Автор книги: Эдгар Пенгборн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)

Она распространяла вокруг себя спокойствие и в то самое первое утро, когда я увидел ее курящей трубку и разглядывающей всех, кто попадал в поле ее зрения.

Я заерзал на изгороди и спросил:

– Сэм, только честно… Я хорошо играю на горне?

– Все, что я могу делать с музыкой – это любить ее. Даже петь не умею. Ты дуешь в него, и мне это нравится.

– «Зеленые рукава» нравятся?

У девушки с мандолиной все время спадал на глаза непокорный каштановый локон… а у девушки с банджо были большие полные губы, которые сразу же придавали мыслям определенное направление… Ну, раз я написал здесь слово «мыслям», то вычеркивать его не буду… Девушка с мандолиной все еще бренчала, но теперь они в основном перешептывались и хихикали, и у меня появилось впечатление, что мне перемывают косточки.

– Да, «Зеленые рукава» получаются неплохо, – сказал Сэм. – Бродяги… ну, они – вспыльчивые люди, ты, наверное, слышал такие разговоры. Они верные, умные и храбрые. Народ говорит, что они всегда готовы к драке, но никогда не начнут ее первыми. Они ездят на своих повозках в такие места, в которые никогда не направится ни один обычный караван, и я слышал, что цорой бандиты отбирают вещи у Бродяг, но я никогда не слышал, чтобы бандиты отобрали у них самое лучшее. У каждого главы Бродяг есть серебряный знак, который помогает им проходить через все границы стран безо всякого шума. Ты знал об этом?

– Нет. А что, это правда? Эх, если бы мы были с этими людьми, то смогли бы пойти прямиком в Леваннон, и нам бы не пришлось красть лодку и бегать от таможенников? Он поймал мою ладонь и немного потряс меня.

– Джексон, ты обдумываешь, не украсть ли судно, чтобы переплыть Гудзоново море и все такое прочее?

– Ох, – сказал я. – Может быть, я и обдумывал все такое прочее, но не слишком много. Но ведь правда, Сэм? Они могли бы перевести нас через границу, если бы захотели?

– Они не станут заниматься контрабандой – иначе вмиг лишатся своих знаков. Я слышал, что они никогда так не делают.

– Но, может быть, они возьмут нас к себе в табор? Он посерьезнел и отпустил мою руку:

– Может, и возьмут… во всяком случае, тебя. У тебя этот музыкальный инструмент и все такое.

– Ну и черт с ними тогда! Я не пойду, если ты не пойдешь. Он расставил свои большие руки, опершись на забор, как никогда спокойный и задумчивый. Его глаза явно изучали всех Бродяг, которые находились на виду. Один из фургонов стоял так, что его открытый задок был обращен к забору, около которого хихикали девушки. В фургоне стояли несколько больших ящиков. Это могла быть торговая повозка, я знал это по Скоару – днем они устроят здесь базар, будут торговать снадобьями от всех болезней и всяким прочим хламом, часть из которого вовсе и не хлам: я купил свой катскильский нож у одного из Бродяг… Еще одна повозка, крытая, стояла передом к огороженной веревками площадке; на этом месте будет театр.

– В таком случае, – сказал Сэм, и я почувствовал, что он сейчас почти столь же счастлив, сколь мы были счастливы совсем недавно, в Ист-Перкунсвиле, – в таком случае, думаю, ты можешь попытаться, Джексон, ибо, думаю, я достаточно ясно вижу путь, по которому собираюсь идти.

– Что у тебя на уме?

– Ужасные мысли, Джексон, все время… Если я хочу пробиться, проползти или прошмыгнуть куда-нибудь, где меня не ждут, я обычно так и поступаю. Погоди капельку.

Я чуть было не перебрался через изгородь, но тут рядом с фургоном, где сидела седовласая женщина, появился еще один человек, наклонился к ней и что-то зарокотал.

Он был достаточно худощавым и ниже Сэма ростом, но ухитрялся выглядеть крупным и высоким – отчасти благодаря черной косматой бороде, которая доходила ему до середины груди. Черный колтун на голове размерами и ухоженностью мало отличался от бороды – его явно не стригли уже месяца два или три, – но я заметил, что у этого типа есть и свои слабости: так, коричневая рубаха и белая набедренная повязка были, без сомнения, выстиранными и свежими, а волосатые ноги оказались обутыми в пару мокасин из лосиной шкуры. Чудеснее обуви мне в жизни видеть не приходилось, поскольку мокасины были с позолоченными украшениями в виде обнаженных женских фигурок, и те позы которые принимали эти золотые девушки, когда он просто шевелил пальцами ног, заставили бы учащенно забиться сердце самой запыленной египетской мумии, даже женатой…

– У меня такое чувство, Джексон, – сказал Сэм, – что это их глава. Глянь на него. И попытайся представить, как он сходит с ума по какой-нибудь причине.

Я перевесился через забор. Я чувствовал, что все смотрят на меня – девушки, картежники, седовласый мужчина из-под своей соломенной шляпы и чернобородый главарь, чей голос по-прежнему звучал мягким рокотом, точно раскат грома в десяти милях отсюда.

– Па, – сказал я, и Сэм с мимолетной улыбкой вздрогнул, точно к удовольствию примешивалась боль, и я осмелюсь предположить, что так оно и было. – Я запросто могу представить это, но никак не могу выразить.

– Ага… Ты слыхал, наверное, о подвыпившем старике-фермере, который стал так плохо видеть, что начал доить быка?

– И что дальше?

– А ничего, Джексон! Ничего особенного, кроме того, что, по слухам, он до сих пор с дойки не вернулся.

Я должен был идти к ним сейчас или же никогда. Моя белая набедренная повязка очень мне помогла, но у меня дрожали руки и колени, когда я преодолел эти бесконечные двадцать ярдов, отделявшие меня от музыкантов, поднял золотой горн и позволил солнечному лучу заиграть на нем. Однако интерес и удивлением на их лицах при виде горна как рукой сняли мой страх и позволили мне стать еще одним дружелюбным человеческим существом.

– А можно мне поиграть с вами? – спросил я напрямик. Киска с локоном на лбу и девица с губами, которым самое место в постели, тут же приняли деловитый вид, и в них не осталось и следа от насмешки. Музыка была серьезным делом.

– Когда это сделали? – спросила Бонни. – В Былые Времена?

– Да. Он у меня недавно. Я знаю всего несколько мелодий.

– Басовый диапазон?

– Нет, по-моему, средний… Но я знаю, что с обоих сторон есть ноты, которых я сыграть не могу.

Кто-то сказал:

– Мальчонка, кажется, не врет.

Я понял, что все это время из-под соломенной шляпы за мной следили. Девушки не обратили на Стада никакого внимания.

– И какие мелодии ты знаешь? – спросила Минна Селиг, и я понял, что голосу ее тоже самое место в постели.

Впрочем, сейчас она была сама деловитость, и Бонни – тоже.

– Ну, – еказал я, – «Зеленые рукава»… «Воздух Лондондерри»…

Мелодичное банджо Минны тут же выдало мне несколько аккордов, и я принялся играть «Зеленые рукава» – не имея, разумеется, ни малейшего понятия ни о том, какую тональность я использую, пи о том, как подстроиться под другого музыканта. Все, что у меня было, это мелодия, и естественное чувство горна, и немного храбрости, и море желания, и острый слух, и восхищение тем, как эта очаровательная черноволосая девушка сидит рядом со мной по-турецки с банджо и округлыми бедрами, которым и вовсе самое место только в постели…

Потом к нам присоединилась мандолина, плача и смеясь серебристым голосом. Большие серые глаза Бонни играли со мной – это не отвлекало ее от музыки, ибо она могла прикончить мужчину такими штучками, ни на миг не задумываясь, – а ее мелькающие пальцы создавали моей игре просвечивающий вибрирующий фон до того, что я счел концом.

Беловолосый барабанщик помахал рукой, подзывая товарищей. Люди выходили из повозок. Флейтист и корнетист бросили свои карты и просто стояли рядышком, слушая и размышляя. Горн так хорошо отвечал мне, что на минуту я едва не проникся опасной идеей, будто именно моя игра привлекла их, а вовсе не магия Былых Времен, заключенная в горне. Когда я играю сейчас, возможно, это и правда; тогда же это быть правдой никак не могло, хотя милая резкая Бонни и сказала потом, что я управлялся с ним лучше, чем невежда.

Когда я закончил (как я думал) мелодию, ладонь Минны сжала мою руку, чтобы пресечь любую возможную глупость с моей стороны, и в небеса полилась песня мандолины, игривая и разрывающая душу, отражающаяся от другой стороны облаков и танцующая в солнечном свете. Кто-то принес гитару, которая тут же принялась радоваться веселью мандолины. А Минна сосредоточенно напела три ноты прямо мне в ухо, едва слышно, и прошептала:

– Когда она начнет петь, сыграй их на своей штуке, только очень тихо. Доверься своему слуху. Пусть мы приврем, но давай попробуем.

Знаете, мы приврали не очень сильно. Я был готов, когда зазвучало светлое сопрано Бонни, и Минна неожиданно присоединила к нему свое контральто, бархатистое, точно кожица персика. Что ж, эти девушки были не просто хороши, они были великолепны. Они музицировали вместе с детских лет, а кроме того, между ними существовал тот редкий тип дружбы, которую не смог бы разрушить ни один мужчина. Я не знаю, являлись ли они любовницами. Папаша Рамли не очень одобрял такие вещи – скорее всего, из-за обычного религиозного воспитания, – так что это был вопрос, которого задавать не стоило… Впрочем, если и являлись, это не настроило их против мужской половины: через некоторое время мне довелось услышать из их уст «ой-не-надо-ой-давай», и обе они оказались тем более восхитительны, что не принимали меня чересчур всерьез, поскольку мы не были, что называется, влюблены друг в друга.

Когда Бонни запела второй вариант «Зеленых рукавов», я услышал, как в песню вплелось еще что-то. Сосредоточенный на том, чтобы заставить мой горн делать ожидаемое этими людьми, я почувствовал новый голос лишь как поддерживающий аккордный шепот, далекий-далекий, хотя я знал, что певцы стоят почти рядом со мной. Здесь были все лучшие – Нелл Графтон и Чет Спендер, и красавец Билли Труро, тенор, который мог и Ромео играть, и мулов свежевать. А низким громоподобным басом был сам папаша Рамли.

Поющая Бонни не играла, но, держа одной рукой мандолину, положила другую мне на плечо… Ну и что с того? – рука Минны и вовсе лежала на моем колене, и отчасти это было сделано с целью создать романтическую картину для толпы, которая все увеличивалась и увеличивалась там, на дороге. Однако еще больше в нашей живописной группе было настоящего, чувственного. Бонни где-то выучилась петь так, что ее круглое личико совершенно не искажалось и не теряло своего очарования. Впрочем, у нее были красивые зубы, восхитительная фигура и блестящие глаза – никто бы и внимания не обратил, если бы она, беря одну из трудных нот, позволила солнечному свету упасть на свои миндалины. И по чудесному совпадению в тот день на ней была зеленая блузка с длинными руказами… Нет, вы бы наверняка подумали, что все представление тщательно спланировано. Я уверен, что те олухи так и решили.

Когда песня закончилась, Бонни помахала толпе рукой и послала им воздушный поцелуй, встреченный восторженным топотом и хлопками, а кое-кто даже восторженно сопел… А потом она потянула меня за рубашку, чтобы поставить на ноги.

Давай, малыш! – сказала она. – Они тебя тоже любят, в этом было головокружительное удовольствие, ничуть не умаленное тем, что я знал: больше всего они хлопают Бонни.

Ведь так и должно было быть. Да, мне нравилось происходящее, и я стремительно взрослел, и меня это не слишком демилиризовало…

* * *

Ники и Дион все еще время от времени спорят об исправлении некоторых моих ошибок. Я не могу вмешиваться, потому что сам просил их об этом, когда только начинал книгу. В последний раз они ругались совсем недавно, всего несколько минут назад, понятия не имею – почему. Я задремал на солнышке или делал вид, что задремал, и услышал, как Ники спросила Диона, почему он так уверен, что я задумал написать это слово именно таким образом.

– Не уверен, – согласился Дион. – А даже если и не задумал, почему я должен исправлять родной язык от покушений со стороны рыжеголовой певчей птицы, политика, трубача и накирявшегося матроса? Разве этот язык не насиловали веками с тех самых пор, как Чосер[25]25
  Чосер Джефри (1340(?)-1400) – английский поэт, чье творчество положило начало реалистической традиции в английской литературе (прим. переводчика).


[Закрыть]
устроил неразбериху, пытаясь установить правила, и разве этот язык не жив до сих пор?

– Бессердечная, подлая, ленивая скотина, – сказала Ники. – Я ненавижу тебя, Ди-ён, за то, что ты даже не хочешь прийти на помощь Евтерпе, которая лежит в пыли, истекая кровью.

– Евтерпа… Ты ошибаешься.

– Что терпко?

– Не понял…

– Я отчетливо слышала, как ты произнес «И терпко!»

До Диона, наконец, дошла орфографическая игра моей Ники.

– Миранда! Евтерпа не была музой правописания!

– Ой, и вправду… Это была Мельпомена.

– Прости, пожалуйста, но та была музой трагедии.

– Ну и все в порядке! Поскольку английское правописание всегда было трагедией, какая еще девчонка способна справиться с ним! Так что не перечь мне, а то разбудишь Дэви.

Я только что завершил теорию об истоках английского правописания, так что официально проснулся, чтобы поделиться с ними ею. Видите ли, сказал я, существовал на заре истории один древний философ, у которого была ворчливая жена, больной желудок и подагра, но английский тогда еще не изобрели, что ставило философа в демебелеризованное положение, лишив его возможности даже браниться. Однако ответственные за политику люди уже приняли алфавит, а потом разделили его на куски и пустили их по рукам, чтобы на всех хватило букв. Так что когда старику слишком досаждала его жена или у него болела нога, или его взгляды доставляли ему неприятности, он мог схватить кусок алфавита и швырнуть его в пропасть, и пропасть была единственной формой ругательства, принятой в те давние дни, и все швыряли туда свои куски. Через много веков ученый с большой головой и совсем без сострадания забрался в ту пропасть и тут же изобрел английский. Но к тому времени все комбинации, которые мог бы произнести приличный человек, были смыты дождями или растащены воронами, и потому…

– А как же, – перебила Ники, – жена старого философа ухитрялась браниться, если английский еще не изобрели?

Ничуть не демобилизированный, я сказал своей жене:

– Она слегка опередила свое время.

20

«Зеленым рукавам» все еще аплодировали, но я услышал, как чернобородый пророкотал:

– Сворачивайтесь-ка, ребятки. Кажется, они созрели для мэм. И едва я пожалел, что не понимаю, о чем он, чернобородый сказал мне беззаботно и весело – будто я годами путался у него под ногами, и он так привык ко мне, что мог бросить мельком:

– Побудь пока здесь, Рыжик.

Я сглотнул и кивнул. Он поковылял к повозке, в которой стояли ящики. Девушка с банджо потянула меня, чтобы я сел с нею рядом, и обвила дружеской рукой мою шею.

– Это папаша Рамли, – сказала она. – В следующий раз, когда он заговорит с тобой, ответь ему «Ага, Па». Ему это нравится, вот и все. И не волнуйся – я думаю, ты ему понравился. Меня зовут Минна Селиг. А тебя, дорогой?

Опаньки! Вот это, если хотите, было уже демурализующим. Я, правда, вскоре выяснил, что Рамли все время называют друг друга «дорогой» и «дорогая», и это не обязательно означает какое-то особенное отношение, но тогда я этого не знал, и она знала, что я не знаю. Тут же маленький дьяволенок с мандолиной при-близил губы к моему второму уху:

– И не волнуйся – я думаю, ты понравился Минне. Меня зовут Бонни Шарп. Скажи и мне свое имя… дорогой.

– Дэви, – сказал я.

– О, нам кажется, оно очень милое, правда ведь, Минна?

Да, они действительно принялись за меня всерьез. Правда, из-за них и их беззлобного озорства, сердечности и доброго юмора, конец «Зеленых рукавов» вполне мог бы стать концом моего мужества: я мог бы подхватить лохмотья своего достоинства и спастись бегством через забор, и не сказать Сэму больше ни слова о том, чего мне хотелось больше всего на свете – быть принятым в компанию этих людей и оставаться с ними, пока не выгонят.

Папаша Рамли, стоя у задка повозки, взмахнул руками:

– Друзья, я пока не собирался рассказывать вам хорошие новости, но вас захватила наша музыка… И наши ребята любят вас за аплодисменты, которые вы дарите им… Ну что ж, я приму их как знак одобрения и произнесу несколько слов, а вы передадите все своим близким. Откройте ворота и встаньте в круг, ибо я несу надежду больным, несчастным и страждущим… Подходите ближе!

Практически во всех деревеньках и небольших городках, где не было больших парков, существовал обычай сдавать Бродягам скверы на весь срок их пребывания. Как место для лагеря и арену для представлений… Горожане обычно не вторгались на их территорию, если не приглашали. Я нарушил правило. Думаю, причиной, по которой девушки ничего не сказали мне, был мой от рождения бестолковый вид, который часто творит для меня чудеса. Зрители открыли ворота по приглашению папаши Рамли и зашли внутрь – робко, с неизменной тревогой болванов, остерегающихся мошенничества… Ну и чем эта тревога им помогает?

Вокруг повозки собрались десятка два мужчин и раза в полтора больше женщин, вызывающе доверчивого вида, жаждущих убедиться в чем-то, и не слишком важно – в чем именно. Я видел, как Сэм зашел вместе с ними. Он остался позади. Поймав мой взгляд поверх капоров и соломенных шляп, он слегка покачал головой, и я истолковал движение его головы как знак, что он задумал то, во что мне лучше не вмешиваться.

– Пожалуйста, друзья, подойдите поближе!

Любой мужчина дорого бы дал, чтобы иметь такой голос, как у папаши Рамли, – то громкий, будто церковный колокол, то подобный шепоту малыша в темноте.

– Это будет благословенный день, – продолжал Рамли, – который вы все запомните надолго. Вы кажетесь мне разумными людьми, ответственными гражданами, мужчинами и женщинами, сохранившими в своих сердцах богобоязненность, вечно молящимися и внесшими свой вклад. Вот что я буду говорить себе каждый раз, вспоминая Хамбер-Таун, и доброго мэра Банвика, предоставившего нам это чудесное место и так много сделавшего для нас… Нет, люди, Бродяги не забывают добра, никогда не верьте тому, кто скажет вам, что они забывают. Моя дружба с вашим мэром Банвиком и Клубом прогресса, и Женским Мурканским обществом трезвости – это воспоминания, которые я буду бережно хранить в своем сердце до конца своих дней.

Что касается Банвика, этого старого пердуна наверняка не было здесь в такую рань, но выводок его злобных кузин, вне всякого сомнения, присутствовал, не говоря уж о его подружках… А кроме того, папаша всегда говорил, что если уж ты собрался лизать чью-то задницу, почему бы не сделать это хорошо.

– Друзья, вы все знаете, – голос папаши Рамли стал проникновенным, как у святого отца, – что этот мир – юдоль скорбей и несчастий. О Боже, разве Смерть на своем белом коне не рыщет днем и ночью, неистовствуя среди нас? А ведь это может быть любой из вас, за исключением детей, благослови их Господь! Хотя, могут быть и дети: ведь их тоже уводит за собой Костлявая. И всему виной болезни – да, я намерен говорить с вами об этих горестях, которые раньше или позже настигают всех нас. Никто не выдумывает о них рассказов, никто не поет грустных песен, но человек, пораженный болезнью, покидает нас, люди, точно так же, как и герой, погибший в битве за свою возлюбленную родину, аминь! Это факт.

Он дал им время окинуть друг друга мудрыми и серьезными взглядами и согласиться с тем, что так оно и есть. И продолжил:

– Друзья, есть несчастья, которые нельзя исцелить ничем, кроме любящей руки Господней, руки того, кто лечит удары судьбы и осушает слезы, и нежно направляет, и позволяет зеленой траве расти поверх многих ран. Но что касается обычных болезней, у меня есть для вас, друзья, новость. – Он вновь сделал многозначительную паузу. – Сорок семь лет назад, в маленькой деревеньке среди холмов Вейрманта, зеленой и уединенной, жила женщина, – простая, скромная, богобоязненная, кроткая, как, наверное, любой из вас, друзья и подруги, кого я вижу сейчас перед собой в этом прекрасном городе – где, должен признать, я не видел еще представительницы прекрасного пола, на которую не было бы приятно смотреть. (На самом деле, среди присутствующих было всего лишь две симпатичные женщины, и я сидел между ними.) Это факт, а не лесть, о господа!.. Так вот, эта милая женщина из Вейрманта, о которой я говорю, потеряла своего мужа, будучи в среднем возрасте, и после этого посвятила остаток своей долгой и благословенной жизни исцелению больных.

Даже имя ее было таким же скромным, как и она сама – ее звали Евангелина Аманда Спинктон, и я хочу, чтобы вы запомнили это имя, ведь вы будете благословлять ее до последнего вздоха. Некоторые даже говорят, и я им верю, что в жилах мэм Спинктон – так ее называет теперь весь благодарный мир – течет таинственная кровь индейцев Былых Времен. Возможно, это правда, но в чем действительно нет сомнений, так это в том, что ангелы Господни вели ее на всем жизненном пути, в поиске исцеляющих эссенций, которые Бог, в своей безграничной мудрости и милосердии, тайно поместил в простые травы, которые растут в шепчущих лесах или в полях, которые целует солнце, или вдоль. нежно журчащих потоков…

Полагаю, это дает вам понятие о его стиле. Папаша никогда не позволял никому другому рассказывать о мэм Спинктон. Даже лежи он в постели больным или при смерти, он поднялся бы со своего ложа, чтобы рассказать о ней. Он говорил, что слишком сильно почитает ее, чтобы доверить чертову дураку-помощнику наложить лапу на ее священное убежище. Он также уверял, что способен чувствовать толпу так, как не чувствует никто – кроме его дедушки, разумеется, но тот умер сорок лет назад, – и способен безошибочно понять, использовать ли ему нежно журчащие ручейки или же мрачно шепчущие пещеры. Любой из этих двух приемов может сработать, но олухи, поддающиеся воздействию нежно журчащих ручейков, – это одно, а олухи, поддающиеся воздействию мрачно шепчущих пещер, – совсем другое дело, и признак настоящего артиста – его способность уловить эту разницу и вести себя соответственно. Длинный Том Блэйн, бывало, спорил с ним, когда папаша бывал в духе, – Том утверждал, что олухи всегда олухи, и все тут.

Папаша Рамли нес свою ахинею дальше, не заявляя впрямую, что Господь вместе с Авраамом и всеми ангелами трудились, показывая мэм Спинктон, как создать Единственное Эффективное Лекарственное Средство от Всех Смертельных Хвороб Человека и Зверя… Это было что-то вроде дыхательного упражнения – он делал его, потому что не мог позволить толпе уйти от него, в любое время, даже ничего ей не продавая. Еще пять-десять минут подробностей о жизни и характере мэм Спинктон – и он свернул на краткий анализ доброй дюжины заболеваний, и был столь восторженным, оптимистичным и ужасающим в своем рассказе, что заставил бы вас найти столько симптомов в вашем собственном организме, что вы бы просто умерли от изумления. Он закончил эту часть рассказом об армии вдов и сирот у могил и напоминанием, что «Мэм Спинктон» вполне бы могла предотвратить набор в эту армию, – и раз присутствующие теперь знают об этом, то давай, налетай!.. Его титанические усилия были вполне оправданны – «Мэм» стоила целый доллар за бутылку. Вот только расходилась ли она?

Да, расходилась.

Я это знаю, потому что папаша сам верил в нее или делал вид, что верил, и имел к нам не больше снисхождения, чем к публике. Если вы заболевали и признавались в этом, вам приходилось выпить «Мэм Спинктон» или столкнуться с неудовольствием папаши, а для этого мы все слишком сильно его любили.

Виной тому, что извлечь всю пользу из «Мэм» не удавалось, был ее непредсказуемый характер. «Мэм Спинктон» могла справиться с чем угодно – с эпизоотией, корью, импотенцией, сломанными ребрами, насморком. Если же она не могла вылечить, значит, и не пыталась – она просто начинала так жечь где-нибудь в другом месте, что больному становилось все равно. Нанесите немного «Мэм» на смертельную рану, и процесс так заинтересует вас, что умереть вам не удастся – из чистого любопытства, как долго, как сильно и где будет жечь. Разумеется, может выйти и совсем по-другому, но это уже случай, не имеющий никакого отношения к психологии.

Вера в «Мэм» со стороны папаши Рамли была для меня загадкой, но я просто принял ее за факт. Я видел, как он готовил новую порцию по секретному рецепту, автором которого сам и являлся. Он возился с «Мэм» осторожно, многообещающего блестящими глазами и распушенным хвостом – как физик Былых Времен с бомбой новой конструкции. А потом он обязательно пробовал сам. В рецепте присутствовало много чего – мокрицы, хрен, жгучий перец, ликер из сырого зерна, смола, мараван, моча гремучей змеи, куриный желчный пузырь и еще около дюжины более загадочных трав и частей животных, обычно включая и яички козла. Этот последний ингредиент достать было трудно, разве что мы случайно оказывались в нужное время на нужной ферме, и папаша признавал, что без них можно и обойтись, но говорил, что они придавали «Мэм» тот отличительный Привкус, к которому он был неравнодушен. Привкус был важен. Конечно, папаша Рамли стал бы пить ее как с Привкусом, так и без него, и для олухов, наверное, это было не суть важно, поскольку уже первый глоток был рассчитан на то, чтобы олух напрочь забыл о пытливости своего ума… и все же, если вы были знатоком, Привкус имел значение. А еще папаша Рамли любил обсуждать урожаи. Я так и не поднялся до его уровня. Я замечал только максимальные отклонения: при плохом урожае «Мэм Спинктон» была способна лишь заполнить смрадом здание Городского Совета, но в свои лучшие годы вполне могла очистить поле в десяток акров от всего движущегося, включая и мулов.

Тем утром в Хамбер-Тауне, когда папаша Рамли закруглился со своей трепотней и почти начал торговать бутылочками, а Том Блэйн принялся собирать монеты, вдруг откуда ни возьмись появился, сопя и постанывая, древний старикашка, пробирающийся через толпу с прижатой к груди рукой, с длинным тощим лицом, сморщенным в самом неистовом выражении горя, так что мне пришлось дважды вытаращить на него глаза, прежде чем я узнал в этом воплощении несчастья физиономию своего па, Сэма Лумиса, притворяющегося так, как я никогда раньше не видел.

– Эй вы! Вы говорите об исцелении? Я иду к вам, но у меня нет никакой надежды, никакой, потому что моя болезнь вызвана жизнью во грехе. Ах, Господи, Господи, прости жалкого ужасного старика и позволь ему умереть, пожалуйста!

– Эй, дружище! – ответил папаша Рамли. – Господь прощает множество грешников. Выйди и расскажи о своем горе!

Он слегка встревожился. Он сказал нам потом, что не был уверен, видел ли Сэма возле ограды рядом со мной.

А Сэм, этот старый пройдоха – мой па, помните? – продолжал:

– Молите Его вечно, но позвольте мне скинуть с плеч свою ношу!

– Пусть несчастный страдалец подойдет ко мне, добрые люди, он болен, я вижу это. Освободите место, пожалуйста!

Добрые люди послушались, возможно, даже из жалости, потому что в облике Сэма было что-то трогательное. Он выглядел почти конченным – кашлял, шатался, блевал у задка вагона и позволил Тому Блэйну поддержать себя. Если бы он тогда, в самом начале, не покачал головой, я бы мог сломя голову помчаться к нему и испортить всю затею.

– На меня находит внезапно, – сказал он, чтобы убедить любых сомневающихся, которые могли заметить его рядом со мной, здорового и крепкого, как бык. – Слишком внезапно! – и отвернувшись от толпы, он подмигнул папаше Рамли.

После этого вы бы решили, что они проделывали такие штуки годами. Я прошептал в ближайшее ко мне ухо, которое оказалось ухом Минны Селиг:

– Это мой па.

– Да? Я видела вас вместе.

А Бонни сказала:

– Каков засранец!

Я чуть не раздулся от гордости.

Папаша Рамли склонился над ним с нежной ангельской улыбкой. Его голос был точно выливающийся из кувшина сироп:

– Не отчаивайся, парень, и думай о райском блаженстве, которое ждет раскаявшегося грешника. Где у тебя болит?

– Ох, грудь крутит и зигзагообразно мертвеет.

– Да, да. Болит, когда дышишь?

– О Боже, именно так!

– Ага… Я могу читать в людских сердцах, сэр, и вот что я скажу тебе об этом грехе. Он уже почти смыт раскаянием, и все что тебе надо – вылечить боль в груди, чтобы прямой дорогой направиться к святому духу… Только осторожно, разумеется.

Том Блэйн был тут как тут с бутылочкой «Мэм Спинктон», со счастливым видом и деревянной ложкой. Я никогда не мог понять, почему с кленовой деревяшкой ничего не происходит – ведь «Мэм» жгла будь здоров! Однако ничего поделать с этим не могу, мне остается только рассказывать историю так, как она происходила. Черт меня подери, если два старых обормота не устроили разговоры еще на добрых пять минут, а Том так и держал ложку, прежде чем Сэм позволил уговорить себя немного отхлебнуть. Я думаю, они явно испытывали судьбу: если бы старая дама разъела ложку, пока они болтали, толпа бы линчевала всех нас.

Наконец, Сэм принял микстуру, и несколько секунд все было довольно тихо. Впрочем, поначалу и не почувствуешь ничего, кроме ощущения, что наступил конец света. Сэм, конечно, вырос на ликере из сырого зерна, жареной еде и религии… но все равно, я не верю, что жизнь человека может подготовить его к «Мэм Спинктон». Сэм проглотил ее…

Когда черты его лица снова превратились в единое целое и он опять стал похож на самого себя, мне показалось, что я расслышал его бормотание:

– Это случилось со мной!

Все было в порядке: олухи, которые расслышали его, вероятно, подумали, что он взглянул на приятное лицо Вечности. Потом, едва обретя способность двигаться, он повернул голову так, чтобы олухи могли видеть ореол блаженства, окруживший его голову, и сказал:

– Ах, благословенно имя Его, я снова могу дышать!

Ну да, человек всегда чувствует неземное блаженство, когда обнаруживает, что все еще способен дышать после глотка «Мэм Спинктон». Но олухи еще не попробовали ее, так что, полагаю, они поняли его слова в несколько ином смысле.

– Я был близок к смерти, – сказал старикашка, – но вот я снова жив!

И все засуетились вокруг, желая потрогать человека, которого буквально вытащили из могилы; они были готовы даже затоптать его в порыве дружелюбия.

Папаша Рамли спустился с фургона, и они с Томом выдрали Сэма из толпы. Затем Том принялся продавать бутылочки – несколько минут он сбывал их с такой скоростью, с какой только мог управиться, – а папаша Рамли повел больного туда, где все еще сидела седовласая женщина, куря свою трубку и наслаждаясь жизнью. Я поплелся за ними, девушки составили мне компанию.

Трудно поверить, сколько места можно найти в крытом длинном фургоне. Ребра каркаса, поддерживающего брезент, обычно сделаны из граба и находятся чуть выше головы, а легкая плетеная платформа-потолок покоится на поперечинах, образуя что-то вроде чердака для хранения легких вещей. Эти же поперечины несут висячие перегородки, образующие уютные отсеки, идущие вдоль обеих сторон фургона с узким проходом между ними. В голове фургона находится место, где нет спальных отсеков, только брезент с окном с каждой стороны. Мы ради смеха называли это место передней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю