Текст книги "Билли Батгейт"
Автор книги: Эдгар Лоуренс Доктороу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Шестая глава
Для меня все было о'кей, но для банды Шульца именно в дни моего появления наступили плохие времена. И так было до тех пор, пока Дикси Дэвис, этот юрист, на которого Шульц все время ругался, не выработал некий хитроумный план, как сдаться на милость федеральной службе налогов, точнее, главному районному чиновнику. Если вы не представляете себе насколько запутанно это выглядит на практике, то вряд ли поймете, почему мистер Шульц так надеялся, что его официально вызовут в суд и возбудят дело, и целыми днями ходил взад-вперед, ни о чем другом не думая и не мечтая, а однажды, не по пословице, а по жизни, рвал на себе в отчаянии волосы, потому что до тех пор, пока он не будет вызван повесткой в суд, и уже в суде, в ходе рассмотрения дела не заплатит налог, он не может заниматься бизнесом. С другой стороны и суд не был панацеей – ведь до тех пор пока он не был уверен, что выиграет дело, какой резон ему было вообще желать этого. К примеру, если бы суд проходил в Нью-Йорке, где его имя было на слуху и где он имел, скажем так, своеобразную репутацию, дело бы он проиграл независимо от состава жюри присяжных. Вот в этом и заключалась вся суть бесконечных переговоров между Дэвисом и службой налогов. Шульц хотел определенных гарантий перед явкой в суд. Эти гарантии были очень простыми – его должны были не арестовывать, а отпустить под залог.
Он говорил мне, что преступный бизнес, как и любой другой, требует постоянного к себе внимания со стороны владельца, потому что всем наплевать, как идет его, хозяина, бизнес. Его дело – его и заботы, его бремя, ему и следить, чтобы все шло без сучка и задоринки. Но самое важное, чтобы бизнес постоянно рос, потому что, как он объяснил, если сегодня ты достиг тех же результатов, что и вчера, т.е. не вырос, это значит, что бизнес начинает умирать. Бизнес, это как живое существо – прекратив расти, начинает стареть. А уж если говорить об особенностях его сферы деятельности, очень сложной не только в области спроса и предложения, а также в обращении с людьми и даже присущей ей некоторой дипломатии, не говоря уж о самих деньгах, об их выплатах, что само по себе требует целого отделения контроля, так вот, люди, на которых можно положиться, рождены вампирами, им нужна твоя кровь, твои деньги, и если они их не получат, то они затаиваются и исчезают в тумане, и тебе надо, чтобы ты постоянно был виден в своем бизнесе или он от тебя уйдет. Все, что ты построил, возьмут другие, т.е. чем больше ты преуспеваешь, с тем большей уверенностью можно сказать, что число засранцев, желающих отнять у тебя дело, растет. Он не имеет в виду закон, он имеет в виду конкуренцию, этот род деятельности не привлекает джентльменов, и если они найдут щель в твоих доспехах, то тут же последует удар клинком в тело, если у тебя всего лишь один раз рядовой заснет на посту или какого-нибудь рядового сманит конкурирующая организация, уже не говоря о твоем собственном отсутствии на командном месте, то все, тебя уже нет, любая брешь, любая слабина – это твой конец, они тебя не боятся, они тебя сожрут, ты будешь мертв, более того, в том, что от тебя останется, не сразу признаешь тебя самого – гроб будет заполнен мясом, костями и мозгом.
Я воспринял его сетования на жизнь как свои собственные, да и мог ли иначе? Мы сидели на застекленной задней веранде его дома, двухэтажного, из красного кирпича, в Сити-Айленде. Он – великий человек, доверил свои мысли, свои заботы сиротке Билли, парню – талисману, неожиданному и необъяснимому протеже. Он уже вспомнил тот момент, когда в первый раз оценил меня и мои способности к жонглированию, как же теперь я мог не воспринять темные тучи над его душой и не почувствовать их как свои собственные? Как мог я позволить раствориться изводящему страху потери, несправедливости, пересушивающей самое нутро, героическому удовлетворению от того, что выжил, что не сдался, способности видеть людей насквозь? Вот он дом, его секретный угол, где мистер Шульц останавливался, когда не находился на своей охраняемой территории – вот он, этот дом, обыкновенный, таких сотни в округе, только на этой короткой улочке, где вокруг одни времянки одноэтажные, он все-таки выделяется. Эдакий островок. И все это было в нашем Бронксе и я отныне тоже знаю про это место (география дома – секрет, посвящены в него всего несколько человек, я в том числе), это дом мамы Ирвинга, она ходит вокруг с мокрыми руками, готовит, убирается. Эта улочка засажена жесткими ясенями, их мало, но они точно такие же, как в городских парках. Мистер Берман тоже знает, потому что это он однажды привез меня сюда, он каждый день привозит отчеты по работе боссу. И пока я сидел на веранде, а они смотрели бумаги, мне пришло в голову, что все соседи вокруг, а может и весь квартал, тоже знают, иначе ведь нельзя – нельзя не знать, если такая знаменитость ходит по этой улице, машина знаменитости – всегда на обочине, две личности на заднем сиденье.
Так вот дом на самом берегу, даже на Нью-Йорк не похоже, холмы здесь другие, дороги не заасфальтированы, долины не похожи на город-метрополис – на этом островке много солнца и люди, живущие здесь, должны чувствовать что-то особенное, некую изолированность от мира, такую, какую ощущал я сам, наслаждаясь связью с иным микрокосмом, видом на пролив Саунд, который был для меня как океан, далекий до горизонта, серый, лениво перекатывающий волны, будто это скаты домов и камень стен, волнуемых землетрясением, будто он был огромным монументальным телом, слишком большим, чтобы иметь врагов. За оградой высился над водой причал, с лодками и моторками всех мастей, подвешенных на балках или вытянутых на песок, несколько болтались, пришвартованных на цепях. Но одна лодка, привлекшая мое внимание, была закреплена веревкой и была готова, судя по виду, к немедленному отплытию: это была скоростная моторка, из красного дерева, покрытая лаком, с кожаными, коричневыми сиденьями, с бронзовой, начищенной окантовкой переднего стекла. Руль был как у автомобиля, а на корме весело трепыхался звездно-полосатый флажок. Еще я увидел щель в ограде, тропка от дома напрямую вела через забор к воде и причалу, я понял, что это – отходной путь для мистера Шульца. Как же я восхищался его жизнью, с ее укусами со всех сторон, с постоянным вызовом правительству, которому ты не нравишься, которое тебя не хочет терпеть, а хочет разрушить все твое, и поэтому ты должен сам себе построить защиту с помощью денег и людей, развертывая вооруженную линию обороны, покупая союзы, патрулируя границы, как бы разделяя себя и его – это государство, своей волей, умом и воинственным духом, и проживать в самой середине этого монстра, в самом его нутре.
И помимо этого еще умудряться оставаться в живых в постоянных тисках опасности, не давать им сжиматься до смерти, всегда чувствуя их неумолимый пресс – вот что возбуждало меня. Поэтому люди в округе никогда не донесут, его жизнь здесь – это честь им, это слава им, это как постоянное напоминание всем, что жизнь может ярко гореть в крошечном промежутке между рождением и смертью и такое же чувство они могут получить лишь однажды, или в церкви, в минуту откровения, или в наивысшую точку самой романтической любви.
– Боже ж ты мой, я должен был зарабатывать все. Никто никогда не дал мне ни одного цента, я вышел из ниоткуда и все-все сделал сам! – сказал мистер Шульц. Он сидел, пыхтел сигарой, погруженный в раздумья. – Да, были и ошибки. Не ошибешься, не научишься. А на другого дядю я работал только один раз. Мне было 17 лет и меня послали в Блэкуэл-Айленд, вскрыть домишко. Адвоката для меня не нашлось и они хотели послать меня в колонию для несовершеннолетних, с отсрочкой от настоящего приговора, в зависимости от поведения. Наверно, это было честно с их стороны. Скажу тебе, если бы тогда у меня были такие ушлые юристы как сейчас, жизнь моя была бы другая. Эй, Отто? – воскликнул он, смеясь, но мистер Берман, сдвинув панаму на лицо, посапывал и я подумал, что ему, наверно, уже не раз приходилось слушать про тяжелую жизнь Голландца от него самого. Не раз и не два. – Будь я проклят, если бы стал целовать их в задницу. Чтобы они меня отпустили. Черта с два! Я им всем такое устроил! Вообще более задиристого сукиного сына они не видели, пришлось им послать меня в исправительную школу, в деревню, к коровам и навозу. Знаешь что такое исправительная школа?
– Нет, сэр, – ответил я.
– Это… скажем, вовсе не пикник на природе. Я росточком-то не вышел, был примерно как ты сейчас, маленький такой, тонкокожий ублюдок. А плохих ребят там было в излишке. И я знал, что начинать надо как можно раньше, иначе заклюют. Поэтому гонору у меня было на десятерых. Чихал абсолютно на всех. Дрался по малейшему поводу. И выбирал самых здоровых. Делал из них куски дерьма, одного за другим. Я даже убежал оттуда потом, это было нетрудно… Перелез через забор и шлялся по лесам сутки, пока не поймали. Присовокупили за побег еще пару месяцев. Ходил весь ободранный, изорванный и вонял лесом, как зомби. Когда меня наконец отпустили оттуда, они сами были этому рады до смерти! Ты, кстати, в какой банде?
– Ни в какой, сэр.
– А как же ты хочешь стать кем-то? Научиться чему-нибудь? Я вырос из банды. Это – учебный полигон. Никогда не слышал про банду Лягушатника?
– Нет, сэр.
– Господи! Это была самая известная из старых банд Бронкса. У вашего поколения нет памяти. Ведь это была первая банда первого Голландца Шульца, ты что не знаешь? Самый крутой уличный боец среди живших! Он носы откусывал. Он яйца отрывал… Моя банда дала мне эту же кличку, когда я вышел из исправилки. Этого требовалось заслужить. Я всем показал, что хочу и могу быть тузом, самым крутым. Поэтому меня и назвали Голландцем Шульцем.
Я прокашлялся и посмотрел через стекло веранды и кустарник на воду, где маленькая парусная лодка проплывала недалеко от берега.
– И сейчас есть банды, – сказал я, – но они в основном состоят из тупоголовых юнцов. Я не хочу платить за чужие ошибки. Только за свои. Я думаю, что сейчас, чтобы научиться – надо сразу идти наверх.
Я прикусил язык, не смея смотреть ему в глаза. Глядел вниз, на свои ноги. И чувствовал его пристальный взгляд. Дым сигары вползал в меня как его едкий взгляд.
– Эй, Отто! – крикнул мистер Шульц, – Проснись, черт! Ты пропускаешь массу интересного!
– Вот как! Ну это только ты так думаешь! – сказал мистер Берман из-под панамы.
* * *
Все, что случалось, не было одномоментным; день и ночь я проводил с ними, никаких расписаний не устанавливалось, никаких планов, кроме настоящего времени, я внезапно садился с ними в машину, мы ехали, глядели в окно на жизнь, бегущую мимо; меня порой охватывало странное чувство нереальности происходящего, если светило солнце, то оно светило слишком жарко, если наступала ночь, то темень была – хоть глаз выколи, все движения мира вокруг меня казались не просто жизнью, а сложной игрой, где все играли в конспирацию от всего остального, и то, что было естественным для всех, становилось неестественным для меня, то, что я делал, искажало моральные требования к действительности. Мое желание исполнилось, я постигал азы, будучи на самой вершине.
Вот один из уроков: меня высадили на углу Бродвея и 49-ой улицы и приказали смотреть, что здесь случится. Больше ничего, никакой привязки ни к зданию, ни к авто, ни к человеку. Машина тут же умчалась, через несколько минут появилась другая, с мистером Берманом – черный «Шевроле» совершенно неприметный в общем потоке грузовиков, желтых такси и автобусов. Ни Микки, шофер, ни мистер Берман не взглянули на меня, когда проезжали мимо и я решил, что так надо и тоже не смотрел на них. А «Шевроле» стало появляться и проезжать каждые пять минут. Я стоял в дверях ресторана Джека Дэмпси, который еще не открыли, было около девяти утра, Бродвей был свеж, только что открылись газетные киоски, стали появляться продавцы булочек с сосисками и колы, открылись и несколько магазинчиков, торгующих миниатюрными свинцовыми статуэтками Свободы. На втором этаже здания, через 42-ую улицу был танцевальный зал, большое окно открылось и кто-то заиграл на пианино. Здесь сейчас был местный Бродвей, его исконные обитатели, те, кто появлялся в утренние часы, до открытия баров и магазинов, те, кто жил над кинозалами, те, кто выводил на прогулку своих псов, чтобы заодно купить газету и бутылку молока. Разносчики булок спешили с тележками из пекарен в булочные, фургоны развозили туши говядины, ражие молодцы вынимали их из передвижных холодильников и бросали на роликовые скаты в подвалы ресторанов. Я смотрел, наблюдал и заметил дворника с метлой и белой летней кепкой с оранжевым козырьком, он чистил улицу от конского навоза, обрывков газет и прочего, накопившегося за ночь мусора. Широкой лопатой сгребал все в кучки и забрасывал в бачок на тележке, совсем как домохозяйка на кухне.
Спустя какое-то время прошла поливальная машина и улица заблестела как свежесмазанная сковородка – я тут же заметил, что на углу с 70-ой улицей зажглись цепи огней над входом в театр Льюиса. Слепило солнце и прочитать бегущую строку новостей вокруг здания «Таймс» было тяжело. Черный «Шевроле» подъехал еще раз, мистер Берман на этот раз взглянул на меня и я забеспокоился, быстро оглядев улицу. Но движение машин было самым обычным и люди вокруг шли по своим делам. Обычные люди по обычным делам. Какой-то человек в костюме и галстуке подошел к углу и поставил ящик с яблоками на асфальт, сверху табличка – «Яблоко – 5 центов». Утро, как утро, подумал я еще раз, может их интересует окно позади меня, где Джек Дэмпси был снят прямо на ринге в Маниле. Рядом висели фото поменьше, где другие боксерские знаменитости трясли руки кому-то еще, но потом мой взгляд в зеркальном отображении ресторанного стекла уперся в противоположное здание. Я повернулся. Из окна пятого этажа вылезал мужчина с ведерком и губкой для мытья окон, его пояс был прикреплен к крючьям, вбитым в стену рядом с окном. Он повис и начал работать: намылил окно. Вскоре я увидел еще одного мужчину, этажом ниже, который прикрепил себя к крючьям точно так же, и тоже собирался приступать к работе. Я понаблюдал за ними и почему-то мне стало ясно, что именно за ними меня и приставили смотреть. За мойщиками окон. На тротуаре, под ними, появился знак «А», предупреждающий прохожих, что сверху идут работы. Этот же знак был на эмблеме их профсоюза. Я пересек Бродвей и встал на юго-западный угол 49-ой улицы и 7-го авеню, поднял голову выше и заметил, что от двух балконов, почти под самой крышей, тянулись вниз тросы и, где-то на высоте 15-го этажа, висела подвесная корзина с еще двумя рабочими. Там, под крышей, окна были громадными, им не удалось бы помыть их, используя крючья в стенах. Вот эта корзина внезапно накренилась, трос с одной стороны лопнул, взлетая как бич к самой лебедке, мужчины нелепо взмахнули руками и съехали по корзине в сторону. Один из них не сумел зацепиться и ухнул вниз прямо на тротуар. Не помню, кричал ли я, видел ли кто или слышал случившееся, но когда мойщик еще летел вниз, за несколько секунд до смерти, вся улица знала, что случилось. Машины резко тормозили, одна за другой, будто связанные общей цепью. Раздался визг тормозов, он как бы предупредил пешеходов во всем квартале, что случилась катастрофа, будто нормальная работа, о которой все знали, резко прекратилась и люди об этом узнали моментально. Тело мойщика, у самой земли принявшее горизонтальное положение, а летел он кувыркаясь, ударилось о крышу автомобиля и раздался взрыв, будто выстрелила пушка. Я с удивлением смотрел, что то, что осталось от мойщика, эта груда костей и плоти, пробившая металл кузова, еще немного шевелилась после удара, будто какой-то гигантский червяк импульсивно двигал членами. Жизнь уходила, борясь.
Мимо меня промчался конный полисмен. Второй мойщик сумел зацепиться за корзину и висел, раскачиваясь. Его ноги судорожно искали выступ, хоть какой, но стена была гладкой, он кричал благим матом, а корзина как маятник, раскачивалась на одном уцелевшем тросе и амплитуда хода не была высчитана для его спасения. Какая сила была в его руках и мускулах пальцев? За что мы все так держались в этом мире бездонных глубин, которые давали нам шанс выжить и на воде, и в воздухе, и на мостовой – и могли внезапно открыться и явить свою грешную притягательность и увлечь за собой вниз – в грохоте, в шуме, в выстреле? Бело-зеленые полицейские фургоны неслись к месту происшествия со всех сторон. С 57-ой улицы на Бродвей заворачивала пожарная машина с выдвижной лестницей. Я не мог двинуться с места, оцепеневший от вида смерти.
– Эй, малыш!
Сзади меня стоял «Шевроле» мистера Бермана. Дверь открылась. Я подбежал к машине, влез внутрь и Микки тут же тронулся.
– Никогда не уподобляйся деревенским остолопам, малыш, и не разевай рот! – сказал мистер Берман, – Тебе было велено стоять, вот и надо было стоять!
Если бы не его слова, я бы не удержался и обернулся назад, даже зная, что мы проехали уже достаточно и за машинами, забившими все место происшествия, ничего не видно. Я проявил волю и заставил себя не дергаться и смотрел вперед, молча.
Микки держал обе руки на руле, изредка правой переключая скорости. Если круг руля представить в виде часов, то его руки были на 10 и 2. Он вел машину спокойно, но не медленно, никого нагло не обгоняя и не подрезая, используя малейшие возможности, чтобы проехать быстрее. На светофорах он спокойно ждал зеленого света, не пытаясь проскочить на желтый. Микки был шофер высокого класса, и этим все сказано, он сливался с машиной и когда ее вел, то все чувствовали, насколько легко и изящно у него это получалось. Сам я не удосужился научиться управлять машиной, но знал, что для Микки 100 миль в час – или 30 – не имеют значения, он вел бы ее на всех скоростях так же уверенно и спокойно. Сейчас, в свете беспомощного падения мойщика окон, компетенция Микки была как молчаливый упрек в подтверждение замечания мистера Бермана.
За все это время, что я знал Микки, не помню, чтобы я обменялся с ним хоть парой слов. Может он стеснялся говорить. Его ум заключался в его толстых руках и глазах, изредка бросающих взгляд в зеркальце заднего обзора. Глаза у него были голубые, голова абсолютно лысая, уши стянуты назад, на шее толстые складки. Когда-то он был боксером, но никогда не выигрывал даже отборочных клубных соревнований. А знали его по тому случаю в Джером-арене, где Шоколадный Малыш, тогда он только-только начал подниматься, отправил его в полный нокаут. В общем, как я слышал.
Не знаю почему, мне хотелось плакать.
Микки завез нас в какой-то гараж на Вест-Сайде и, пока я с мистером Берманом зашли в закусочную напротив похлебать кофе, поменял машину и появился под окнами на «Нэш», номера были черно-оранжевыми, другими.
– Безгрешные не умирают, – сказал мне мистер Берман, – А поскольку грешны все, смерть ожидает нас всех. И ее надо ждать.
Затем он подвинул мне одну из игрушек: на плоскости в квадратной коробке было 15 квадратных жетонов, с порядковыми номерами, и одно пустое место – надо было двигать жетончиками, не вынимая их, чтобы все расставить по порядку, от 1 до 15.
Как я говорю – это было что-то вроде вступления в армию, я пришел и записался. И первое, чему я научился – у них не было обычных правил для дня и ночи, существовало несколько типов света, и мешать их было нельзя, если свет такой, то он и должен быть такой, самый черный и тихий час был лишь только одним из типов света.
Никаких попыток ни с чьей стороны на предмет объяснений, почему все прошло именно так, никогда не было и никто не пытался ничего оправдать. Я это знал и не задавал вопросов. Затвердил сразу, что у них есть одна строгая этика поведения, все обиды нормальные в нормальной жизни и здесь нормальны, все острые проявления чувств справедливости здесь такие же, как и везде, все уверенности в правоте и неправоте – тоже, если уж ты принял первую извращенную предпосылку их поведения. Но вот над ней мне предстояло еще поработать. Я обнаружил, что легче всего говорить с мистером Шульцем. Его пара-другая слов проясняла для меня все. Я решил, что я уцепил идею, но не прочувствовал ее до конца, чувством идеи обладает лишь ее создатель и кто он, могло выясниться лишь в присутствии мистера Шульца.
Пока меня одолевали подобные мысли, я смог вычислить на каком плотном уровне происходили вещи, которых все ожидали в тихие полуденные часы на заднем крыльце дома в Сити-Айленде.
Мистеру Шульцу принадлежал Эмбасси-клаб. Это была одна из его многочисленных недвижимостей доступная для публики, с канопе наверху, на котором было его имя. Из газет я знал о ночных клубах: кто туда ходит и какие прозвища у этих людей, многие из высших слоев. Я знал, как они обмениваются приветствиями, все эти кинозвезды, художники и другие представители элиты, звезды спорта, писатели и сенаторы, знал, что там проводятся всякие шоу, играют оркестры, поют блюзы белые девочки или негритянки, знал, что там есть вышибалы и девочки в коротких юбчонках и шляпках, которые ходят между столиками и торгуют сигаретами с подносов; все это я знал, но вот видеть воочию не приходилось.
Поэтому я был приятно поражен, узнав, что они посылают меня туда на работу. Помощником официанта. Вы только представьте, я – малыш, в ночном клубе в самом центре!
Но проработав неделю я не мог уже сказать, что там мне все нравилось. Во-первых, никакими знаменитостями там и не пахло. Приходили неизвестные личности, выпивали, закусывали, танцевали под оркестр, но они были не теми. Я сразу понял это – потому, что они сами оглядывали зал в поисках ТЕХ, ради кого они сюда пришли.
Вечерами, до 11 часов, пока не начиналось шоу, в клубе было пустовато. Зал был голубым; голубой свет падал на сиденья вдоль стен, на столики с голубыми скатертями и на маленькую танцплощадку в центре, рядом со сценой без занавеси – оркестр состоял из двух саксофонов, трубы, пианино, гитары и ударных. Девочки, вернее девочка, была лишь в гардеробе, девочек с сигаретами не было, репортеры, ищущие для «желтой прессы» жареных новостей, сюда не забредали. Место было мертвым, а мертвым оно было потому, что мистер Шульц не мог здесь показаться. Привлекал людей он. Люди любят появляться там, где что-то произошло или произойдет. Они любят силу. Бармен за стойкой, рукава засучены до локтя, зевал. На самом плохом, в плане расположения, столе, около входной двери, на сквозняке, каждый вечер сидели два помощника инспекторов налоговой службы. Они заказывали слабые коктейли, которые не пили, и лишь безостановочно курили. Я усердно менял пепельницы. На меня они не смотрели. На меня никто не смотрел. Я был настолько незаметен в своем коротком сером пиджачке, что, наверно, считался частью обстановки. Меня не замечали даже официанты и я этим почему-то гордился. И это делало меня ценным. Потому что я был послан сюда мистером Берманом с необычным наставлением: держать все в поле зрения и все замечать. Я смотрел и замечал. Какими же идиотами становились люди, приходящие в ночной клуб – 25 долларов за бутылку шампанского вызывали у них дикий восторг, 20 долларов всунутые распорядителю на входе – и вот он ведет посетителей в зал, усаживает их, хотя вокруг полно свободных мест. Весь ресторан был тесноват, на сцене, близко-близко от столиков, стоял оркестр, получалось, что он как бы между рядов. Ребята из оркестра баловались «травкой», даже певичка. На третью или четвертую ночь моего пребывания, протянула мне ладонь, на которой была папироска с прищепкой – я втягивал в себя дым, глотал его, повторяя их манеры, втягивал этот горький чай, в мою глотку вливался жар угольков и я кашлял, а они смеялись, но смех их был снисходительным. Все, кроме певички, были белые ребята, чуть старше меня. За кого они меня принимали? За студента на приработке? Я молчал, пусть думают, что хотят. Мне же для полного свыкания с ролью не хватало лишь очков в костяной оправе, как у комика Ллойда.
На кухне главным шефом был здоровенный негр, он курил сигареты, стряхивая пепел на жаркое, не расставался с тесаком, которым он пугал и гонял официантов и вообще всю обслугу. Он покрикивал и иногда раздражался гневными тирадами, зверски попыхивая сигаретой среди вкусного царства. Единственный, кто его не боялся, был хромой, с серыми волосами, старикан-негр, мойщик посуды. Я смотрел как он погружал свои руки в мойку, заполненную кипятком и тарелками, и удивлялся – тот никогда не обжигал своих рук. У нас с ним установился контакт. Я приносил ему посуду. Он положительно оценивал мое старание помочь ему. Я вычищал тарелки от остатков пищи. Мы были профессионалами. В кухне приходилось быть осторожным – пол был покрыт несмываемым слоем жира; на стенах, будто приклеенное, отдыхало тараканье племя, липкие ленты, развешанные там и сям, были черные от мух, иногда от одного бидона с отбросами до другого проносились серые прожорливые животные
– крысы. Все это было за двумя дверьми на пружинах – за ними облитый голубым светом – Эмбасси-клаб.
Когда выдавалась свободная минутка, я останавливался и слушал певичку. У нее был премилый голосок и она так смотрела, будто перед ней необозримая даль. Клиенты любили танцевать под ее пение, особенно женщины, им нравились переживания, тоска одиночества и безответная любовь. «Я люблю его, а он принадлежит другой. Он поет нежные песни не мне!» Она стояла перед микрофоном и почти не шевелилась, наверно, обкурившись, боялась даже руки поднять, но периодически, в самые патетические моменты песни, подтягивала свое черное платье вверх, будто боялась, что оно спадет и все увидят ее обнаженные грудки.
Около четырех утра в ресторан подъезжал, выглядевший свежо и нарядно в своих ярких костюмах пастельных тонов, мистер Берман. В этом часу заведение пустело окончательно: ни парней из налоговой службы, ни официантов, ни оркестра. Но официально клуб как бы работал и единственным посетителем мог быть лишь какой-нибудь полицейский, зашедший пропустить рюмочку «под завязку» ночного дежурства. Я занимался делом – стаскивал скатерти со столов, ставил на них стулья, попозже приходили уборщицы и мыли полы, пылесосили ковровое покрытие и натирали воском паркет танцевального «пятачка». Закончив работу, я шел по вызову в подвал, где прямо под залом был оборудован, обшитый панелями, маленький офис. В офис вела железная лестница, а входом служила пожарная дверь. Мистер Берман проглядывал чеки, считал выручку ресторана и спрашивал меня о том, что я видел. Я, разумеется, видел всякую ерунду: все для меня было новым – ночная жизнь Манхэттена перевернула за неделю весь образ жизни. Я работал ночью, а спал – днем. Жизнь била ключом вне меня, деньги текли рекой, но немного в другом направлении, не как в офисе на 149-ой улице, здесь они не зарабатывались, а тратились и переходили в голубой свет, шикарную одежду и глуповатые песенки о любви.
Из разговоров с мистером Берманом я понял, что гардеробщица платит ему за свое место, а не наоборот, как мог бы я подумать – для нее это была очень выгодная работа, каждый вечер она покидала заведение не одна, а с очередным ухажером, ждавшем ее под козырьком у входа. Но мистер Берман спрашивал не об этом.
Я часто представлял свою малышку Ребекку. На высоких каблуках, одетую в черное платье – мы танцевали. Мне казалось, что даже одна моя униформа приведет ее в восторг. Спал я в этом самом офисе, ложился на диван, лишь только мистер Берман уходил, и во сне занимался с ней любовью и ничего не платил. Я ведь был с гангстерами и уже одно это было достаточным, чтобы она любила меня просто так. О моих сновидениях мистер Берман тоже не желал знать. Иногда я просыпался по утрам из-за вечной проблемы молодого организма
– приходилось что-то делать с бельем – я нашел китайскую прачечную, совсем как коренной обитатель Бродвея, где мне отстирывали последствия эротических мечтаний, пришлось и раскошелиться на покупки: трусы, майки, носки, рубашки я тоже стал покупать на 3-ей авеню. Она уже стала моей. Я даже был доволен собой, в центре мне жилось нормально. В отличие от Бронкса, центр уже стал тем, кем Бронкс только собирался стать. А так, те же улицы и еще работа за 20 долларов в неделю. За уборку грязной посуды и постоянное внимание – от этого у меня было напряжение в глазах и ушах. Для чего я смотрел на них всех, не знаю. На третий или четвертый день моего пребывания в клубе видение падающего мойщика окон стало стираться из памяти. Будто даже поведение на Ист-Сайде было другим, даже для гангстеров. Спать я перешел на раскладушку, просыпался под вечер, поднимался по железным ступенькам вверх, выходил через пожарный выход на аллею и шел за угол в бар, там ужинали таксисты, а я завтракал. О, завтраки у меня были огромные. Нищим старикам, пытающимся проникнуть в кафетерий и вечно гоняемых владельцем, я покупал булочки или кексы. Я отстраненно размышлял о том, как я устроился и думал о себе в положительном ключе, не одобряя лишь то, что я не навещал маму. Однажды я позвонил ей из телефонной будки и сказал, что меня с неделю не будет, но, боюсь, она не запомнила. Пришлось ждать 15 минут, пока ее вызвали наверх из подвала прачечной.
Все это было антрактом в пьесе моей жизни, тихим и спокойным антрактом.
Затем, после одной из ночей, у меня, наконец, появилась кое-какая информация: в клуб приходил Бо Уайнберг, сидел там с компанией, ел, пил, и даже заплатил оркестру. Тогда я еще не знал его в лицо, мне поведали о нем ожившие официанты. Мистер Берман сообщению ничуть не удивился.
– Бо придет еще раз, – сказал он, – не обращай внимания на сидящих с ним рядом – смотри кто будет сидеть у входа!
Спустя два дня мне представилась такая возможность. Бо появился с миловидной блондинкой и парочкой: мужчиной в хорошей одежде и брюнеткой. Они сели на лучшее место, рядом с оркестром. И все обычные посетители, наконец, смогли убедиться, что на этот раз они пришли сюда не зря. Не потому что Бо потрясающе смотрелся, хотя и это отрицать нельзя: стройный, смуглый, безукоризненно одетый, зубы сверкали изумительной белизной и даже свет, казалось, вобрался весь в него и исходил обратно другим оттенком, красным, а и потому, что на его фоне все остальные сразу поблекли. Он с друзьями было одет парадно, будто вся компания решила на пути из оперы домой зайти перекусить. Он приветствовал многих сидящих вокруг, покровительственно кивая, будто являлся владельцем заведения. Даже музыканты появились раньше и сразу начались танцы. Словно по мановению волшебной палочки ресторан превратился в самый настоящий ночной клуб, откуда ни возьмись валом пошли посетители, забившие разом все места. Нью-Йорк сошел с ума. К столику Бо подходили люди и представляли себя и знакомых. Ведь рядом с Бо сидел какой-то известный игрок в гольф, не помню его имя. Гольф не моя игра. Женщины смеялись, дымили сигаретами, окурки заполняли пепельницы с ужасающей скоростью. Странно, но мне показалось, что чем больше народу приходило, тем шире раздвигались стены заведения, тем сильнее звучала музыка и вскоре у меня появилось ощущение, что в мире остался только ресторан – а за стенами нет ни улиц, ни города, ни страны.