Текст книги "Вообрази себе картину"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
И вот в самый неподходящий момент невесть откуда выскакивает эта чертова еврейская Библия.
Он понимал, что против еврейской Библии его «Метафизике» не устоять.
У него было теперь больше причин для уныния, чем даже у Платона.
И отменные причины для того, чтобы стать антисемитом.
Аристотелева «Метафизика» с ее теорией бытия была ключом ко всей его философии, и всякому, кто желал понять его как философа, следовало начать с изучения этой книги.
Авиценна, великий арабский ученый одиннадцатого века, говорят, прочитал «Метафизику» сорок один раз и ни слова в ней не понял.
Аристотель впал по поводу Библии в затяжную депрессию и заговаривал об этой книге чуть ли не с каждым встречным. Следы этой мучительной травмы и сейчас еще заметны на лице, написанном Рембрандтом.
Подобно всякому добросовестному писателю, Аристотель вовсе не желал увидеть, как его труды пойдут прахом – хороши они или дурны, правильны или неправильны. Даже если бы он додумался до пришествия Шекспира, он все равно цеплялся бы за свою «Поэтику». Коперник, Галилей и Ньютон, возможно, и заставили бы его призадуматься, однако он все равно опубликовал бы свои соображения относительно небесных тел, ибо они были лучшими, какие ему удалось измыслить, и звучали правдоподобнее того, что говорилось по этому поводу вокруг.
Сказанное им относительно рабов и женщин можно бы и пересмотреть, хотя изложено оно было так гладко, что и Платону бы сделало честь.
«Даже женщина может быть достойной, даже раб, – написал он в своей „Поэтике“, рассуждая о характерах в трагедии, – хотя о женщине можно сказать, что она существо низшего порядка, а раб и вовсе ни на что не годен».
Для консерватора вроде него это была довольно либеральная мысль.
Критики Аристотеля забывают, что он любил двух женщин – жену и любовницу, а после смерти освободил своих рабов, чего, как он небезосновательно полагал, не скажешь даже об Аврааме Линкольне.
Он слишком много писал. Он и сам мог бы составить длинный список сделанных им дурацких утверждений и радовался только, что никого из его знакомых подобное желание не посетило.
Одна ласточка, написал он, еще не делает лета.
Почти никто не похвалил его за эту фразу; впрочем, сама фигура речи, и он это сознавал, стала замшелым штампом уже к тому времени, когда он вставил ее в свою «Этику».
«Никому не по силам вечно водить за нос всех людей сразу», – говорит он в «Поэтике», а многие ли американцы помнят, что эти слова принадлежат ему?
Абсолютные нравственные нормы никому не известны, сказал он и дальнейшие рассуждения строил так, будто ему-то они как раз и известны.
Аристотель ничего не имел против теории, утверждающей, что в начале Бог сотворил небо и землю, и отделил небо от земли, и повелел воде собраться в одно место. Изначально общество было малым. Мужчина и женщина жили в саду, имея под рукой все необходимое. Они были вольны проводить весь день в размышлениях. Самый что ни на есть рай.
Доказательств, конечно, никаких – ну и что? Их не было и в его «Метафизике», да и Платоновы Душа или Идея тоже никакими доказательствами не подпирались.
– Если мы начнем для всего требовать доказательств, – сказал он, – мы никогда ничего доказать не сможем, поскольку ни для одного доказательства у нас не будет отправной точки. Некоторые вещи очевидным образом истинны и доказательств не требуют.
– Докажи это, – сказал его племянник Каллисфен. Аристотель был рад, что Каллисфен отправился с Александром. И не опечалился, узнав о его гибели.
Совершенно очевидно, сознавал Аристотель, что доказать очевидную истинность чего бы то ни было невозможно.
Даже вот этого.
Парадокс очень ему понравился.
В Нью-Йорке, городе, который он в конце концов возненавидел, Аристотель с неудовольствием вспоминал софиста Горгия, сумевшего-таки доказать, что не существует ничего, что человек способен узнать, что если он и узнает что-либо, то все равно не поймет, а если поймет, так не сможет передать этого другому.
Софист Протагор сказал: «О богах я не могу знать, что они существуют, или что они не существуют, или какова их природа».
Помнится, в «Критии» он читал, что не существует ничего определенного, кроме того, что рождение ведет к смерти.
А от Метродора исходило его любимое: «Никто из нас ничего не знает и даже того, знаем мы что-нибудь или не знаем».
В те далекие времена Аристотель был человеком, который знал, что он знает.
Аристотель считал, что любой polis с населением более ста тысяч человек лишается общности целей, как и самого чувства общности, и неизменно заходит в тупик, пытаясь наладить управление самим собою. Для счастья необходимы рабы. Ну и женщины тоже. В совершенном обществе Аристотеля аристократический коммунизм Платона отвергается, однако и Аристотелевым гражданам также запрещено заниматься торговлей и разведением скота. Его народу полагается вставать до зари, ибо такое обыкновение, говорит он, идет на пользу здоровью, богатству и мудрости. Аристотель и сам как-то раз встал до зари и тут же пришел к выводу, что у женщин меньше зубов, чем у мужчин.
Ныне он склонялся к мысли, что зубов у них, пожалуй, поровну.
Аристотель разрешал себе кривую улыбку всякий раз, как он размышлял над Гомером и вспоминал, что едва ли не все греки, что-либо писавшие в демократических Афинах, культурном городе, где процветали поэзия, драма, наука, философия и искусство ведения спора, были, включая и его самого, антидемократами, исполненными аристократического презрения к демократическому обществу, дававшему им свободу писать о нем столь критически. Странно и то, что все они обладали склонностью отдавать предпочтение регламентированной аристократии Спарты, в которой не наблюдалось ни литературы, ни музыки, ни науки, ни искусства.
Их чувства вдохновляла вовсе не любовь к Спарте, но ненависть к пошлости и торгашеству демократических Афин.
Поскольку Сократ ничего не писал, а Платон в своих диалогах никогда от собственного имени не высказывался, Аристотель постарался не упоминать о Сократе, критикуя и нападки Платона на частную собственность в «Государстве», и предположение, что коммунизм способен покончить со всяким злом, присущим человеческой натуре, и воззрения насчет того, что как рука движется, подчиняясь желаниям мозга, так и отдельная личность обязана двигаться, подчиняясь желаниям государства.
Будучи скромнее Платона, будучи в большей мере ученым и в меньшей догматиком, Аристотель пришел к выводу, что он – писатель более серьезный, способный высказать куда более ценные мысли. Платон, говорит Аристотель, доказал, что благой человек непременно счастлив. Однако Аристотель, когда он это писал, знал, что Платон счастливым человеком не был. А мы сегодня знаем, что само существование такового явления чрезвычайно сомнительно.
– Что мне нужно для начала, – объяснял Платон еще до того, как махнул рукой на сей мир, – так это добродетельный тиран.
– И он должен быть молодым? – высказал предположение Аристотель.
– И он должен быть молодым, – согласился Платон, – и обладать добродетелью, разумностью и абсолютной властью. И пусть наслаждается своей абсолютной властью так долго, что она ему прискучит. И пусть он обладает добродетелью и разумностью достаточными, чтобы представить себе справедливое общество, и пусть применит свою власть для его создания.
– И что бы ты стал с ним делать? – поинтересовался Аристотель.
– Я научил бы его философии. Я преподал бы ему цели и идеалы.
– А потом? Как бы он правил?
– Добродетельно.
– Но что это значит? Что бы он делал?
Платон в смятении уставился на Аристотеля.
– Ему, разумеется, пришлось бы прочесть мое «Государство».
– А после?
– Он создал бы описанное там государство.
– Которым правили бы философы? Не он сам?
– К тому времени нашлись бы философы и получше, – снисходительно сказал Платон. – Ты бы тоже мог подойти.
– И вся собственность принадлежала бы обществу? И все женщины и дети тоже?
– Естественно. Так было бы лучше.
– Для кого? Для богатых?
– Там не будет богатых.
– Для других граждан и рабов?
– Для всех.
– А как бы они узнали? Что так для них лучше?
– Да так, что я бы им об этом сказал.
– А для него?
– Мой тиран был бы счастлив отказаться от правления и позволить своей власти сойти на нет.
– Да, но по какой причине правитель, обладающий абсолютной властью, – изумился Аристотель, изо всех сил стараясь разобраться в загадке, – и те из его окружения, кто наделил его таковой, вдруг согласятся расстаться с ней?
– По такой, что он добродетелен. А им я скажу, что так надо.
– И остальное население с этим согласится?
– Ему придется согласиться, желает оно того или нет. В моей добродетельной коммунистической республике роль личности состоит в том, чтобы исполнять указания государства.
– А если народ этого не хочет?
– Тогда придется подавить несогласие, для блага государства. Этим займутся Стражи.
– Но кто заставит подчиняться стражников? – спросил Аристотель. – Где та сила, которая их принудит?
– Какая разница? – рассердился Платон. – То, что люди делают в этом мире, не имеет никакого значения.
– Тогда о чем ты хлопочешь? О чем мы с тобой разговариваем? И зачем ты написал «Государство»?
– Подожди, дай подумать. Потому что мне так захотелось.
– А нам-то зачем его читать?
– Постой, куда ты?
Аристотель отошел от Платона, чтобы пересчитать лапки жука, которого он до сей поры еще ни разу не видел.
Он не сказал своему учителю, что не способен назвать ни одного города на земле, включая сюда и Афины, управляемого настолько дурно, чтобы жители его не предпочли бы то, что имеют, тому, что предлагает Платон.
Ни того, что общее владение собственностью и семьями противно природе человека и природе государства; ни того, что собственностью, которой сообща владеют все люди, не владеет никто из людей, а владеет правительство, а правительствам обыкновенно наплевать на благополучие граждан, которыми они правят; ни того, что, по его, отличному от Платонова, мнению, назначение государства – обеспечить условия, необходимые для счастья граждан. В обществе, целью которого является счастье всех его членов, даже у Аристотелевых рабов имелись бы свои рабы.
Не повезло ему со временем – то ли он слишком рано родился, то ли слишком поздно.
Он писал о трагедии, когда театр уже умер; о преобразовании polis'а, когда греческие города-государства утратили жизнеспособность. Александр был фараоном египетским и считал себя божеством. В Италии римляне отняли Неаполь у самнитов.
Пока Гераклид, еще один ученик Платона, рассуждал о гелиоцентрической Вселенной, Аристотель описывал небеса так, будто он, Адам и Ева проживают в мире, где звезды, солнце, луна и планеты сияют и кружат именно для них.
Аристотелю никогда не приходило в голову, что города будут объединяться в провинции вроде Голландии, провинции перерастут в штаты вроде Нью-Йорка, а штаты сольются в невообразимо огромные нации, которые неизменно будут неуправляемыми и неизменно недружественными и нечестными – и не менее прочего в отношениях с собственными гражданами.
Он принижал значение денег, когда нигде вокруг него не наблюдалось силы более притягательной.
В Амстердаме он со смущением обнаружил, что является официальным философом кальвинизма, и никак не мог взять в толк, почему культура, преданная ортодоксии коммерции, капитализма, прибыли и финансовых накоплений, восславляет древнегреческого философа, чьи научные спекуляции рассыпаются на глазах и который к тому же утверждал, будто избыточный капитал не нужен и бесполезен, будто добродетельный человек не станет делать деньги ради делания денег и будто погоня за деньгами недостойна хорошо обеспеченного, имеющего приличное положение в обществе человека и нимало его не красит.
Деньги за все отвечают, сказано в этой их Библии.
Аристотель скрипнул зубами.
«Таково уж мое везенье», – пишет он в своей колоссальной автобиографии, которой не успел завершить и из которой до наших дней дошел лишь начальный фрагмент самого первого предложения.
ХV. Последняя потеха
32
Такова уж была удача Рембрандтова «Аристотеля», что странствия его, начавшись в 1654 году путешествием из Амстердама в Сицилию, завершились в 1961 году в Америке триумфальным дебютом в музее Метрополитен, что находится на Пятой авеню Нью-Йорка, – через три (без шести лет) столетия после того, как остров Манхэттен был сдан англичанам голландцами, решившими не бороться за сохранение того, что они не смогут удержать и чем управлять тоже не смогут.
На самом-то деле картина пересекла Атлантику вскоре после начала столетия, как раз вовремя, чтобы избегнуть бедствий первой мировой войны и опасностей, сопряженных с пересечением Атлантики в любое другое время. Ночью 14 апреля 1912 года принадлежавший Британии непотопляемый океанский лайнер «Титаник» столкнулся с айсбергом и утонул, унеся с собой жизни более пятнадцати сотен из двух тысяч двухсот пассажиров, и в том же году войска США заняли Тяньцзинь в Китае, дабы защитить тамошние американские интересы, морские десантники США высадились на Кубе, дабы защитить тамошние американские интересы, а другие морские десантники США высадились в Никарагуа, дабы опять-таки защитить тамошние американские интересы после того, как повстанцы вырезали никарагуанскую армию, а помимо всего этого разразилась первая Балканская война.
Поскольку «Титаник» был непотопляем, на нем не хватило спасательных шлюпок.
7 мая 1915 года немецкая субмарина потопила британский лайнер «Лузитания», унесший на дно тысячу сто девяносто пять жизней, сто двадцать восемь из которых принадлежали американским гражданам. Еще через два года – после того как американские граждане незначительным большинством голосов выбрали себе президента – Соединенные Штаты, возглавляемые Вудро Вильсоном, коего и поныне вспоминают как идеалиста, реформатора и интеллектуала, ввязались в первую мировую войну.
Между тем картина Рембрандта, благополучно пересекши Атлантику, прибыла в 1907 году в Нью-Йорк, будучи присланной торговцем произведениями искусства Дювином покупательнице – коллекционерше миссис Коллис П. Хантингтон. В том же году новенькая «Лузитания» поставила мировой рекорд скорости на пути от Куинстона в Ирландии до Нью-Йорка – возможно, на ней-то «Аристотель» и приплыл.
Никто не знает, сколько Рембрандтов погибло во время первой мировой войны, потому что никто не знает, сколько Рембрандтов было написано Рембрандтом, его учениками и фальсификаторами.
Судьба «Гомера», обгоревшего, переписанного и уменьшенного огнем почти до половины исходного размера, была такова, что ему удалось добраться до музея Морица в Гааге, где он, как «Аристотель» в Метрополитен, предположительно останется навсегда, до скончания времен.
Судьба же принадлежавшего Руффо «Александра» была такова, что он пропал. Кабы его нашли, он стоил бы целое состояние.
Пока же для одаренного фальсификатора существует золотая возможность создать оригинального Рембрандтова «Александра», некогда принадлежавшего Руффо, – нужно только позаботиться о том, чтобы размеры его совпадали с указанными в контракте, чтобы он состоял из четырех кусков полотна, сшитых швами «столь ужасными, что в это трудно поверить», ну и писать его следует красками достаточно старыми, чтобы выдержать стандартные проверки на время создания, определяемое с использованием передовых технических методов. Шансы на успех повысятся, если лицо Александра будет походить на лица двух Рембрандтовых «Александров», которые у нас ныне имеются.
Дон Антонио чрезвычайно любил эти полотна, если не их создателя, и в своем завещании включил всех трех Рембрандтов в список из ста картин, которые должны переходить неприкосновенными старшему сыну в каждом из последующих поколений семьи, образуя коллекцию, ни в коем случае не подлежащую разделению, продаже или иной передаче кому бы то ни было.
По его кончине коллекция переходила по наследству, как им и было завещано, пока в 1739 году не досталась его правнуку дону Калигоро Руффо. В 1743-м этот последний из наследников вместе со всеми своими братьями умер от чумы, и коллекция досталась другой ветви семьи.
В 1750 году семейство Руффо разделилось на «принципи делла Скалетта» и «принципи делла Флореста», из коих первые, как считается, унаследовали коллекцию и перевезли большую ее часть в Неаполь. Что происходило после этого года со «ста картинами», которым по завещанию полагалось пребывать неразлучными, остается только гадать.
Нам известно следующее:
В 1783 году замок Руффо в Сицилии пострадал от землетрясения. Возможно, и от пожара.
В 1818 году в Сицилии было отменено право старшего сына на наследование недвижимости.
А в 1848 году сгорела вилла Руффо под Неаполем, причем погибло или получило повреждение множество хранившихся в ней произведений искусства. Что именно там хранилось, мы не знаем.
Возможно, в пламени одного из этих пожаров и выгорели столь удачно участки холста, окружавшие центральную часть «Гомера». Во всяком случае, никто из историков искусства не приводит убедительных догадок относительно какого-либо другого пожара, который мог уничтожить обширную периферию картины, оставив ее главного персонажа таким трогательно и трагично одиноким в обществе одного лишь пера и части принадлежащей невесть кому руки.
Впрочем, мы знаем, что и до 1848 года – года широко распространившихся по Европе республиканских революций и реформ – воля дона Антонио не уважалась, а коллекция его была разделена, ибо в 1815-м, еще одном поворотном для европейской истории году, Аристотель был выставлен в Лондоне, чудодейственным образом пережив первую Северную войну, вторую Северную войну, Деволюционную войну, войну за Пфальцское наследство, войну за Испанское наследство, войну за Польское наследство, войну за Австрийское наследство, Семилетнюю войну, первую Силезскую войну, вторую Силезскую войну, войну за Баварское наследство, русско-турецкую войну, Французскую революцию, польско-турецкую войну, шведско-датскую войну, русско-шведскую войну, франко-австрийско-прусскую войну, войну Первой коалиции с Францией, Египетский поход Наполеона, войну Второй коалиции с Францией, восстание «Объединенных ирландцев» против Британии, еще одну англо-испанскую войну, русско-персидскую войну, войну Третьей коалиции с Францией, франко-прусскую войну, франко-португальскую войну, триумфальное вторжение Наполеона в Россию и его ужасное отступление, Венский конгресс и битву при Ватерлоо, – пережив все эти опасные происшествия, не считая иных, и без единой царапинки добравшись до Лондона неведомыми нам путями.
Узнать его было трудненько.
– Интересно, кто он такой? – издали спросил, войдя в выставившую Аристотеля галерею, джентльмен в бакенбардах.
Его спутница, грациозная женщина с рыжеватыми волосами и сложенным парасолем в руке, ответила:
– Очень похож на голландского поэта и историка Питера Корнелиса Хофта, не правда ли?
– Клянусь Юпитером, вы правы! – радостно произнес джентльмен, прочитав надпись на табличке.
Аристотеля качнуло.
Картина принадлежала сэру Абрахаму Юму из Эшридж-парка, Беркампстед, Хартфордшир, и Аристотель, когда его не выставляли в качестве Питера Корнелиса. Хофта, предавался своим размышлениям посреди уютного Хартфордшира, в родовом имении сэра Абрахама и его наследников. Такого покоя, как в сельском доме этого семейства почтенных землевладельцев, Аристотель ни у одного из своих последующих хозяев уже не знал.
Никому не ведомо, как его занесло в такую даль – из Мессины Руффо в Сицилии в Лондон и Хартфордшир сэра Абрахама Юма, хотя начиная с этой поры нам известно о нем многое.
Никому не ведомо, какими извилистыми путями поврежденный «Гомер» добрался к 1885 году от Руффо в Италии до галереи «Бриджуотер» графа Элзмира в Англии, однако нельзя сомневаться в том, что израненному «Гомеру» Рембрандта, как и слепому Гомеру преданий, пришлось куда туже, чем «Аристотелю».
К сыновьям профессионалов из высшего класса жизнь всегда была ласковее, чем к художникам, начинавшим с самых низов, и в особенности к поэтам.
В 1894 году помятый и грязный «Гомер» был выставлен в Лондоне на продажу торгующей произведениями искусства фирмой «Т. Хамфри Уорд и сын» в качестве анонимного «Портрета старика» – и тут его углядел, опознал, идентифицировал и купил один из первых голландских исследователей Рембрандта Абрахам Бредиус.
Т. Хамфри Уорд и сын запросили двадцать четыре сотни фунтов за этот поврежденный фрагмент работы неведомого художника, всего девятью годами раньше проданный за восемнадцать шиллингов.
Голова мужчины показалась Бредиусу знакомой – она напоминала голову бюста с Рембрандтова портрета П. К. Хофта, годом раньше перешедшего в Лондоне в новые руки. В качестве намекающей улики оставались различимыми буквы «andt», уцелевшие от подписи художника, и дата «f. 1663». Широкий мазок и приглушенная гамма также были ему знакомы.
Там, в Сицилии, в 1664 году, Аристотель тоже признал лицо на картине – оно определенно принадлежало бюсту, над которым он вот уже десять лет размышлял на стене Руффо. С появлением «Гомера» ругань в замке наконец стихла. «Александр» был прощен. Греческий триптих, образованный тремя великими фигурами эллинского прошлого и уже представленный in nuce «Аристотелем» 1653 года, был завершен. И на этот раз живописец постарался на славу.
Подписей было даже две .
Аристотель мог с первого взгляда сказать, что к предварительной грунтовке, имевшей легкий желтовато-розовый оттенок и состоявшей преимущественно из пастели, смешанной со светлой охрой, Рембрандт добавил подготовительные темноватые слои красно-бурого тона. За два проведенных с Рембрандтом года Аристотель много чего узнал о живописи. Эти основные слои грунтовки образовывались главным образом пастелью, охрой и умброй, смешанной с очень светлыми свинцовыми белилами. На них живописец нанес темную красновато-бурую подмалевку, чьи таинственные и тонкие эффекты проступали в различных местах картины – в плаще, в голове, в бороде и в фоне, к которому было добавлено немалое число мазков грубых свинцовых белил. Там, где на голову, шапку и бороду падали тени, Рембрандт нанес лишь светловатый верхний слой краски, добившись того, что даже на темных участках игру тонов определяли составляющие их основу серовато-бурые слои умбры и свинцовых белил. Коричневатые, красные и желтые пигменты шапки, лица и бороды были охряными, тогда как для желтой ленты на лбу использовалась свинцово-цинковая желтая, смешанная с немалым количеством все тех же свинцовых белил.
Пигмент красного лака не использовался вовсе, даже для теней и телесных тонов.
Прибегнув к цветовой схеме, почти полностью ограниченной оттенками коричневого, белого и тускло-золотого, Рембрандт изобразил слепого старика-поэта в темно-буром плаще с широкими рукавами и накинутой поверх плаща золотисто-желтой шали. Чело Гомера осеняет повязка поэта, а на голову ему Рембрандт нахлобучил старую шляпу. Гомер опирается на палку, рот его раскрыт. Незрячие глаза раскрыты тоже.
Он почти похож на человека.
Аристотеля терзала мысль, что на эту картину ушло больше труда и больше краски, чем на его, хотя цена была та же самая. Он не испытывал к новичку приязненных чувств. Он изо всех сил старался не проникнуться завистью. Выглядел-то Аристотель все же получше. К тому же Гомер был слеп.
Он твердил себе, что ему повезло гораздо сильнее: куда лучше иметь глаза и походить на иноземца, чем быть слепым, как Гомер, и нащупывать себе дорогу палкой; кроме того, ко времени, когда Гомер попал на полотно, Руффо уже выяснил, кто он такой, и относился к нему как к Аристотелю, великому философу древности, а не Альберту Великому или какому-нибудь безвестному френологу. Каждый в доме гордился, что у них имеется свой Аристотель.
В «Гомере», как и в «Аристотеле», руки прописаны слабо.
В 1664 году в Сицилии окружением барду служила подробно проработанная архитектурная среда, в которой он диктовал или растолковывал сочиненные им стихи. Он выглядел умиротворенным и довольным своей участью.
Когда его обнаружил Бредиус, окружение выгорело и он остался один. Утратив и слушателей, и место в пространстве, он стал никому не нужным, впал в нищету и отчаяние.
Насколько мы в состоянии судить, сегодня, когда мы на него смотрим, он, вероятно, задыхается от одиночества.
Он выглядит человеком, который забыл не только сочиненные им строки.
Craquelure полотна в точности таковы, каких и следовало ожидать, они варьируются от тонких трещинок до широких борозд, некоторые заполнены буроватым лаком. Фон содержит грубые вкрапления пигментов, не принадлежащие Рембрандту. Поразительного pentmenti нет и следа.
Двадцать четыре сотни фунтов, запрошенные Т. Хамфри Уордом и сыном, составляли в ту пору сумму немалую.
Бредиус купил «Гомера» за восемь сотен, что также было небольшим состоянием.
Однако Бредиус как раз и унаследовал небольшое состояние.
Его семья производила порох.
Бредиус отдал картину реставраторам, а затем ссудил ее музею Морица. В 1946 году он умер, оставив полотно этому музею, где и висит теперь одинокий поэт – покинутый всеми слепой несчастный старик, съежившийся от невоспетых невзгод.
Поставьте рядом «Гомера» и «Автопортрет смеющегося художника» и вы увидите столько пафоса, сколько навряд ли сумеете перенести, если, конечно, вы – человек, склонный к такого рода переживаниям.
Прежде чем Бредиус идентифицировал его в Лондоне, прошло около ста тридцати пяти лет, и о том, что за это время происходило с «Гомером», мы знаем не больше, чем знали греки о Гомере из Ионии.
Мы выводим поэта из его поэзии.
Мы выводим Творца из вселенной, движущейся как заводная машинка, хоть и знаем теперь, что вселенная наша – огонь, а планета – уголь.
Скоро людей вообще не останется.
Жизнь прожита больше чем наполовину.
Что до «Аристотеля», то он исчез лет на шестьдесят пять, прежде чем объявиться в Лондоне под видом П. К. Хофта, собственности сэра Абрахама Юма. Сэр Абрахам Юм скончался в 1838-м, и после его смерти «Аристотель» почти до конца того столетия оставался в семье из Эшридж-парка, где его последовательными владельцами были: Джон Юм Каст, виконт Олфорд, Эшридж-парк, 1838—1851; Джон Уильям Спенсер Браунлоу Каст, 2-й граф Браунлоу, Эшридж-парк, 1851—1867;Адельберт Веллингтон Браунлоу Каст, 3-й граф Браунлоу, Эшридж-парк, 1867—1893.
После кончины Адельберта Веллингтона Браунлоу Каста, наступившей в 1893 году, идиллическое проживание «Аристотеля» в Эшридж-парке по причинам, нам неизвестным, пришло к неожиданному концу.
Если не считать Рембрандта, торговцев картинами и одного молодого американского наследника, все известные нам владельцы этого полотна держали его у себя до конца жизни.
Картину продали в Лондоне, где ее видел Бредиус, и четыре года она пробыла в Париже, в собственности выдающегося коллекционера Родольфа Канна. Одно из предложений в 5,5 миллиона долларов, касавшееся даже не всей коллекции, но лишь лучшей ее части, которая включала в себя дюжину Рембрандтов, было душеприказчиками Канна отвергнуто. После его смерти в 1905 году картину купил торговец произведениями искусства Джозеф Дювин, что создало необходимые условия для завершения странствий «Аристотеля», начавшихся в Амстердаме и закончившихся в Нью-Йорке, как и для его нисхождения от аристократии Старого Света в средний класс Нового.
В 1897 году, когда Канн приобрел картину, во Франции бушевал скандал, вызванный делом Дрейфуса, а Эмилю Золя предстояло вскоре бежать в Англию, спасаясь от тюремного заключения за гневные нападки в печати на антисемитов из высшей военной касты, которые, скрывая собственное предательство, состряпали фальшивые документы, свалившие на ни в чем не повинного, невзрачного еврея-капитана, в итоге приговоренного к каторге на Чертовом острове, ответственность за шпионаж в пользу Германии, в котором сами они и были повинны.
В 1907 году, когда пароход «Лузитания» установил свой рекорд скорости, после того как Дрейфуса все же освободили, Дювин продал «Аристотеля» за «шестизначную», как он сообщил, сумму миссис Коллис П. Хантингтон из Нью-Йорка, первой из его американских владелиц.
Миссис Хантингтон, в девичестве Арабелла Дюваль Яррингтон Уэршем из Алабамы, была вдовой восточного мультимиллионера, владельца железных дорог Коллиса П. Хантингтона, который родился в штате Коннектикут, жил в Нью-Йорке и играл приметную роль в строительстве проходящего через горы Сьерра-Невада участка железной дороги «Сентрал пасифик», а со временем сосредоточил практически все перевозки на Западе в руках компании «Железные дороги „Сазерн пасифик“, коей он был основным владельцем – как, впрочем, и железной дороги Чесапик – Огайо и иных железных дорог, – вдове же предстояло в скором времени стать миссис Генри Э. Хантингтон, выйдя за племянника своего первого мужа. Подлинная история ее брака с племянником недужного мужа, несомненно, является весьма интригующей, но нас она не касается.
Миссис Хантингтон считала, что Дювин запросил слишком высокую цену, и Аристотель был с нею согласен. Однако ей хотелось иметь Рембрандта.
– А вы не знаете, кто изображен на картине? – поинтересовалась она. – Мне всегда хотелось иметь портрет поэта Вергилия.
– Так это и есть портрет Вергилия.
«Портрет Вергилия» работы Рембрандта пересек Атлантику и обосновался в доме миссис Хантингтон на углу Пятой авеню и Пятьдесят седьмой стрит, номер 2, Ист-сайд.
О портрете П. К. Хофта работы Рембрандта с тех пор никто ничего не слышал.
И в том же самом году, в котором «Аристотель» прошел таможенный досмотр и был допущен в Америку, президент Теодор Рузвельт запретил иммиграцию японцев в Соединенные Штаты, Голландия завершила оккупацию Суматры, победив в войне с местным народом аче, а Джон Пирпонт Морган предотвратил банкротство банков Соединенных Штатов, импортировав из Европы сто миллионов долларов золотом.
Теперь Морган мог, черкнув пером либо произнеся несколько слов, сделать то, чего не могло сделать правительство Соединенных Штатов.
Этот великий американский финансист, Дж. П. Морган, был знаменитым коллекционером произведений искусства и редких книг, ревностным членом епископальной церкви и убежденным антисемитом. Он также прославился своей филантропической деятельностью.
Миссис Хантингтон владела картиной до своей кончины, происшедшей семнадцать лет спустя, в 1924 году, когда Адольф Гитлер сидел в мюнхенской тюрьме, сочиняя первый том «Mein Kampf».
«Аристотеля» она оставила своему сыну, Арчеру М. Хантингтону, который продал его все тому же Дювину в 1928 году, через двадцать один год после того, как этот торговец расстался с картиной. Дювин вновь перевез полотно через Атлантику в Гаагу, чтобы над ним поработал умелый реставратор, а затем в свое лондонское или парижское хранилище, где показал его знаменитому исследователю Рембрандта Ф. Шмидту-Дегенеру. Только тогда Дювин и узнал, что этот принадлежащий ему Рембрандт – тот самый «Аристотель», который описан в семейных архивах Руффо.




























