Текст книги "Воспоминания о школе"
Автор книги: Джованни Моска
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
XX. Прощай, государственный экзамен
Итак, со следующего года никаких больше госэкзаменов.
В сороковом уже не будет страшных и ужасных приглашенных госкомиссий. Экзамены у ребят будут принимать их же преподаватели при помощи двух ассистентов, присланных Министерством образования.
Государственный экзамен уходит в прошлое после семнадцати лет жизни, не оплакиваемый никем. Это была своего рода авантюра. Удачная, если удавалось сдать экзамен, толком не подготовившись, ужасная, если происходило наоборот. Он уходит, этот экзамен-авантюра, успев навсегда расстроить нервную систему тысячам и тысячам учеников. Многим из них он до сих пор снится по ночам, как и мне двенадцать лет спустя: снится, что все еще нужно его сдавать, а на улице страшная июльская жара, и меня обступают огромные профессора, которые заглядывают мне в глаза и, помахивая указательным пальцем, говорят:
– Если из метана СН 4вычесть атом водорода, а из полученного таким образом одновалентного радикала метила СН 3равный ему метил, что мы получим в результате, а?
Ну кто ж может это знать? Да никто. Этого не знают даже сами профессора, которые притворяются, что знают, а на самом деле они просто минуту назад прочитали ответ в учебнике.
Я просыпаюсь с колотящимся сердцем, вспотевший от жары двенадцатилетней давности, но счастливый, непомерно счастливый от того, что это был всего лишь сон.
Хоть я и беден и мне нужно кормить семью, я все равно не уверен, стал бы я снова сдавать этот экзамен, пусть даже за сто тысяч лир. Не знаю, смог бы я снова сесть за учебники и не вылезать из-за них три месяца подряд днем и ночью – особенно ночью… помните?
На улице жара, окно распахнуто, в него залетают, привлеченные светом лампы, огромные мотыльки и, ослепленные этим светом, падают на XXIII песнь «Неистового Роланда»:
и долго потом хлопают крыльями, с жужжанием, пугающим в ночной тишине.
Занимались мы почти всегда вдвоем. Один читал вслух, а другой спал с открытыми глазами. На столе стояли приготовленные мамой кофе, перемешанный с взбитым яйцом, и лимонад. Рядом горка сигарет. Когда они заканчивались, приходилось высыпать табак из окурков и курить его, завернув в веленевую бумагу. Час мы занимались, потом десять минут перерыв. Во время перерыва мы разговаривали о девчонках, о наших первых девчонках, и десять минут незаметно превращались в час. С улицы доносились шаги дворников.
– А у тебя было?..
– Да нет… только целовались…
Воздух становится прозрачным, небо потихоньку окрашивается в пастельные тона. Свет от лампы уже едва заметен. Первые трамваи. На улице насвистывает прохожий. Вот тогда и наваливался сон, и мама заставала нас с утра сладко спящими – меня, уткнувшегося лбом в «Гробницы» Уго Фосколо, и моего друга, прижавшегося щекой к страданиям Дидоны:
– Идите ложитесь, – говорила мама. – Вредно так заниматься, днем нужно это делать…
Но ночью так хорошо готовиться к экзаменам: так тихо – кажется, что слышишь в тишине слова Дидоны и тут же их запоминаешь.
Днем мы ходили слушать, что спрашивали на экзаменах профессора. Усевшись за первые парты, мы изо всех сил напрягали слух и записывали все, что удавалось разобрать.
– Он все время спрашивает причины Французской революции и революционные движения двадцать первого года…
Значит, этим вечером – кофе, лимонад, сигареты и причины Французской революции.
«Причины Французской революции следует искать прежде всего в сохранении феодального общественного строя и его институтов, а также в социальном неравенстве привилегированных и непривилегированных сословий…»
Одни и те же одинаковые фразы, вы помните?
В любом учебнике истории глава о Французской революции начиналась именно так.
Фразы, которые мы помним до сих пор и вряд ли уже когда-нибудь забудем. Некоторые по прошествии времени кажутся нам смешными, как все то, что связано с детством. Мы вызубривали их наизусть, и сейчас, приходя нам на ум, они напоминают о нашей юности, такой далекой и так быстро прошедшей, о лицах наших друзей и о жестах профессора…
«Кунимунд, король гепидов, пал в битве от руки Альбоина, короля лангобардов, отрубившего ему голову и сделавшего из нее кубок. После чего Альбоин женился на Роземунде, дочери Кунимунда…»
«…Новость о падении Иерусалима заставила понтифика обратить все свои усилия на снаряжение нового Крестового похода, в котором принял участие Фридрих Барбаросса, закончивший свою жизнь в реке Селиф (10 июня 1190 года)».
«…Манфред, оставшись с немногими сторонниками, повел себя как истинный дворянин, предпочитая смерть в бою позорному бегству».
Но хватит вспоминать, пожалуй. А то я и впрямь буду жалеть о государственном экзамене, как о чем-то дорогом и прекрасном.
Как будто он не изматывал всю душу пугающей неизвестностью: профессора, которые тебя не знают, – достаточно одного более или менее сложного вопроса, минутки рассеянности, и ты завален. Ты знаешь все об Альфьери вплоть до цвета глаз и формы рук – все, кроме того года, когда он написал комедию «Финестрина», комедию, между нами говоря, сомнительных достоинств. И тут тебе попадается самый обыкновенный профессор, прекрасный отец семейства, который твердо убежден в том, что для получения аттестата зрелости и зачисления в университет необходимо точно знать год, когда знаменитый драматург написал малоизвестную комедию «Финестрина». И мучения всех трех лет лицея идут насмарку. А бывает и наоборот – ты совсем ничего не учил и из всего курса знаешь только, что лангобарды назывались так из-за своих очень длинных бород, да и то потому, что случайно открыл учебник истории на странице 179. И вот ты отправляешься на экзамен с таким вот легчайшим культурным багажом, а профессор истории, взглянув на часы и поняв, что уже поздно, говорит тебе:
– Я вам задам всего один вопрос: почему лангобардов назвали лангобардами?
А может еще случиться так, что сдача или провал экзамена зависит от последнего вопроса:
– Данте был гвельфом или гибеллином?
А ты этого не помнишь.
И тогда за две имеющиеся у тебя секунды ты успеваешь порассуждать примерно таким образом: профессор, задавая вопрос, поставил ударение на слове «гвельфом» – возможно, для того, чтобы ввести меня в заблуждение и заставить пропустить мимо ушей слово «гибеллином», которое на самом-то деле и есть правильный ответ; но, с другой стороны, он мог предположить, что я буду рассуждать именно так, и поэтому правильный ответ – гибеллином; но опять же, если он предвидел и такую мою мысль, тогда правильный ответ – гвельфом; а если он и это предвидел, то значит, Данте точно был гибеллином.
– Гибеллином, профессор.
– Молодец, отлично.
На государственном экзамене чего только не насмотришься: лучших учеников заваливают, а самым последним двоечникам выдают аттестат зрелости и еще вдобавок ко всему хвалят.
Бывают и совсем грустные случаи: студенты, которые заваливают экзамены три года подряд. Каждый год эти, прошу заметить, совсем не дураки, приходят на экзамен, как следует подготовившись, но совершенно упавшие духом, с год от года худеющими лицами и темными кругами под глазами, с отросшей щетиной, и год за годом они проваливаются на экзамене, причем каждый раз на каком-нибудь новом предмете.
Одного такого я помню, его звали Гравеллини. Если бы он каждый год заваливал греческий с латынью, мы бы сказали ему: ну чего ты упрямишься и поступаешь в классический лицей? Перемени направление или, если у тебя есть кусок земли, сам на нем работай. Но в том-то и дело, что он, бедный, то прекрасно сдавал греческий и латынь, но заваливался на математике и физике, то справлялся с математикой и физикой, но не добирал по латыни и греческому. А в другой год сдавал все эти предметы на отлично, но проваливал историю с философией.
В конце концов он привык и ходил на экзамены спокойный, заранее уже зная, что он провалится; он не знал только, на каком именно предмете, и делал ставки вместе со своими друзьями.
И кстати говоря, почти никогда не ошибался: рассудив по предыдущим экзаменам, например, что поскольку три раза подряд он сдал итальянский и латынь, то на этот раз неудача должна была ждать его именно с этими двумя дисциплинами.
Бедный Гравеллини! Он получил свой аттестат зрелости, когда мы уже обзавелись семьями и стали врачами, адвокатами, а кто-то и вовсе банкиром.
И ему было грустно.
Всегда грустно, когда неожиданно прерывается какая-нибудь хорошая традиция.
К тому времени он уже привык быть лицеистом и, возможно, рассчитывал сдавать госэкзамены всю свою жизнь.
Я понятия не имею, где он сейчас и чем занимается. Но где бы он ни был и чем бы ни занимался, он наверняка с болью воспринял известие об отмене государственного экзамена.
Я и сам воспринял эту новость не без грусти.
Математика и геометрия были для меня тайной, покрытой мраком.
Я безмерно уважал Пифагора и Птолемея именно потому, что не имел ни малейшего представления о том, что важного они сделали.
Учебники по математике, которые отец покупал мне утром, я перепродавал в тот же день всего за три сигареты. Выкуривал их, и от всех этих теорем и уравнений мне оставался лишь привкус табака во рту.
Если бы тогда экзамены были не государственными, я бы никогда в жизни не сдал математику и до сих пор, может быть, учился бы в лицее.
Но приглашенные профессора меня не знали: я зубрил математику с геометрией пятнадцать дней и ночей подряд, заучивая наизусть то, чего я не знал, а стало быть, все подряд.
И с головой, полной пирамид и усеченных конусов, я пришел на экзамен: на первом же вопросе я открыл рот, и все это нагромождение непонятных мне вещей высыпалось из меня, как из рога изобилия. Молодец, отлично.
Я вернулся домой с абсолютно пустой головой. В ней не осталось ни одного, даже самого малюсенького треугольника.
И сейчас, приложи я сколько угодно усилий, из всего лицейского курса математики и геометрии я не вспомню ничего, кроме одного стишка – двух дурацких строчек, которые напоминают два одуванчика, чудом выросших на ровной и гладкой цементной поверхности:
У сферы знаешь ты, какой объем?
Четыре третьих, Пи и Эр втроем!
Прощай, прощай, государственный экзамен!
Я был бы неблагодарным, если сказал бы, что не буду по тебе грустить.
Сегодня, если бы не ты, моя жена каждое утро провожала бы меня в лицей и приходила бы спрашивать у профессоров о моих успехах.
Экзамен-авантюра вот-вот станет воспоминанием, печальным для кого-то, а для кого-то приятным.
И если тебе совсем уж не хочется зубрить математику, а латынь никак не задерживается у тебя в голове или греческий для тебя слишком сложен, то на тебя найдется управа – есть директор, который однажды вызовет твоего отца и даст ему понять, что лучше бы его сынок помахал ручкой одноклассникам и профессорам и посвятил себя менее интеллектуальному, но от того не менее уважаемому и достойному труду.
Экзамена в конце года ты и правда уже не будешь бояться, но тут уж дело в том, дружок, что ты рискуешь и вовсе не узнать, что это такое. А те, кто узнают, скорее всего, сдадут – не потому, что он станет слишком простым, а потому, что они будут готовы к нему заранее, гораздо раньше того момента, когда придет время сесть к столу, покрытому зеленым сукном, со стоящим на нем графином воды для председателя комиссии.
Экзамен будет для них всего лишь признанием, закреплением их знаний.
Так что прощай, прощай, старый государственный экзамен. Прощайте, ночи с распахнутыми окнами, прощайте, мотыльки, ослепленные светом лампы и жужжащие над XXIII песней «Неистового Роланда», прощайте, кофе и лимонад, приготовленные мамой, и рассвет, на котором мама заставала меня уткнувшимся лбом в «Гробницы» Уго Фосколо, а моего друга – прижавшимся щекой к страданиям Дидоны:
Тот, кто впервые меня к себе привязал, кто мои все
Чувства унес, он пускай и хранит их с собою в могиле…
Как грустно все-таки со всем этим прощаться. Но ведь я прощаюсь и с несправедливостью: с аттестатами, которые не получили те, кто был их достоин, и теми, что были выданы студентам совсем еще незрелым, зеленым, как майское яблочко…
Прощай, экзамен, прощай, дружок. Без слез и без обид.
XXI. Зачем бояться профессора
У меня уже семья и дети, и вообще я совершенно ни при чем, но сегодня я вхожу в аудиторию, где проходит экзамен на аттестат зрелости, вместе со всеми. Мне было стыдно входить сюда через столько лет, но дежурный принял меня за одного из студентов и подтолкнул к двери: «Давай-ка проходи быстрее, уже вся комиссия в сборе».
Я вошел и сел на самый последний ряд, не глядя на студентов, которые, я чувствовал, смотрели на меня с подозрением. Бледные лица, отросшая щетина, лихорадочный блеск в глазах. В основном мальчишки, но есть и несколько перепуганных девушек, на лицах у которых не видно ни пудры, ни губной помады: еще вчера на улицах на них оглядывались мужчины, но сегодня они вряд ли кого-нибудь заинтересуют, сегодня они не женщины – они насмерть перепуганные экзаменом студентки. У одной все руки в чернилах, другая кусает ногти, еще одна, чтобы получше рассмотреть конспекты, прислонилась головой к голове своего соседа по парте, и они сидят так, прижавшись друг к другу, чуть ли не в обнимку, но даже не замечают этого – их мысли занимает исключительно диоксид марганца, который, если прибавить к нему соляную кислоту, дает тетрахлорид марганца и воду:
MnO 2, + 4НСl = MnCl 4, + 2Н 20
На улице жара, типичная для экзаменов жара, от которой потеют лоб и ладони, брюки прилипают к коленям и капли пота стекают по вискам. Профессор физики уже второй раз прижимает ко лбу тоненькую промокашку розового цвета, выданную дирекцией для экзамена. Когда я смотрю на него, я словно возвращаюсь в прошлое. Это, конечно, не тот профессор, который принимал у меня экзамен по физике двенадцать лет назад, но выглядит он точь-в-точь как тот: седые волосы ежиком, вокруг шеи повязан платок, глубокая морщина на лбу, как будто он только и делает, что обдумывает разные сложные вопросы, хотя на самом деле это вряд ли так; твердый белый воротничок, яркая рубашка, черный лоснящийся пиджак, вытертый на локтях, оттопыренные карманы, набитые всякой всячиной, плохо отутюженные мешковатые брюки и ботинки с широкими и выпуклыми носами, которые носили лет тридцать назад, а сейчас носят только преподаватели, причем непонятно, где они их берут. Наверное, есть специальный магазинчик с покрытыми пылью прилавками, где продают вышедшие из моды ботинки специально для преподавателей физики.
Непонятно, злой он или добрый. Брюки на подтяжках доходят ему почти до груди.
Рядом с ним за стол с зеленой скатертью, чернильницей и пером, которое, скорее всего, не пишет, садится профессорша математики. Молоденькая жгучая брюнетка с большими карими глазами как у сицилийки, и только я один – поскольку студенты не видят в ней женщину, а видят только профессоршу – замечаю, что она красивая, ну или по крайней мере хорошенькая. Она тоже смотрит на меня, и странное дело – я, хоть и давно научился выдерживать женский взгляд, вдруг ощущаю в себе тот самый страх двенадцатилетней давности и, почувствовав себя чуть ли не школьником, опускаю глаза. Хотя она, наверное, моложе меня. Но она преподаватель.
Профессор ботаники – высокая, с длинной шеей, почти седая. Волосы собраны в пучок на затылке. Она кажется милой старушкой, но на экзамене кому-то наверняка не поздоровится. Справа от нее сидит генерал, который будет спрашивать какую-то военную дисциплину. У нас в свое время не было такого предмета, и меня лично очень впечатляет лежащая рядом с чернильницей сабля. Добрый на вид генерал с розовым бритым лицом пугает меньше, чем профессора.
Это стол естественных наук. Напротив – стол гуманитариев.
Здесь профессора совсем разные. Тот, что по истории и философии, а по совместительству председатель комиссии, – толстый, лысый, с очками на лбу, как у автомобилистов, но, чтобы прочитать что-нибудь, он опускает их на нос, утыкается в листок и водит пальцем по именам: Гернини, Гозелли, Гонзанти… больше никого нет на «Г»? Ну тогда очередь Каччалупи.
Каччалупи – высоченный блондин, правда, прыщавый и с маленькими глазками, которые толком ничего не видят. Но зато у него огромные руки, которыми он на ощупь ищет сейчас на зеленой скатерти ручку, чтобы расписаться, но как тут получится расписаться, если рука дрожит, перо не пишет, а председатель комиссии, такой же близорукий, наклоняется к тебе близко-близко и смотрит прямо в глаза, а в голове у него, скорее всего, уже созрел вопрос, на который ты вряд ли будешь знать ответ?
– Посмотрим, посмотрим… Расскажите мне про Коррадино. Кто такой был Коррадино?
По всей аудитории слышится завистливый шепот: повезло этому Каччалупи. Кто ж не знает, кто такой Коррадино? Ему было пятнадцать, когда его пригласили в Италию, и он приехал, на прощание обняв и поцеловав свою маму, – такой же симпатичный, как Манфреди. Он приехал вместе с двоюродным братом, своим ровесником Федерико Австрийским, у которого было слишком важное имя для такого мальчишки. Обоим отрубили головы. И до последнего они держались за руки. Перед смертью Коррадино бросил плачущей и проклинающей Карла Анжуйского толпе перчатку на память. Федерико Австрийскому было нечего бросать, поэтому он просто помахал рукой.
– Это произошло 12 октября 1260 года, – заключает профессор, и на лице его не мелькает ни малейшей тени сочувствия к двум несчастным юношам. Ему важнее всего даты. Он хочет знать их все. Каччалупи же их не знает.
– В каком году был заключен Утрехтский мир?
Каччалупи не только не знает год, но и понятия не имеет о том, что такое Утрехтский мир.
В аудитории полная тишина.
Бедный Каччалупи, такой высокий, с такими огромными руками и совсем еще детским личиком.
– …в 1648-м?
Очки с носа профессора сами собой прыгают на лоб. Каччалупи перепутал Утрехтский мир с Вестфальским. Слишком много мирных соглашений в то время. И слишком много войн: Тридцатилетняя война, войны за наследство, Испания и Франция, Испания и Голландия, Австрийский договор, договор Аквисграна… На тысячу студентов найдется, может быть, один, кто хорошо знает этот период истории.
Эх, вот если бы он поменял вопрос…
Но какое там, он настаивает, хочет во что бы то ни стало услышать, в каком году был заключен Утрехтский мир…
Спросил бы он про Карла Альберта или про движения двадцать первого года… Но ему, увы, необходимо знать последствия Утрехтского мира…
– Кому после заключения Утрехтского мира отошла Сицилия, а кому Гибралтар и Менорка?
Прошло уже минут пятнадцать, в тишине слышно, как бьются сердца студентов и среди них мое – я снова охвачен старым страхом перед экзаменами. Мне хочется поскорее уйти отсюда. «Сейчас, – думаю я, – он вызовет меня и будет спрашивать войны за наследство». Я усилием воли пытаюсь убедить себя, что экзамен я давно сдал, целых двенадцать лет назад, что сдавать его больше не нужно и что я могу уйти отсюда, когда захочу. Единственный, чьего сердца не слышно, – это Каччалупи. Он вдруг стал совсем маленьким, весь сжался в комок. Когда плохо начинаешь первый экзамен, считай, что все остальные тоже пропали. А монотонный голос профессора тем временем безжалостно продолжает:
– Кому отошла Сицилия по Утрехтскому миру? Кому Испанское королевство и Американские колонии?
И в учебнике ведь написано, кому что отошло!
Но учебник дома. И глаза Каччалупи не раз пробегали по тем самым строкам, где все это написано. И был ведь момент, может быть всего один, когда Каччалупи знал, кому отошли все эти земли и королевства… И вернувшись домой, он, скорее всего, обнаружит эти строки в учебнике подчеркнутыми красным…
Но экзамен по истории закончен. Каччалупи переходит теперь к итальянской литературе. Весь дрожа, он протягивает профессору листок с пройденной программой. И зачем дрожать, непонятно: профессор литературы и на профессора-то не похож в своем голубом пиджаке и белых брюках. Он, скорее всего, играет в теннис, а по вечерам ходит куда-нибудь выпить пивка с друзьями. Если бы студенты понимали такие вещи… Но для студентов профессор – это профессор, и никто другой. Это слишком далекое и отличное от всех остальных существо; ребята не задумываются о том, что частная жизнь преподавателей такая же, как у всех, что они так же едят, курят, что у них есть дети, которых они обнимают и с которыми возятся, как все отцы…
Если бы студенты хоть иногда задумывались об этом, они боялись бы гораздо меньше.
Но похоже, что и литература – беда для Каччалупи.
– Где находится Реканати? – спрашивает профессор, когда речь заходит о Леопарди, и, услышав этот вопрос, остальные студенты чуть не аплодируют. Кто же не знает, где находится Реканати?
Каччалупи не знает.
Или, точнее, он знал, но забыл.
Он закрывает глаза и, сжав кулаки и напрягаясь изо всех сил, представляет себе географическую карту и на ней город Реканати.
И видит этот городок, но почему-то он не хочет стоять на месте: то располагается в Пьемонте, то вдруг скатывается вниз, в Калабрию, то снова поднимается, задевая Марке… да остановись же наконец, Реканати! Стой! Но нет, он ползет еще выше, в Ломбардию…
Тем временем профессор истории вызывает следующего студента, отличника, который знает назубок все даты, все мирные соглашения и все войны.
И Каччалупи, гоняясь по всей Италии за Реканати, словно далекое эхо, слышит все те даты, которые он не смог назвать и которые испортили ему экзамен, заставив его к тому же потерять хладнокровие и веру в себя:
– Утрехтский мир – 1713 год. Вестфальский – октябрь 1648-го. Договор Аквисграна – 2 мая 1668 года.
Как во сне, издалека доносятся слова студента-зубрилы:
– В результате Утрехтского мирного соглашения Филипп Анжуйский был признан королем Испании и Американских колоний, Сицилия отошла Виктору Амадею II, а Гибралтар с Меноркой – Англии…
Профессор доволен, его очки безмятежно покоятся на лбу.
А что там у профессора греческого и латыни? Напротив него тоже сидит парнишка, которого он сейчас заставляет переводить девятую сатиру Горация, самую знаменитую:
– Браво, браво, – останавливает его профессор, потирая руки и улыбаясь. – Сколько всего сатир у Горация?
– Восемнадцать, профессор.
– Прекрасно, прекрасно…
Единственный, у кого дела идут неважно, – это Каччалупи. Как же так, он ведь столько готовился… Но его ждет еще и стол естественных наук, с профессором физики и химии, профессоршей ботаники и черноокой математичкой.
Доска за ними уже полностью исчерчена математическими уравнениями и геометрическими фигурами. Я смотрю на пирамиду, разделенную пополам сечением, под которой девушка со светлыми волосами пишет формулу:
А'В': АВ = A'V': AV
Рядом с ней, не подсказывая ни слова, стоит мрачная математичка.
Студентка пишет, но мел то и дело падает у нее из рук. Она поднимает его, но он снова падает. Тогда, как бы извиняясь и чтобы хоть немного смягчить преподавательницу, она пытается ей улыбнуться, но встречается с ледяным взглядом и с пальцем, который указывает еще на одну пропорцию, которую нужно описать. И чуть наметившаяся на губах улыбка тут же умирает, а открывшееся было на мгновение сердце снова закрывается.
Время идет. Который сейчас час, интересно? На экзамене совершенно теряешь ощущение времени. Может, уже два, а может, три часа дня. И одиннадцать утра, когда я вошел сюда, кажутся сейчас далекими, как будто это было вчера или вообще месяц назад. Я уже всех здесь знаю, лица стали мне почти родными, и я уже определил, кто мне симпатичен, а кто нет. Один-одинешенек сижу я за своей последней партой, потому что мне не хватает смелости сесть поближе – я боюсь, что кто-нибудь мне скажет:
– А ты кто такой? Ты зачем пришел? Наслаждаться нашими страданиями? Смеяться над нашими неправильными ответами? Чтобы всем потом рассказывать про Каччалупи, как он не знал, где находится Реканати, и говорил, что он в Сицилии или в Пьемонте?
Но вот, когда я уже пробирался к выходу, стыдясь всего этого, мне по плечу постучал один из ребят и, подсев ко мне, стал шептать:
– У тебя Тацит есть? Ты с собой не захватил?
Я готов был расцеловать его в лоб. Значит, я похож еще на студента! Значит, ребята могут обращаться ко мне на «ты» и принимать за своего!
– Нет, – говорю я, – не захватил.
И мы начинаем разговаривать полушепотом, закрывая рты рукой и поглядывая в сторону профессоров.
Он говорит мне, что раньше меня не видел. Я отвечаю, что сдаю экзамен экстерном, что много пропустил из-за болезни и что я толком не готов и очень боюсь.
Он тоже боится. На вид ему лет восемнадцать. Так и есть – должно исполниться. Он рассказывает мне про себя все, без подозрений, как все восемнадцатилетние мальчишки, у которых нет еще причин не доверять друг другу. Мне, с одной стороны, неудобно, что я притворился студентом, а с другой – я очень этому рад, и я подбираю слова, те простые слова, которых давно не говорил, и мысли у меня совсем прозрачные, за ними ничего не стоит…
– Тебя как зовут-то?
– Фантини Ромоло. Как только получу аттестат, устроюсь на работу. Отец нашел мне место в банке, так что я смогу сам оплачивать себе университет. Пойдем покурим в коридор?
– Пошли.
Мы встаем и на цыпочках проходим мимо математического стола. Профессор физики поднимает глаза, смотрит на меня, и я, смущенный его взглядом, краснея, киваю ему головой, как кивал двенадцать лет назад, проходя мимо своего профессора физики, который был ужасно похож на этого.
В коридоре мы тоже, как когда-то, забиваемся в самый угол и курим, разгоняя дым рукой и пряча за спиной сигарету, когда мимо проходит дежурный. Он принюхивается и смотрит на нас с подозрением, но мы с невинным видом глядим совсем в другую сторону.
Все это похоже на чудо. Скажи мне кто сегодня утром, перед тем как я вошел сюда, что я снова буду бояться таких глупостей, как много лет назад, я бы ни за что не поверил. Что я покраснею под взглядом профессора. Что с колотящимся сердцем спрячу сигарету от дежурного. Что вернусь в аудиторию на цыпочках, буду смущенно прятаться за последней партой и шептаться со своим юным приятелем.
Шептаться о его сестре, которая хочет стать монахиней против воли отца, об отце Каччалупи, который, когда узнает, что его сын завалил экзамен, будет кричать так, что слышно будет по всему кварталу О той девчушке со светлыми волосами, которая чертила на доске пирамиду, о том, что она почти уже обручилась с зубрилой, который знает все даты и уже сдал литературу, потому что профессор попросил его всего-навсего прокомментировать легчайшую восьмую главу «Неистового Роланда». А потом – еще легче: спросил, в каком году вышло первое издание «Обрученных» Мандзони и в каком – второе…
Который сейчас час?
Поздно, должно быть. Профессор физики поглядывает на часы и уже никого не вызывает больше. Другие тоже спешат. Экзамен продолжится завтра.
Председатель комиссии поднимается из-за стола и направляется к выходу, к нему со стопкой книжек под мышкой подходит бедняга Каччалупи.
– Профессор, я сдал, как вы думаете?
Профессор разводит руками и качает головой. Математичка, надев шляпку, стирает с доски пирамиду с сечениями, профессор физики снимает с шеи платок, еще раз прижимает ко лбу промокашку и, непонятно почему, снова на меня смотрит; студентка со светлыми волосами выходит вместе со своим зубрилой, а я выхожу вместе с Ромоло Фантини. Последним остается Каччалупи, который неожиданно вдруг вспоминает, что Реканати находится в регионе Марке, но он уже не успеет никому об этом сказать – профессор давно ушел, аудитория совсем пустая, на доске ни черточки, а на зеленом сукне стола остались только чернильница и перо…








