355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Конрад » Негр с «Нарцисса» » Текст книги (страница 3)
Негр с «Нарцисса»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:27

Текст книги "Негр с «Нарцисса»"


Автор книги: Джозеф Конрад



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

– Я уверен, что это не иначе, как ты стащил, – ворчал он горестно, с пятном сажи на подбородке, – Больше некому. Сущее ты топливо для ада. Больше твоих носков и в помине не будет на кухне.

Вскоре распространился неофициальный слух, что в случае новой кражи нам перестанут выдавать варенье (добавочный паек, по полфунта на человека). Мистер Бэкер перестал шутливо поругивать своих любимцев и подозрительно фыркал на нас всех. Холодные глаза капитана недоверчиво поблескивали с высоты юта, когда мы собирались небольшой толпой от фалов до брасов для обычного вечернего подтягивания канатов. На коммерческом судне очень трудно остановить подобное воровство, и оно, скорее всего, может быть принято как выражение ненависти матросов к офицерам. Это – скверный признак, который может кончиться бог весть какими неприятностями. На «Нарциссе» по-прежнему царил мир, но взаимное доверие было нарушено. Донкин не скрывал своего восторга. Мы были в полном унынии.

Но тут непоследовательный Бельфаст, впав однажды в бешенство, попрекнул негра пирогом. Джемс Уэйт облокотился на подушку и, задыхаясь, выпалил:

– Да разве я просил тебя таскать мне эту дрянь? Будь он проклят, твой пирог. Мне от него только хуже стало – ах ты, маленький ирландский идиот!

Бельфаст с побагровевшим лицом и трясущимися губами бросился к нему. Все с криком повскакали с мест. С минуту стояла неистовая суматоха. Кто-то пронзительно крикнул:

– Легче, Бельфаст, легче! Легче!

Мы ждали, что Бельфаст без дальних разговоров задушит Уэйта. Поднялась возня. Сквозь шум мы услышали кашель негра, металлический и гулкий, словно гонг, и в следующую минуту увидели, что Бельфаст висит у него на шее. Он жалобно повторял:

– Не надо, Джимми, не надо. Не будь таким. Ангел и тот не мог бы поладить с тобой, хоть ты и болен так шибко.

Он обвел всех нас взглядом, не отходя от постели Джимми. Его смешной рот дергался, а глаза были полны слез. Затем он суетливо принялся поправлять сбившееся одеяло.

Неумолкающий шелест моря наполнял бак. Был ли Джемс Уэйт испуган, тронут, раскаивался ли он? Он лежал на спине, прижав одну руку к боку, так неподвижно, словно долгожданный гость наконец посетил его. Бельфаст топтался на месте, взволнованно повторяя:

– Да, мы знаем, тебе плохо, но… скажи только, что тебе сделать и… мы все знаем, что тебе плохо, очень плохо…

Нет, решительно, Джемс Уэйт не был тронут и не раскаивался. Сказать правду, он как будто, скорее, был испуган. Он вдруг сел с невероятной быстротой и легкостью:

– Так ты думаешь, что я очень плох, правда? – уныло произнес он своим чистейшим баритоном (по временам, когда он говорил, вы ни за что не подумали бы, что у этого человека что-то не в порядке), – так, что ли? Ну и веди себя тогда, как полагается. У некоторых из вас, право, не хватает ума даже на то, чтобы как следует прикрыть больного человека одеялом. Так оставь его. Мне все равно как умирать.

Бельфаст уныло отошел от него с жестом отчаяния. В тишине бака, наполненного заинтересованными людьми, раздался отчетливый голос Донкина:

– Ну и насмешил.

Он захихикал. Уэйт посмотрел на него. Он посмотрел на него очень дружелюбно. Никто не мог сказать, чем можно было угодить нашему непостижимому инвалиду. Но нам казалось все-таки, что снести презрение этого шута должно быть тяжело.

Донкин занимал на баке совершенно особое, но не безопасное положение. Он одиноко стоял на опасной вершине всеобщей неприязни и в этом постоянном уединении мог только предаваться мыслям о предстоящих штормах у мыса Доброй Надежды и завидовать нашему теплому платью и непромокаемым плащам. Наши непромокаемые сапоги, резиновые плащи и плотно набитые морские сундуки давали ему много пищи для горьких размышлений. Ни одного из этих необходимых предметов у Донкина не было, и он инстинктивно чувствовал, что, когда придет нужда, никто с ним не поделится. Он бесстыдно раболепствовал перед нами и систематически дерзил начальству. Он ожидал от такой линии поведения наилучших результатов для себя, но обманулся в расчете. Подобные натуры забывают обычно, что люди, доведенные до крайней степени раздражения, всегда бывают справедливыми, все равно, хотят они этого или нет. Вызывающее поведение Донкина в отношении долготерпеливого мистера Бэкера показалась нам наконец невыносимым, и мы искренне обрадовались, когда подшкипер в одну прекрасную ночь основательно проучил нахала. Как раз перед полуночью нас позвали на палубу ставить реи, и Донкин, согласно своему обыкновению, стал отпускать по этому поводу дерзкие замечания. Мы сонно стояли в ряд, держа в руках фока-брас в ожидании команды. Вдруг в темноте послышался тяжелый топот босых ног, удивленное восклицание, звук пощечин и шлепков, подавленный свистящий шепот: «А! Ты будешь!!!» – «Ой, не надо… не надо…» – «Так получи!..» – «О! О!..» – потом глухие удары, смешанные с грохотом железных предметов, как будто человеческое тело беспомощно упало среди штоков главного насоса. Прежде чем мы успели сообразить в чем дело, где-то очень близко послышался слегка нетерпеливый голос мистера Бэкера: «Выбирай, ребята, налегай на канат!» И мы с большим рвением принялись исполнять команду. Подшкипер как ни в чем не бывало продолжал ставить реи со своей обычной раздражающей тщательностью. Пока мы выполняли работу, Донкин ни разу не попадался нам на глаза, но это никого не тревожило. Если бы подшкипер бросил его за борт, никто не сказал бы даже: «Алло! А парню-то каюк!» Но на этот раз ничего скверного не случилось, даже если Донкин и потерял один из передних зубов. Мы заметили это только утром и ничем не нарушили деликатного молчания. Этикет бака предписывал нам оставаться в подобном случае слепыми и немыми, а мы уважали свои традиции гораздо больше, чем это принято среди жителей суши. Чарли с непростительным отсутствием savoir vivre [3]3
  умения жить (фр.).


[Закрыть]
выпалил: «Ты что, у своего дантиста побывал? Больно было, а?» – за что один из его лучших друзей дал ему пощечину. Парень удивился и по меньшей мере часа три не мог прийти в себя от огорчения. Нам было жаль его, но молодость требует еще более строгой дисциплины, чем зрелый возраст. Донкин ядовито улыбался. С этого дня он сделался безжалостен. Обзывал Джимми «черным мошенником» и намекал нам на то, что мы олухи, которых самый обыкновенный негр изо дня в день водит за нос. А Уэйту между тем этот парень как будто нравился!

Сингльтон продолжал жить в стороне от человеческих треволнений. Молчаливый, никогда не улыбающийся, он только дышал среди нас, – этим и ограничивалось сходство между ним и остальной командой. Мы старались вести себя вполне достойным образом, но находили, что это далеко не так просто. Мы колебались между жаждой добродетели и страхом очутиться в смешном положении. Мы стремились спасти себя от муки угрызений, но вовсе не желали из-за собственной сентиментальности облачаться в дурацкий колпак. Ненавистный сообщник Джимми, казалось, вдохнул в наши сердца, вместе со своим нечистым дыханием, лукавство, которого там раньше не было и в помине. Мы становились беспокойны и трусливы, и сами замечали это. Один Сингльтон как будто ничего не видел и ничего не понимал. До этого времени мы нисколько не сомневались, что он действительно так мудр, как кажется, но теперь мы осмеливались подозревать по временам, что старик с возрастом поглупел. Однако как-то раз за обедом, когда мы сидели на своих сундуках около оловянного блюда, стоявшего на палубе посреди круга наших ног, Джимми в особенно гнусных терминах выразил свое отвращение ко всем людям и вещам. Сингльтон поднял голову. Мы онемели. Старик спросил, обращаясь к Джимми:

– Ты что, умираешь?

Этот вопрос страшно поразил и смутил Джемса Уэйта. Мы все остолбенели. Ргы так и остались раскрытыми. Сердца колотились. Глаза мигали. Кто-то уронил жестяную вилку, и она задребезжала на блюде; один из матросов, поднявшийся было, чтобы выйти, так и замер на месте. Но не прошло минуты, как Джимми овладел собой.

– А разве ты сам этого не видишь? – ответил он нетвердым голосом.

Сингльтон поднес кусок смоченного сухаря (зубы его, как он объяснял нам, притупились от времени) к губам.

– Ну и помирай, – сказал он мрачно, но с достоинством, – только не путай нас в эту проклятую историю. Мы не можем помочь тебе.

Джимми откинулся на своей койке и долго лежал очень тихо, вытирая с подбородка пот. Мы быстро убрали обеденную посуду и, выйдя на палубу, принялись обсуждать инцидент. Некоторые при этом захлебывались от восторга, другие же были печальны. Вамимбо, простояв довольно долго в мечтательном раздумье, изобразил наконец на своем лице слабое подобие улыбки, а один из молодых скандинавов, терзаясь жестокими сомнениями, попробовал во время второй двухчасовой вахты подойти к Сингльтону (старик не особенно поощрял нас к разговорам) и робко спросил его: «Ты думаешь, что он умрет?» Сингльтон поднял на него глаза. «Конечно, умрет», – сказал он вразумительно. Он произнес это с такой уверенностью, точно вопрос вообще не подлежал сомнению. И скандинав, вопрошавший оракула, тотчас же сообщил об этом всем нам. Он застенчиво приближался к каждому по очереди, весь горя от нетерпения, и, глядя в сторону, повторял свою формулу: «Старик Сингльтон говорит, что он умрет».

Нам сразу стало легче. Мы, наконец, успокоились, убедившись, что наше сочувствие вполне уместно, и снова обрели способность улыбаться без задних мыслей. Но мы «считали без хозяина», без Донкина. Донкин «не желал иметь никакого дела с этими паршивыми медведями». Когда Нильсен подошел к нему со своей вестью: «Сингльтон говорит, что он умрет», – Донкин ответил полным презрения голосом: «Так же, как и ты, толстомордая чухна! Уж лучше бы вы все передохли поскорее! Перекатываете наши денежки в свою нищую сторону!»

Мы снова были смущены. Мы поняли, что в общем ответ Сингльтона не мог иметь никакого решающего значения. Мы обратили свою ненависть на него, думая, что он попросту дурачит нас. Вся наша уверенность исчезла; отношения с начальством обострились; повар, махнув рукой, решил предоставить нас уготованной для нас гибели; мы подслушали мнение боцмана о том, что «вся команда просто мягкотелые дураки». Мы подозревали Джимми, друг друга, самих себя. Мы не знали, на что решиться. На каждом ничтожнейшем повороте своего смиренного жизненного пути мы сталкивались с Джимми, который властно преграждал нам дорогу, рука об руку со своим ужасным, таинственным товарищем. Это было рабство, наложенное на нас каким-то колдовством.

История эта началась через неделю после выхода из Бомбея и надвинулась незаметно, как бывает всегда с большими несчастьями. Все с самого начала заметили, что Джимми слаб на работе; но мы просто сочли это за вывод его жизненной философии.

Донкин сказал:

– Ты, брат, налегаешь на канат не крепче какого-нибудь паршивого воробья!

Он презирал его. Бельфаст, всегда готовый к бою, вызывающе крикнул:

– Смотри, дружище, как бы тебе не надорваться!

– В самом деле? – возразил тот с глубочайшим презрением, и Бельфаст ретировался.

Однажды утром, когда мы мыли палубу, мистер Бэкер позвал его:

– Принесите-ка сюда вашу щетку, Уэйт.

Тот вяло поплелся.

– Шевелитесь же, уф… – фыркнул мистер Бэкер. – Что там у вас с задними ногами?

Уэйт остановился как вкопанный. Он медленно повел выпуклыми глазами, в одно время и дерзкими и печальными.

– Ноги тут ни при чем, – сказал он, – это легкие. Все насторожились.

– Что… уф? Что еще с ними? – осведомился мистер Бэкер.

Вся вахта, усмехаясь, столпилась вокруг, на мокрой палубе, кто с щеткой, кто с ведром. Уэйт мрачно ответил:

– Разрушаются… или уже разрушены. Разве вы не видите, что перед вами умирающий?

Мистеру Бэкеру стало не по себе.

– Так зачем же вы, черт подери, нанимались на корабль?

– Должен же я как-нибудь существовать, пока не умру. Как по-вашему? – ответил тот. Хихиканье сделалось громче.

– Убирайтесь с палубы, чтобы я больше не видел вас здесь, – сказал мистер Бэкер.

Он был в полном смущении, ибо в первый раз столкнулся с подобным случаем. Джемс Уэйт послушно положил свою щетку и медленно направился к баку. Взрыв смеха проводил его. Это было чересчур забавно. Вся команда хохотала. Они хохотали… Увы!

Он сделался нашим вечным мучителем. Он был хуже кошмара. По внешнему виду никак нельзя было заметить, что с ним что-то неладно. Ведь на негре ничего не увидишь. Он был, правда, не слишком толст, но все-таки не худее других негров, которых мы знали. Он часто кашлял, но самый непредубежденный человек заметил бы, что Джимми большей частью кашлял тогда, когда это было ему почему-либо нужно. Он не мог или не желал исполнять своей работы, но при этом не хотел и лежать. Иногда он вдруг взбирался на марсы и салинги лучше заправских матросов, а спустя некоторое время нам приходилось с опасностью для жизни снимать его ослабевшее тело вниз. О нем докладывали начальству, его исследовали, его уговаривали, задабривали, грозили ему, читали наставления. Раз его вызвали в каюту к капитану. Но об этом свидании пошли самые невероятные слухи. Говорили, будто он заставил старика замолчать, будто он застращал его. По версии Чарли, «шкипер, обливаясь слезами, благословил его и подарил ему банку варенья». Ноульс выведал у буфетчика, что неподражаемый Джимми катался в капитанской каюте по полу, стонал, жаловался на всеобщую жестокость и недоверие и кончил тем, что раскашлялся прямо над метеорологическими журналами, которые были разложены в это время на столе. Как бы то ни было, Уэйт вернулся на бак, поддерживаемый буфетчиком, который сочувственным и встревоженным голосом обратился к нам:

– Эй, пусть кто-нибудь из вас присмотрит за ним. Его нужно уложить!

Джимми выпил целую кружку кофе и, наговорив всем по очереди дерзостей, улегся в постель. С тех пор он проводил там большую часть времени, но когда это почему-либо было ему нужно, выходил на палубу и появлялся среди нас. Он был всегда задумчив, полон презрения, и молча смотрел вдаль на море; и никто не мог сказать, что представляет собой этот черный человек, который сидит там в стороне, задумчивый и неподвижный, как изваяние.

Уэйт упорно отказывался принимать какие-нибудь лекарства; он до тех пор выбрасывал через борт саго и овсянку, пока буфетчику не надоело приносить их. Он попросил парегорика. Ему прислали большую бутылку, которой хватило бы, чтобы отравить целую кучу младенцев. Он держал ее между своим матрасом и сосновой внутренней обшивкой судна; но никто никогда не видел, чтобы он принимал его. Донкин оскорблял его в лицо, насмехался над ним, когда он задыхался, и Уэйт в тот же день отдал ему теплую фуфайку. Однажды Донкин целые полчаса осыпал его бранью и попреками за лишнюю работу, которую приходится делать за него вахте, и кончил тем, что обозвал его «чернорылой свиньей». Мы замерли от ужаса, будучи всецело под влиянием своей проклятый чувствительности. Но Джимми эти оскорбления, казалось, положительно доставляли удовольствие. Он даже повеселел, и Донкин получил пару старых непромокаемых сапог, которые Джимми бросил ему.

– Вот тебе, ист-эндская сволочь, – прогудел Уэйт. – Получи!

Под конец мистеру Бэкеру пришлось доложить капитану, что Джемс Уэйт вызывает смуту на судне и «вконец подрывает дисциплину… уф». И, действительно, первая вахта дошла до того, что чуть-чуть не отказалась от повиновения, когда боцман приказал ей однажды утром вымыть бак. Дело было в том, что Джимми не одобрял мокрого пола, а мы в то утро как раз находились в сочувственном настроении. Мы решили, что боцман животное и высказали ему это. Только тонкий такт мистера Бэкера предупредил общую свалку. Он сделал вид, что все это шутка с нашей стороны и суетливо направился в переднюю часть, обзывая нас не слишком вежливыми именами, но при этом с такой сердечностью и добродушием старого моряка, что мы тотчас же устыдились самих себя. По правде говоря, мы считали его слишком хорошим моряком, чтобы охотно досаждать ему. «При том же Джимми, быть может, просто мошенник, даже наверно так», – рассуждали мы. Бак в это утро был убран. Но в полдень рубку верхней палубы приспособили под больничную палату. Это была славная маленькая каюта с выходом на палубу и с двумя койками. Туда перенесли имущество Джимми, а вслед затем, несмотря на его протесты, и самого больного. Он заявил, что не может идти. Четверо матросов понесли его на одеяле. Он жаловался, что умрет там один, как пес. Мы жалели его и в то же время были в восторге, что его выдворяют с бака. Мы, как и прежде, продолжали ходить за ним. Соседнее помещение было занято кухней, и повар часто заглядывал к больному. Уэйт немного повеселел, Ноульс уверял, что слышал, как он громко смеялся сам с собой. Другие видели, как он гулял ночью по палубе. Его маленькое помещение с приоткрытой дверью на длинном крюке было всегда полно табачного дыма. Проходя мимо во время работы, мы то весело окликали его в щель, то поругивали. Он неотразимо привлекал нас. Сомнения наши никогда не умирали. Он покрывал своей тенью весь корабль. Угроза скорой гибели, которой он вечно стращал нас, делала его самого неуязвимым и позволяла ему попирать наше достоинство ежедневными попреками в недостатке моральной доблести.' Он отравлял нам жизнь. Будь мы жалкой шайкой безнравственных негодяев, одинаково терзаемых надеждой и страхом, он не мог бы господствовать над нами с более бессердечной уверенностью в своем высоком превосходстве.

III

В это время «Нарцисс» с выпрямленными реями вышел из – под благоприятного муссона. В течение нескольких дней он медленно двигался вперед, то и дело отклоняясь и кружась на месте под неустойчивыми легкими ветрами. Люди ворчливо переворачивали с одной стороны на другую тяжелые реи под дробью коротких теплых ливней; они со вздохами и воркотней хватались за промокшие канаты в то время, как подшкиперы, угрюмые и насквозь промокшие, беспрерывно отдавали усталыми голосами приказания. Во время коротких передышек матросы с отвращением рассматривали горящие ладони своих онемевших рук и с горечью спрашивали друг у друга: «Кто сделался бы моряком, если бы мог стать фермером?» Люди сделались раздражительными и перестали следить за тем, что срывалось с языка. Раз, темной ночью, когда вахту, задыхавшуюся от жары и почти затопленную дождем, в течение четырех адских часов перегоняли от браса к брасу, Бельфаст объявил, что он «пошлет к черту парусники и перейдет на пароход». Это, несомненно, было слишком. Капитан Аллистоун с большим самообладанием грустно пробормотал мистеру Бэкеру: «Недурно, недурно!», когда тот умудрился, лавируя и изворачиваясь, пропихнуть свой славный корабль на шестьдесят миль в двадцать четыре часа. Джимми, стоя у порога своей каютки и опершись подбородком на руку, следил дерзкими и грустными глазами за нашей опостылевшей работой. Мы ласково заговаривали с ним, но за спиной его обменивались кислыми улыбками.

Затем судно снова понеслось к южным широтам под благоприятным ветром и ясным небом. Оно миновало Мадагаскар и о. Маврикия на таком расстоянии, что мы даже мельком не увидели берега. На запасные ростры надели лишние найтовы. За рубками установили надзор. Буфетчик в свободные минуты с встревоженным видом прилаживал фальшборты к дверям кают. Толстая парусина тщательно сворачивалась. Взоры тревожно устремлялись на запад к Мысу Бурь. Судно начало углубляться в юго-западное течение, и мягко сияющее небо нижних широт стало изо дня в день принимать над нашими головами все более жесткий оттенок. Оно высоко изгибалось над кораблем, бледное и вибрирующее, словно огромный стальной купол, отражающий мощные голоса буйных штормов. Солнце холодно блестело на белых завитках черных волн. Судно с убавленными парусами медленно кренилось под сильным дыханием налетавших с запада шквалов, упорное, но покоряющееся. Оно металось из стороны в сторону с неослабным старанием пробить себе дорогу сквозь невидимую силу ветра. Оно ныряло носом в мрачные гладкие пропасти, оно взлетало вверх, переваливая через снежные гребни больших движущихся бурунов; оно беспокойно качалось из стороны в сторону, словно живое страдающее существо. Стройный и мужественный корабль отвечал на зов людей и его тонкие мачты беспрерывно очерчивали порывистые полукруги, точно взывая к бурному небу о помощи.

В этом году зима у Мыса стояла жестокая. Смененные рулевые хлопали руками, бегали изо всех сил, притопывая ногами, и дули на распухшие красные пальцы. Палубная вахта старалась увернуться от холодных брызг или, скорчившись в защищенных уголках, угрюмо следила за высокими безжалостными волнами, которые то и дело перекатывались через борт в неутомимой ярости. Вода целыми фонтанами врывалась в двери бака. Прежде чем добраться до своей сырой постели, приходилось пробиваться через настоящий водопад; люди возвращались на бак мокрые и выходили оттуда онемевшие, чтобы снова взвалить на плечи жестокий искупительный крест, возложенный на них славной и безвестной судьбой. Вдали на корме сквозь туман шквалов виднелись фигуры офицеров, напряженно смотревших на запад. Они стояли у поручней с наветренной стороны, держась за них с мрачной решимостью, прямые и блестящие в своих длинных пальто. Когда же по временам, подгоняемое сильным ветром, судно начинало беспорядочно нырять, их напряженные фигуры, сильно раскачиваясь, поднимались высоко над серой линией покрытого тучами горизонта, продолжая сохранять все ту же неподвижность.

Они следили за погодой и судном с такой же жадностью, как обитатели суши следят за капризными переменами счастья. Капитан Аллистоун совсем не покидал палубы, словно превратившись сам в какую-то часть судовых снастей. Время от времени буфетчик, все еще не надевавший куртки, несмотря на пронизывающий холод, пробирался к нему с горячим кофе, половину которого шторм выдувал из чашки, прежде чем она добиралась до губ шкипера. Он со строгим лицом выпивал одним глотком остаток под аккомпанемент тяжелых брызг, громко барабанивших по его клеенчатому пальто, и шипения волн, разбивавшихся у его высоких сапог. При этом он ни на мгновение не отрывал глаз от шхуны. Он следил за каждым движением ее нежным тревожным взором любящего мужчины, на глазах которого слабая женщина самоотверженно борется за свою жизнь, – жизнь, заключающую для него весь смысл и радость мира. Мы все следили за ней. Она была великолепна, но в то же время имела свои слабости. Однако любовь наша нисколько не уменьшалась от этого. Мы восхищались вслух ее достоинствами, мы хвастались ими друг перед другом, словно они были нашими, и хоронили сознание ее единственного недостатка в молчании своей глубокой нежности. Она родилась под грохот кующих железо молотов, в черных водоворотах дыма, под серым небом на берегах Клайда. Шумная и мрачная река дает жизнь прекрасным существам, которые уплывают в солнечный мир, чтобы завоевывать себе сердца людей. Одним из этих прекрасных созданий был наш «Нарцисс». Он был, пожалуй, менее совершенен, чем многие другие, но зато он был наши, следовательно, ни с чем не сравним. Мы гордились им. В Бомбее невежественные береговые называли его «хорошенькой серой шхуной». Хорошенькой! Нечего сказать, достойная оценка! Мы знали, что это самый великолепный корабль, когда-либо спущенный на море. Мы старались забыть, что, подобно многим мореходным судам, «Нарцисс» отличался по временам некоторой неустойчивостью. Он был прихотлив и требовал особенной осторожности при нагрузке и в управлении; притом же никто никогда не знал точно, в какой именно мере эта осторожность потребуется. Вот как несовершенны простые смертные! Корабль понимал это и подчас исправлял наше слепое невежество при помощи благотворной дисциплины страха. Нам приходилось слышать жуткие рассказы о прошлых плаваниях. Повар (матрос по ремеслу, но, в сущности, совсем не моряк), повар, под влиянием какого-нибудь несчастья – вроде перевернувшейся от качки кастрюли, угрюмо бормотал, вытирая пол: ш – Вот полюбуйтесь-ка, что она натворила. Когда-нибудь уж непременно потопит всю команду. Вот увидите, что потопит!

На что буфетчик, остановившись на минутку в кухне, чтобы перевести дух среди вечной спешки своего беспокойного существования, философски замечал:

– Тот, кто увидит, уж во всяком случае ничего не расскажет, а я совсем не желаю увидеть это.

Мы высмеивали подобные страхи. Наши сердца обращались к капитану, когда он сильно подгонял корабль, чтобы не дать ему уклониться хотя бы на один дюйм от западного направления; он заставлял его бросаться вкось на огромные волны под зарифленными парусами. В дурную погоду при смене вахты люди по первой команде офицеров: «Стой на вахте!» – выстраивались на корме в полной готовности, восхищаясь доблестью своего корабля. Глаза их мигали от ветра, смуглые лица блестели от капель воды, более соленых и горьких, чем человеческие слезы. Промокшие бороды и усы свисали вниз прямыми сосульками, словно тонкие водоросли, только что извлеченные из воды. Их фигуры имели фантастически неправильные очертания; в своих высоких сапогах, похожих на шлемы шапках, топорных, колышущихся, неуклюжих и блестящих непромокайках, они напоминали людей, странно нарядившихся для какого-нибудь сказочного представления. Всякий раз, как корабль легко взбирался на высокую зеленую волну, локти тыкались в ребра соседа, лица прояснялись, губы шептали: «Ну, не молодчина ли!» – и все головы поворачивались, следя с сардоническими улыбками за побежденной волной, которая с грохотом мчалась дальше в подветренную сторону, вся в пене от чудовищной ярости. Но когда судно оказывалось недостаточно проворным и, получив тяжелый удар, накренялось, дрожа под натиском, мы хватались за канаты и, глядя вверх на узкие полосы промокших натянутых парусов, отчаянно трепавшихся наверху, шептали про себя: «Неудивительно! Бедняжка!»

Тридцать второй день после выхода из Бомбея начался неблагополучно. Утром волна разнесла вдребезги одну из дверей кухни. Мы прорвались сквозь клубы дыма и нашли промокшего повара в припадке глубочайшего негодования:

– Она, право, с каждым днем становится все хуже и хуже! Так вот и норовит затопить меня перед моей собственной плитой.

Мы успокоили его, и плотник умудрился кое-как поправить дверь, хотя его дважды смывало во время работы. Из-за этого приключения наш обед был готов очень поздно. Однако это обстоятельство в конце концов оказалось безразличным, ибо волна опрокинула Ноульса, отправившегося за едой, и обед уплыл в море. Капитан Аллистоун казался суровее обыкновенного и губы его были сжаты еще тверже, чем всегда. Он налегал на марсели и фоки, не желая замечать, что шхуна, от которой слишком много требовали, казалось, теряла мужество в первый раз за все время нашего знакомства с ней. Она отказывалась подниматься и угрюмо пробуравливала себе путь сквозь волны. Дважды она на всем ходу сознательно врезалась носом в большую волну, словно ослепнув или устав от жизни, и затопляла палубу с одного конца до другого. Пока мы барахтались, стараясь спасти негодный чан для стирки, боцман с явной досадой заметил:

– Всякая дрянь сегодня норовит за борт!

Почтенный Сингльтон нарушил свое обычное молчание и произнес, бросив взгляд на небо:

– Старик сегодня не в духе насчет погоды, но не следует сердиться на ветры, которые посылает небо!

Джимми, конечно, закрыл свою дверь. Мы знали, что ему удобно и сухо в маленькой каюте и, по усвоенной за последнее время нелепой привычке, сначала обрадовались этому, но затем тотчас же начали выходить из себя.

Донкин бессовестно отлынивал от работы, жалкий и несчастный. Он ворчал:

– Я тут подыхаю с холоду в своих проклятых мокрых лохмотьях, а этот черный бездельник сидит себе сухой на своем проклятом сундуке, набитом проклятым тряпьем. Чтоб его разнесло там!

Мы не обращали на него внимания; мы едва успевали вспомнить о Джимми и его закадычном друге. Разбираться в сердечных тонкостях было некогда. Паруса срывало ветром, вещи сносило за борт. Потоки воды беспрерывно окатывали нас, и без того уже вымокших и обледеневших, покуда мы исправляли повреждения. Судно металось из стороны в сторону и тряслось, словно игрушка в руках сумасшедшего.

Перед самым закатом под угрозой темной градовой тучи начали быстро убавлять паруса. Резкий порыв ветра налетел на нас, словно удар кулака. Судно, вовремя освобожденное от парусов, мужественно встретило его; оно неохотно поддалось неистовому напору. Затем гордым и неудержимым движением выпрямилось снова и обратило свой нос в наветренную сторону, навстречу визжащему шквалу; из темной бездны черных облаков посыпался белый град; он барабанил по снастям, целыми пригоршнями скатывался с рей, отскакивал от палубы – круглый и блестящий в темном вихре, словно дождь жемчуга. Туча прошла. Бледное зловещее солнце на мгновение осветило последними горизонтальными лучами холмы крутых катящихся волн. Затем с громким воем ворвалась неистовая ночь – зловещая преемница бурного неба.

В эту ночь никто на борту не сомкнул глаз. Почти каждый моряк хранит в памяти воспоминание об одной или двух таких ночах в жизни, когда шторм достигал крайней силы. В такие минуты кажется, будто во всей вселенной не осталось ничего, кроме мрака, воя, ярости и родного корабля. Подобно последнему оплоту разрушенного творения, он мчится сквозь бедствия, тревоги и муки мстительного ужаса, неся на себе пораженные страхом остатки грешного человечества. Никто на баке не спал. Жестяная керосиновая лампа, подвешенная на длинном шнурке, коптила, описывая широкие круги; мокрое платье темными грудами выделялось на блестящем полу; тонкая струйка воды переливалась взад и вперед по доскам. Люди, не разуваясь, лежали на койках, опершись на локти, с широко раскрытыми глазами.

Подвешенные непромокайки судорожно и беспокойно раскачивались из стороны в сторону, словно легкомысленные призраки обезглавленных моряков, пляшущие буйную джигу. Никто не произносил ни слова, все слушали. Снаружи ночь стонала и всхлипывала под беспрерывный, оглушительный грохот, словно где-то очень далеко били в бесконечное число барабанов. Воздух прорезали крики. Потрясающие глухие удары заставляли судно вздрагивать и качаться под тяжестью волн, обрушивавшихся на палубу. По временам оно стремительно взлетало вверх, словно навеки покидая землю, затем в течение бесконечных минут падало вниз в пустоту. Все сердца на борту замирали, покуда страшный толчок, ожидаемый и все же внезапный, не оживлял их. При каждом таком головокружительном крене судна Вамимбо растягивался во всю длину лицом в подушку и слегка стонал, как бы разделяя муки истерзанной вселенной. Время от времени среди самого отчаянного взрыва грозного рева, судно на какую-нибудь долю невыносимой секунды вдруг замирало на боку, трепещущее и спокойное спокойствием, более ужасным, чем самое неистовое движение. Тогда по всем этим согнувшимся телам пробегала вдруг дрожь, трепет недоумения. Кто-нибудь высовывал встревоженную голову, и пара глаз, дико блуждая, блестела в колеблющемся свете. Некоторые слегка двигали ногами, словно собираясь выскочить. Но большинство продолжало лежать без движения на спине, крепко ухватившись одной рукой за край койки. Некоторые нервно курили, быстро и глубоко затягиваясь, устремив глаза в потолок. Великая тоска по покою сковывала их.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю