355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Конрад » Негр с «Нарцисса» » Текст книги (страница 2)
Негр с «Нарцисса»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:27

Текст книги "Негр с «Нарцисса»"


Автор книги: Джозеф Конрад



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

– Потому что иначе, – говорил обыкновенно Бельфаст, – сердясь и жалуясь, – в одну прекрасную ночь ты, старый дуралей, проглотишь свою проклятую трубку, и мы останемся без повара.

– Ах, сынок, я готов предстать перед своим творцом, и хотел бы видеть вас такими же, – отвечал тот с блаженным спокойствием и нелепым и трогательным в одно и то же время.

Бельфаст за дверью кухни начинал приплясывать от досады.

– Ах ты, блаженный дуралей! Я не хочу, чтобы ты умирал, – вопил он, обращая к повару свирепое лицо с нежными глазами. – Чего ты торопишься, деревянная башка, старый греховодник? Черт и так достаточно скоро заполучит тебя. Подумай о нас… о нас… о нас!

И он уходил, топая ногами, отплевываясь, полный возмущения и тревоги; тогда как повар, выйдя из кухни с кастрюлей в руке, разгоряченный, перепачканный и безмятежно спокойный, провожал с улыбкой превосходства спину своего «маленького чудака», убегавшего в ярости. Они были большими друзьями.

Мистер Бэкер, прогуливаясь со вторым помощником у ахтер-люка, вдыхал влажный ночной воздух.

– Эти вест-индские негры бывают иногда удивительно статными и большими, особенно некоторые попадаются… уф! Этот, например, здоровенный мужчина, не так ли, мистер Крейтон? Славно работает должно быть. Э? Уф! Я, кажется, возьму его в свою вахту.

Второй помощник, красивый благовоспитанный молодой человек, с решительным лицом и великолепным сложением, спокойно ответил, что он, собственно, так и предполагал. В его тоне чувствовалась легкая горечь, которую мистер Бэкер ласково попытался устранить.

– Ну, ну, юноша, – сказал он, фыркая между словами. – Не будьте слишком жадны. Этот здоровенный финн все время плаванья был в вашей вахте. Я не хочу быть несправедливым. Можете взять себе этих двух молодых скандинавов, а я… уф… я за беру негра и этого… уф… этого нищего, ободранного малого в черном пальто… уф… я заставлю его… уф… вывернуться наиз нанку или… уф… я не буду Бэкером… уф, уф, уф! Он трижды свирепо фыркнул. У него была привычка фыркать таким обра зом между словами и в конце своих сентенций. Это было слан ное внушительное фырканье, которое прекрасно вязалось с его угрозами, грузной бычьей осанкой, подпрыгивающей быстрой походкой, крупным, покрытым рубцами, лицом, решительными глазами и сардоническим выражением рта. Но фырканье это давно уже перестало пугать его подчиненных. Они любили мистера Бэкера. Бельфаст (который был его любимцем и знал это) изображал его за его спиной, не особенно заботясь о том, чтобы это осталось в тайне. Чарли – с большей осторожностью – копировал его походку. Некоторые из выражений подшкипера утвердились и сделались обиходными словечками на баке. Большей популярности трудно достигнуть. К тому же вся команда в глубине души знала, что подшкипер при случае может «свернуть парню шею по всем правилам искусства, принятым в океане».

Теперь он отдавал последние приказания:

– Уф… эй, Ноульс! Соберите команду в четыре. Я хочу… уф… лечь в дрейф до того, как подойдет буксир. Следите, когда приедет капитан. Я пойду прилягу, не раздеваясь… уф… позовите меня, как только увидите лодку. Уф! уф!., у старика наверно найдется, что порассказать, когда он поднимется на борт, – заметил мистер Бэкер, обращаясь к Крейтону. – Ну, доброй ночи… уф… завтра нам предстоит трудный денек… уф… ступайте – ка лучше отдохнуть… уф… уф!

На темную палубу брызнул сноп света, затем дверь захлопнулась и мистер Бэкер очутился в своей уютной каюте. Молодой Крейтон продолжал стоять, перегнувшись через перила, мечтательно вглядываясь в восточную ночь. Он видел в ней длинную деревенскую тропинку, на которой шевелились тени листьев и плясали солнечные зайчики, видел движущиеся ветви, которые соединялись над дорожкой, образуя свод, и в их рамке нежную ласкающую синеву неба Англии. Девушка в светлом платье, улыбавшаяся под зонтиком в зелени арки, казалось, спустилась на дорожку прямо с ясного неба.

На другом конце корабля бак, освещенный теперь одной лампой, засыпал в тусклой пустоте, прорезаемой громким дыханием и отрывистыми короткими вздохами. Двойные ряды коек зияли чернотой, словно могилы, занятые беспокойными трупами. Кое-где полузадернутая занавеска из веселенького ситца указывала на то, что на койке спит сибарит. Чья-то нога, очень белая и безжизненная, свешивалась через край, чья-то вытянутая рука торчала наружу, с обращенной вверх ладонью и полузакрытыми толстыми пальцами. Два легких храпа, не сливаясь, спорили друг с другом в забавном диалоге. Сингльтон, раздевшись снова догола (старик сильно страдал от жары), охлаждал свою спину у порога бака, скрестив руки на обнаженной разукрашенной груди. Голова его касалась балки верхней палубы. Негр, наполовину раздетый, стлал себе на верхней койке постель. Его высокая фигура бесшумно двигалась в одних носках. Пара подтяжек, болтаясь сзади, била его по ногам. Донкин сидел на полу, в тени стоек и бушприта, и жадно жевал кусок сухого корабельного сухаря, поджав под себя ноги и беспокойно шмыгая глазами. Он держал сухарь всей пятерней и со свирепым видом вонзал в него свои челюсти. Между его раскоряченных ног сыпались крошки. Затем он встал.

– Где наша бочка для питья? – спросил он многозначительным тоном.

Сингльтон, не говоря ни слова, указал большой рукой, державшей короткую тлеющую трубку. Донкин нагнулся над бочкой и напился из жестяной кружки, расплескивая воду. Повернувшись кругом, он заметил негра, который смотрел на него через плечо со спокойным достоинством. Донкин отошел в сторону.

– Тоже ужин называется, – прошептал он с горечью. – Дома моя собака не стала бы есть его. А для нас с тобой годится в самый раз. Вот тебе и бак большого корабля… чтоб им пусто было! Ни одной крошки мяса! Я обшарил все ящики.

Негр смотрел на него, как человек, к которому неожиданно обратились на иностранном языке. Донкин переменил тон:

– Угости-ка табачком, товарищ, – прошептал он развязно. – Я вот уже месяц как ни разу не затянулся и не пожевал. Просто до смерти хочется! Ну-ка, старина!

– Не будь нахалом, – сказал негр.

Донкин вздрогнул и опустился на ближайший сундук в неподдельном изумлении.

– Мы с тобой не пасли вместе свиней, – продолжал Джемс Уэйт низким тихим голосом. – Вот тебе табак.

Затем после паузы он спросил:

– С какого корабля?

– «Золотой Штат», – невнятно пробормотал Донкин, набивая рот табаком. Неф тихо свистнул.

– Удрал? – спросил он коротко.

Донкин кивнул. Одна из его щек вздулась от жвачки.

– Конечно, удрал, – пробормотал он. – Сначала они вышибли дух из одного парня по пути сюда, а потом принялись за меня. Я и удрал.

– А вещи бросил?

– И вещи, и деньги, – ответил Донкин, слегка повышая голос. – У меня ничего не осталось, ни платья, ни постели. Этот маленький ирландчик, знаешь – кривоногий, дал мне одеяло. Пойти, что ли, соснуть сегодня на палубе?

Он вышел на палубу, волоча за спиной конец одеяла. Синг льтон, не поднимая глаз, слегка посторонился, чтобы пропустить его. Негр спрятал костюм, в котором явился с берега, и уселся в опрятном рабочем платье на сундук, свесив одну руку с колен. Некоторое время он молча рассматривал Сингльтона, затем обратился к нему:

– Что, как тут у вас на корабле? Сносно, э?

Сингльтон не шевельнулся. Прошло много времени, прежде чем он ответил, сохраняя на лице все ту же неподвижность:

– Корабль… корабли все хороши. Дело в людях.

Он снова принялся курить в глубоком молчании. Мудрость, которую он усвоил, внимая в течение полувека грохоту волн, бессознательно заговорила его старыми устами. Кот мурлыкал над брашпилем. Джемс Уэйт разразился вдруг припадком грохочущего завывающего кашля, который потряс его словно ураган и заставил стремительно растянуться на сундуке, задыхаясь и выкатив глаза. Несколько человек проснулись. Один сонно пробурчал на своей койке:

– Черт! Что тут еще за шум?

– У меня простуда, – ответил, задыхаясь, Уэйт.

– Хороша простуда, – проворчал человек. – По-моему, брат, тут дело посерьезнее.

– Ты так думаешь? – переспросил негр, выпрямившись и снова придав своему голосу оттенок высокомерного презрения.

Он взобрался на свою койку и опять сильно закашлялся, высунув при этом голову, чтобы следить за впечатлением на баке. Протестов больше не было. Он откинулся на подушку и с койки скоро раздалось ровное тяжелое дыхание, словно спавшего на ней человека мучил тяжелый сон.

Сингльтон продолжал стоять в дверях, обернувшись лицом к свету. Его одинокая фигура в тускло освещенной пустоте уснувшего бака казалась еще больше, колоссальнее, много старше. Он был стар, как само Время, которому как раз подобало быть здесь, в этом тихом, точно склеп, баке, где оно могло созерцать терпеливыми глазами короткую победу сна-утешителя. Он же был только дитятей времени, одиноким обломком уничтоженного и забытого поколения. Он стоял неподвижно, все еще сильный и, как всегда, бездумный, завершенный человек, с обширным пустым прошлым и без будущего, с детскими импульсами и похороненными в татуированной груди страстями мужчину. Люди, способные понять его молчание, уже не существовали на земле, – те люди, которые умели жить за пределами жизни, в созерцании вечности. Они были сильны, как сильны те, кто не знает ни сомнений, ни надежд. Они были нетерпеливы и выносливы, буйны и преданны, своевольны и верны. Благонамеренные люди, пытаясь изобразить их, утверждали, будто они вечно ныли над каждым глотком пищи и работали в постоянном страхе за свою жизнь. Но на самом деле это были люди, которые знали труд, лишения, насилие, разгул, но не знали страха и не носили в сердце злобы. Этими людьми было трудно командовать, но зато ничего не стоило воодушевить их; они были безгласны, но достаточно сильны, чтобы заглушить презрением сентиментальные голоса, оплакивавшие в глубине их сердец суровость выпавшей им на долю судьбы. Это была единственная в своем роде судьба – их собственная судьба; одна возможность нести ее на своих плечах уже казалась им привилегией избранных. Жизнь этого поколения была бесславна, но необходима. Они умирали, не познав сладости нежных привязанностей или отрады домашнего очага, но, умирая, не видели перед собой мрачного призрака узкой могилы. Они вечно оставались детьми таинственного моря. Их сменили взрослые дети недовольной земли. Они не так злы, но менее невинны. Не так невежественны, но зато не способны так горячо верить; и если они научились говорить, то зато научились и ныть. Те, прежние, были сильны и безгласны; они были обезличены, согнуты и выносливы, как каменные кариатиды, поддерживающие ночью освещенные залы сияющего прекрасного здания. Теперь они исчезли, но это безразлично. Ни земля, ни море не хранят верности своим детям: истина, вера, поколения людей – исчезают; и это безразлично всем, кроме разве тех немногих, кто верил в истину, исповедовал веру и любил людей.

Поднялся предутренний бриз. Судно, слегка колебавшееся на якоре, закачалось сильнее; слабина цепного каната между брашпилем и клюзами натянулась, зазвенела, соскользнула на дюйм вперед и тихо поднялась с палубы, словно железо таило в себе украдкой никем незамеченную жизнь. Трущиеся в клюзах звенья издавали звуки, похожие на тихие стоны человека, вздыхающего под тяжелым бременем. Напряжение передалось брашпилю, канат натянулся как струна, вздрогнул, и ручка тормоза задвигалась легкими толчками. Сингльтон направился к носу.

До этой минуты он стоял, погруженный в беспредметную задумчивость, полный покоя и безнадежности, с мрачным остановившимся лицом, точно шестидесятилетнее дитя таинственного моря. Все мысли, передуманные им за целую жизнь, можно было бы выразить шестью словами, но движение этих предметов, составлявших такую же часть его сущности, как и бьющееся сердце, выразили живой проблеск сознания на суровом старческом лице. Пламя лампы колебалось, и старик с густыми косматыми бровями стоял над тормозом, неподвижный и сосредоточенный, среди дикой сарабанды пляшущих теней. Затем судно, послушное зову своего якоря, слегка накренилось вперед и ослабило напряжение. Канат освободился, повис и, незаметно поколебавшись, с громким стуком опустился на твердое дерево настила. Сингльтон ухватился за высокий рычаг и, повиснув на нем всем телом, повернул тормоз еще на пол-оборота. Затем он встал на ноги, вздохнул всей грудью и на минуту остановился, чтобы бросить взгляд на мощный слаженный механизм, который лежал, скорчившись, на палубе у его ног, точно какое-то спокойное чудовище, – страшный, прирученный зверь.

– Ну, ты… держи, – проворчал он повелительно в девственную чащу своей бороды.

II

На следующее утро, после восхода солнца, «Нарцисс» вышел в море.

Легкая дымка туманила горизонт. За гаванью простиралась пустынная, как небо, безмерная водная гладь, сверкавшаядочно ковер из драгоценных камней. Короткий черный буксир протащил судно в наветренную сторону, отдал фалинь и слегка накренился на шканцах, остановив машины, в то время как легкий длинный силуэт корабля медленно удалялся под спущенными парусами. Свободно висевшие верхние паруса начали понемногу наполняться и принимать мягкие округлые очертания, словно маленькие белые облака запутались в веревочной сети. Но вот выбрали шкоты, подняли реи, и корабль превратился в высокую одинокую пирамиду, скользящую, сияя белизной, в пронизанном солнцем тумане. Буксирный пароход повернул кругом и направился к берегу. Двадцать шесть пар глаз провожали ею широкую низкую корму, которая медленно ползла по легкой ряби между двумя гребными колесами, с бешеной торопливостью колотившими по воде. Он напоминал огромного водяного навозного жука, застигнутого светом, ослепленного солнцем, который тщетно старается спастись в далекий мрак суши. Он оставил на небе застывшую струйку дыма, а на воде две исчезающие дорожки пены. На том месте, где пароход останавливался, все еще держалось круглое черное пятно сажи, изгибавшееся на ряби, словно нечистый след, оставленный отдыхавшим животным.

Одинокий «Нарцисс» повернулся к югу и как будто замер, великолепный и неподвижный, на беспокойном море под движущимся солнцем. Клочья пены, проносясь мимо, задевали его борта, вода колотила его стремительными ударами. Берег ускользал, медленно исчезая вдали. Несколько птиц парили на неподвижных крыльях над верхушками мачт. Но скоро берег скрылся окончательно, птицы улетели, и с запада над резко очерченной линией горизонта вырос заостренный парус арабской лодки, идущей в Бомбей, – вырос, замер на мгновение и исчез, точно призрак. И след корабля, длинный и прямой, потянулся через день неизмеримого одиночества. Над уровнем воды алым пламенем горело заходящее солнце под мрачной тяжестью нависших облаков; закатный шквал, налетев сзади, разразился коротким потоком свистящего ливня. Корабль вышел из него, весь блестя от клотиков до ватерлинии, с потемневшими парусами. Он легко понесся вперед под попутным муссоном с очищенными на ночь палубами; беспрерывный монотонный шелест волн, двигавшихся вместе с ним, сливался с тихим шепотом людей, которым делали на корме перекличку для распределения вахт; сверху доносилась короткая жалоба какого-то блока и время от времени громкий вздох ветра.

Мистер Бэкер, выйдя из каюты, вызвал первое имя, не успев еще закрыть за собой дверь. Теперь была его вахта. По – старинному морскому обычаю, на обратном пути первую ночную вахту, от восьми до двенадцати, всегда несет старший на судне офицер. Итак, мистер Бэкер, услышав последнее «Есть, сэр», ворчливо приказал: «Смени рулевого! Смотри вперед!» – и тяжелыми шагами поднялся по лестнице юта с наветренной стороны. Вслед затем мистер Крейтон, мягко насвистывая, спустился вниз и ушел в свою каюту. У порога в задумчивости сидел буфетчик в туфлях, с закатанными до плеч рукавами. На главной палубе повар, закрывая на замок дверь кухни, препирался с юным Чарли по поводу пары носков. Слышно было, как он прочувствованно выговаривал ему в темноте у миделя:

– Не стоишь ты, брат, никакой любезности. Я тебе носки выстирал, а ты жалуешься, что в них дырки, да к тому же еще ругаешься. Прямо в лицо. Если бы я не был христианином, грубиян ты желторотый и язычник, дал бы я тебе тумака по голове. Убирайся.

Люди по двое и по трое стояли в задумчивости или медленно прогуливались вдоль больверков на шкафуте. Первый трудовой день морского перехода погружался в унылый покой обычной рутины. На высоком юте в кормовой части расхаживал, шаркая ногами, мистер Бэкер, пофыркивая в паузах между своими мыслями. В передней части часовой, поставленный смотреть вперед, устроившись между лапами двух якорей, мурлыкал бесконечную песню, покорно глядя вдаль напряженным отсутствующим взглядом. Множество звезд выступило в ясной ночи, заполняя пустоту неба. Они теплились над морем, словно живые, и со всех сторон обступали плывущий корабль, более напряженные, чем взоры прикованной толпы, неисповедимые, как души человеческие.

Переход начался, и судно – эта оторвавшаяся частица суши – одиноко и быстро, словно маленькая планета, двигалось по своему пути. Вокруг него бездны неба и моря сливались на недостижимой границе. Неизмеримая круглая пустыня двигалась вместе с ним, вечно меняющаяся и вечно постоянная, неизменно монотонная и неизменно торжественная. Время от времени другое странствующее, несущее на себе жизнь, белое пятно появлялось вдалеке и исчезало, озабоченное своей собст венной судьбой. Солнце целый день смотрело на корабль и каждое утро поднималось горящим круглым глазом, полным неиссякающего любопытства. У корабля было свое будущее; он жил жизнью тех существ, которые топтали его палубы. Подобно земле, подарившей его морю, он нес на себе невыносимый груз сожалений и надежд. На нем также обитали робкая истина и дерзкая ложь. Подобно земле, и он ничего не взвешивал, был равнодушен ко всему, обреченный людьми на низкую долю. Величавое одиночество пути облагораживало низменные цели его паломничества. Он несся к югу, вспенивая воду, как бы увлекаемый доблестью высокого подвига. Смеющееся величие моря обращало в ничто протяженность времени. Дни летели один за другим, сверкающие и быстрые, как молнии маяка, а короткие полные событий ночи, напоминали мимолетные сны.

Каждому было отведено свое место, и голос склянок, раздававшийся каждые полчаса, управлял их жизнью и беспрерывным трудом. Днем и ночью на корме у штурвала виднелись голова и плечи рулевого, резко выделявшиеся на фоне солнечного света или мерцания звезд, напряженно склонившиеся над вращающимися ручками колеса. Лица менялись в беспрерывном коловращении. Молодые, бородатые, темные лица, лица ясные, лица нахмуренные, но все одинаково связанные общим братством моря, все с одним и тем же внимательным выражением глаз, зорко следящих за компасом или парусами. Капитан Аллистоун, серьезный, со старым красным шарфом вокруг шеи, проводил целые дни на юте. Ночью он много раз появлялся в темноте люка, словно привидение над могилой, и останавливался под звездами, настороженный и немой, в развевающейся, точно флаг, ночной рубахе, затем бесшумно исчезал снова. Он был родом с берегов Пентленд-Ферс. В молодости он дослужился до звания гарпунщика на петерхедских китоловных судах. Когда он вспоминал об этих временах, его беспокойные серые глаза становились неподвижны и холодны, словно кусочки льда. Потом он ради перемены перешел в Ост-Индский торговый флот. Капитан Аллистоун командовал «Нарциссом» с того самого времени, как тот был спущен. Он любил свое судно, но это нисколько не мешало ему безжалостно подгонять его, ибо капитан лелеял втайне честолюбивую мечту совершить когда – нибудь блестящий по скорости переход, который попадет в морскую печать. Он с сардонической улыбкой упоминал имя владельца, редко беседовал со своими помощниками и, выговаривая им за ошибки, произносил мягким голосом слова, которые резали, точно удары хлыста. Волосы у него были серые, как сталь, лицо суровое, цвета резинового шланга. Всю свою жизнь он неизменно брился каждый день в шесть часов утра, и лишь раз (будучи застигнут неистовым ураганом в восьмидесяти милях к югу от Маврикиевых островов) пропустил три дня подряд. Он боялся только одного – сурового божьего суда – и мечтал закончить свои дни в маленьком домике с прилегающим к нему клочком земли, в самой глубине суши, откуда не была бы видно моря.

Он, владыка этого крошечного мира, редко спускался с олимпийских высот своего юта. Под ним, так сказать у его ног, – простые смертные влачили свое обремененное заботами незаметное существование. На главной палубе мистер Бэкер, фыркая кровожадным и безобидным образом, муштровал нас, потому что – как он заметил однажды – «за это самое ему и платили деньги». Люди, работавшие на палубе, чувствовали себя здоровыми и довольными, как чувствуют себя все моряки, находясь в плавании. Истинный мир начинается со всякого места, удаленного на тысячу миль от ближайшего берега; небо, посылая туда вестников своей мощи, руководится не грозным гневом на преступление, самонадеянность и безумие, а отеческим желанием очистить и просветить простые сердца, которые ничего не знают о жизни и, не смущаясь, служат зависти и алчности.

Вечером вычищенные палубы напоминали своим мирным видом землю осенью. Солнце спускалось на покой, закутанное в плащ темных облаков. Впереди, на конце запасных ростр, сидели, скрестив руки, боцман и плотник – оба добродушные, сильные, широкоплечие. Рядом с ними коротенький толстый парусный мастер, служивший раньше во флоте, рассказывал, попыхивая трубкой, неправдоподобные истории об адмиралах. Матросы разгуливали парами взад и вперед, без усилий сохраняя на узком пространстве мерность шага и равновесие. В большом хлеву хрюкали свиньи. Бельфаст, задумчиво опершись локтем о поручни, беседовал с ними в молчаливом раздумье. Ребята, с широко раскрытыми на загорелых грудях рубашками, расселись на верхних ступеньках лестницы бака.

У фок-мачты несколько человек, собравшись кружком, спорили об отличительных признаках джентльмена. Один сказал: «Все дело в деньгах». Другой возразил: «Ничего подобного. Они говорят по-иному, не по-нашему» Хромой Ноульс всунул свою немытую физиономию (это был самый грязный человек на баке) и, обнажив в язвительной улыбке несколько желтых зубов, с хитрым видом заметил, что он «не мало повидал на своем веку ихних штанов». Задняя часть этих принадлежностей, как он уверял, бывала обыкновенно тоньше бумаги – от постоянного сидения в конторах, но в остальном штаны были первосортные и могли держаться целые годы. Все дело было во внешности.

– Не велика штука, – сказал он, – быть джентльменом, черт возьми, когда занимаешься чистым делом.

Они спорили без конца, упорные, как дети, выкрикивая с разгоряченными лицами свои поразительные аргументы; а ласковый ветер наполнял огромную полость фока, который выпячивался, раздувшись над их непокрытыми головами, и шевелил спутанные волосы мимолетным прикосновением, легким, как робкая ласка.

Они забыли свою работу, они забыли самих себя. Повар подошел, чтобы прислушаться, и остановился, весь сияя от сознания собственного благочестия, словно самодовольный праведник, который не может забыть ожидающей его славной награды. Донкин, одиноко размышлявший над своими обидами на верхушке бака, придвинулся ближе, чтобы поймать нить разговора, шедшего внизу. Он небрежно оперся о перила, повернув свое болезненное лицо к морю, и тонкие ноздри его задвигались, вдыхая ветерок. Лица, озаренные пламенем заката, выражали острое любопытство, губы блестели, глаза сверкали.

Гуляющие пары внезапно остановились на ходу с широкими усмешками на лицах; один из матросов, стиравший в чане, так и уселся в экстазе на пол с пятнами мыльной пены на мокрых руках. Даже три квартирмейстера, откинувшись назад и удобно опершись, прислушивались с улыбками превосходства на губах. Бельфаст перестал чесать ухо своей любимой свинье и, разинув рот с горящими от нетерпения глазами, старался вставить свое слово. Он поднимал руки, гримасничая и кривляясь.

Чарли издали крикнул спорящим:

– Я больше вас всех знаю о джентльменах, потому как был с ними в самых что ни на есть близких отношениях… я им чистил сапоги.

Повар, выворачивавший шею, чтобы лучше слышать, был скандализован.

– Заткнись, когда старшие говорят, бесстыжий язычник, мальчишка!

– Ладно, старая аллилуйя, я кончил, – успокоительно ответил Чарли.

Какое-то замечание Ноульса, произнесенное с невероятно лукавым видом, вызвало рябь смеха, которая выросла в волну и разразилась потрясающим грохотом. Они топали обеими ногами, с криками обращая к небу лица, многие просто лопались от смеха, ударяя себя по бедрам, тогда как другие перегибались вдвое и задыхались, обхватив обеими руками животы, словно от боли. Боцман и плотник, не меняя поз, тряслись, сидя на своих местах. Парусный мастер, жаждавший рассказать анекдот об адмирале, недовольно надулся, повар вытирал себе жирным лоскутом глаза, а хромой Ноульс, удивленный собственным успехом, стоял среди них, тупо улыбаясь.

Вдруг лицо Донкина, свешивавшееся через поручни бака, сделалось серьезным. Через дверь бака доносилось что-то вроде слабого стука. Он перешел в ропот и кончился болезненным вздохом. Человек, занимавшийся стиркой, резко погрузил обе руки в чан. Повар сразу пал духом, хуже изобличенного вероотступника. Боцман смущенно зашевелил плечами; плотник вскочил одним прыжком и удалился, а парусный мастер, казалось, мысленно отказался от своего анекдота и с мрачной решимостью принялся попыхивать трубкой. В черном проходе заблестела пара белых больших пристальных глаз, затем показалась и вся голова Джемса Уэйта, словно подвешенная между двух рук, державшихся за косяки двери по обеим сторонам лица. Кисточка его синего ночного колпака свешивалась вперед, весело танцуя над левым веком. Он, пошатываясь, вышел на палубу. Уэйт выглядел таким же сильным, как всегда, но при этом как-то странно и неестественно покачивался на ногах. Лицо его как будто чуточку похудело со времени отплытия, и глаза казались чересчур большими. Одно уж появление его как будто ускорило отступление гаснущего света; заходящее солнце резко погрузилось, словно убегая от негра; от него исходил черный туман, какое-то неуловимое веяние, что-то холодное и мрачное, ложившееся на все лица, точно траурная вуаль. Кружок распался. Радостный смех замер на застывших губах. Ни один человек из всей команды судна не улыбнулся. Никто не произносил ни слова. Многие повернулись спиной, стараясь сделать вид, будто все происходящее нисколько их не касается; другие, отвернув головы, почти против воли продолжали искоса посматривать на него; они, скорее, напоминали застигнутых на месте преступников, чем честных людей, смущенных какой-то неожиданностью. Только два или три человека смотрели прямо, слегка раскрыв губы. Все ждали, что Джемс Уэйт что-то скажет и в то же время, как будто уже заранее знали, что это будет. Он прислонился спиной к косяку и обвел всех тяжелым взглядом, властным и измученным, словно больной тиран, желающий подчинить себе толпу низких, но ненадежных рабов.

Никто не отошел. Они ждали, завороженные страхом.

Он заговорил иронически, задыхаясь между словами:

– Спасибо вам… ребята. Вы… добрые… спокойные… товарищи. Орете тут… у дверей…

Он сделал более продолжительную паузу, во время которой ребра его, делая преувеличенные усилия, старались овладеть дыханием. Это было невыносимо. Ноги зашаркали. Бельфаст застонал; один только Донкин мигал наверху своими красными веками с невидимыми ресницами и ядовито улыбался над головой негра.

Негр снова заговорил, на этот раз с неожиданной легкостью. Он больше не задыхался, и голос его звучал громко и гулко, словно он говорил в пустой пещере. Он был надменен и зол.

– Я попробовал заснуть немного. Ведь вы знаете, что я не могу спать по ночам. Приходите трещать тут под самой дверью, как проклятые старухи какие-то. А небось считаете себя хорошими товарищами? Так кажется? Очень вы заботитесь об умирающем человеке.

Бельфаст отскочил от свиного хлева.

– Джимми, – крикнул он дрожащим голосом. – Если бы ты не был болен, я бы…

Он остановился. Негр подождал немного, затем произнес мрачным тоном.

– Ты бы – что? Пойди, поищи себе кого-нибудь другого для драки. Такого же здорового, как ты. Оставь меня в покое. Я не долго протяну. Скоро отправлюсь… и так уж достаточно.

Люди стояли, притихнув, едва дыша, с злыми глазами. Это было как раз то, чего они ожидали и чего не выносили, – намек на подкрадывающуюся смерть, который этот ненавистный негр по многу раз в день бросал им в лицо, точно заслугу или угрозу. Он, казалось, гордился этой смертью, которая до сих пор лишила его лишь некоторых жизненных удобств; он чванился ею, словно никто другой в мире никогда не был близок с подобным спутником; он беспрестанно выставлял ее перед нами напоказ с любовным постоянством, которое делало ее присутствие в одно время и несомненным и невероятным. Невозможно было заподозрить кого-либо в такой чудовищной дружбе. Кто же был этот вечно ожидаемый гость Джимми – действительность или обман? Мы колебались между жалостью и недоверием, когда он по малейшему поводу начинал трясти перед нашими глазами кости своего назойливого и гнусного скелета. Он вечно выставлял его напоказ. Он говорил об этой приближающейся смерти так, как будто она была уже тут, как будто она гуляет снаружи по палубе, как будто она вот-вот войдет и уляжется на единственную пустую койку, как будто она сидит рядом с ним за каждой трапезой. Она ежеминутно вмешивалась в нашу работу, в наш досуг, в наши развлечения. Мы перестали заниматься по вечерам музыкой и пением, потому что Джимми (мы все ласково называли его «Джимми», чтобы скрыть свою ненависть к его сообщнику) ухитрился нарушить своей ожидаемой кончиной даже душевное равновесие Арчи. У Арчи была гармоника, но после пары язвительных поучений Джимми, он заявил нам, что не станет больше играть – «Джимми – не жилец на свете. Не знаю в чем штука, но только дело его очень плохо, очень плохо. Нечего приставать ко мне, ребята, я не стану играть».

Наши певцы онемели, потому что Джимми был «умирающий человек». По той же причине «ни один малый, – как заметил Ноульс, – не смел вогнать гвоздь, чтобы повесить на него свои жалкие лохмотья, без того, чтобы ему тотчас же не дали понять, какую гнусность он совершает, нарушая покой нескончаемых последних минут Джимми». Ночью, вместо веселого окрика: «Первая склянка, вылезай. Слышите вы там, эй вы! Хэй, хэй, хэй! Высунь нос!» – вахтенных выкликали шепотом, поодиночке, чтобы как-нибудь не потревожить последнего сна Джимми на земле. Правда, на самом деле, он никогда не спал и всегда умудрялся пустить нам в спину какое-нибудь язвительное замечание, когда мы, едва дыша, выскальзывали на палубу. После этого мы обыкновенно чувствовали себя с минуту грубыми животными, а немного погодя начинали ругать себя дураками. На баке мы говорили так тихо, словно это была церковь. Мы молчаливо и испуганно проглатывали свой обед, потому что Джимми был привередлив насчет пищи и жестоко негодовал на солонину, сухари и чай, словно эти продукты вообще не были пригодны для человеческого питания – «а так только, разве для умирающего». Он говорил: «Неужели нельзя найти ломтик мяса получше для больного человека, который хочет добраться домой, чтобы подлечиться или лечь в могилу? Как бы не так! Если бы только представился случай, вы бы живо отправили меня на тот свет, ребята. Просто отравили бы. Посмотрите, что вы мне дали». Мы подавали ему в постель, страдая при этом от ярости и унижения, словно какие-нибудь царедворцы, пресмыкающиеся перед ненавистным тираном; и он награждал нас за это своим непримиримым критицизмом. Он обладал секретом вечно поддерживать на поверхности слабость и глупость, заложенные в глубине человеческой натуры. Он обладал секретом жизни, этот проклятый умирающий, и он сделался настоящим властелином каждого мгновения нашей жизни. Мы приходили в бешенство, но продолжали оставаться покорными. Горячий маленький Бельфаст вечно находился то на границе возмущения, то на границе слез. Однажды он поделился с Арчи: «За полпенни я проломил бы этому трусливому мошеннику его уродливую башку!» – и прямодушный Арчи сделал вид, будто оскорблен таким заявлением. Вот какими бесовскими чарами опутал нашу простодушную компанию этот чужой негр из Сант-Китта. Но в ту же ночь Бельфаст, чтобы угодить прихотливому Джимми, стащил из кухни воскресный фруктовый торт, приготовленный для офицеров. Он поставил на карту не только свою давнишнюю дружбу с поваром, но сверх того, – как выяснилось потом, – и свое вечное блаженство. Повар был подавлен горем. Он не знал, кто совершил преступление, но ясно видел, что зло процветает; он чуял, что на борту среди этих людей, которых он считал до некоторой степени под своей духовной опекой, поселился сам сатана. Только завидит он бывало троих или четверых вместе, тотчас бросит свои кастрюли и бежит к ним проповедовать. Мы обыкновенно спасались от него бегством, и только Чарли, который знал вора, встречал повара чистосердечным невинным взглядом, раздражавшим добряка хуже дерзости:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю