Текст книги "Цица: Биография кошки"
Автор книги: Джордж Микеш
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– Но Би-би-си – громадная организация, – возразил я. – Вы не знаете, в какой ее взяли отдел?
– Нет, я только знаю, что ее взяли на Би-би-си.
Мне было жаль, что я больше не увижу этого котенка, но я был рад, что мое предсказание в очередной раз оправдалось.
Година бедствий
Затем последовала година бедствий. Это не значит, что в течение всего этого года я пребывал в безысходном отчаянии. Чтобы привести меня в такое состояние, недостаточно нескольких краж, пожаров и тому подобного. Но нельзя сказать, чтобы мне все это нравилось. Мы с Цицей реагировали на неприятности по-разному. Например, когда у меня обокрали дом, ее это явно позабавило. У нас с ней разное чувство юмора. Но последние два бедствия всерьез огорчили нас обоих.
Первое бедствие началось в конце мая: от чрезмерного увлечения теннисом у меня заболел локоть. Боль была не сильной, и я не стал обращаться к врачу, тем более что в начале июня мне надо было уехать из Лондона на несколько недель. Вернулся я в конце июля, в теннис все это время совсем не играл, и боль почти совсем прошла. Я опять стал играть в теннис (в первый же день играл три часа подряд), и тут локоть разболелся не на шутку.
Я пошел на прием к физиотерапевту мистеру С., персу по национальности, который несколько лет тому назад быстро вылечил меня от такого же недуга. Предварительно я посоветовался с знакомой докторшей, к кому мне обратиться – хирургу или физиотерапевту.
– Конечно, к физиотерапевту, – твердо сказала она, объяснив: – Боль в локте у игроков в теннис не такое уж серьезное заболевание, чтобы хорошие хирурги всерьез им занимались.
– А, – кивнул я.
– Кроме того, – продолжала она, – от воспаления суставной сумки локтя никто еще не умирал, поэтому никто не изучал изменений в суставе при вскрытиях.
– Очень жаль, – сказал я, ощущая некоторую неловкость от того, что я не умер от больного локтя.
– Так что отправляйтесь к физиотерапевту. Ему без конца приходится встречаться с этим недугом, и он знает о нем гораздо больше обычного врача.
Доктор С. работает физиотерапевтом в больнице, живет рядом с теннисным клубом и сам увлекается теннисом. Почти вся его частная практика состоит из знакомых теннисистов. Когда я обращался к нему в прошлый раз, я проходил процедуры вместе с Артуром Эшом и Чарльзом Пасареллом. Кабинет доктора С. был единственным местом, где я мог столкнуться с теннисной звездой ранга Артура Эша. В тот раз мистер С. вылечил мой локоть за полтора месяца.
На этот раз он опять сказал, что я должен перестать играть в теннис. С притворно удивленным видом я задал ему стандартный вопрос всех полоумных теннисистов:
– Но немножко то можно?
– С такой рукой? Нет нельзя – ни множко ни немножко, – твердо ответил он.
Ну ладно, допустим, что «такой рукой» играть нельзя. Но у меня же есть еще одна рука. На следующий же день я отправился в теннисный клуб и стал практиковать удары левой рукой. Человеку, который от природы правша, это покажется нелепостью. Если уж ты не левша, то левой рукой даже не попадешь по мячу. Но мне часто казалось, что я по природе левша, просто меня переучили пользоваться правой рукой. В годы моей юности ребенку не позволяли писать или играть в теннис левой рукой. В этом видели даже что-то аморальное, и меня принуждали пользоваться правой рукой.
Некоторые говорили, что я по природе способен использовать обе руки, и это мне льстило. На самом же деле, в результате того, что в детстве меня переучили пользоваться правой рукой – хотя все то, чему меня специально не учили, я по-прежнему делаю левой, – я не очень-то ловко владею обеими руками. У нас в Венгрии про неуклюжего человека говорят, что у него две левых руки. В какой-то степени это относится и ко мне. Но, во всяком случае, бить по мячу левой рукой я выучился очень быстро.
Через несколько дней я осмелился вызвать на матч одну теннисную приятельницу. Это очень милая девушка и не очень сильный игрок – как раз то, что мне было нужно. Мы сыграли один сет, и, хотя я обычно не особенно стремлюсь выиграть и предпочитаю проиграть интересную партию, чем выиграть неинтересную, – на этот раз я был чрезвычайно горд тем, что сумел ее победить. Мы начали второй сет, и я нанес удар по мячу, который буду помнить всю жизнь. Мяч высоко подпрыгнул по правую руку от меня, и я отразил его сильным «бекхендом» левой рукой. И угодил мячом сам себе в правый глаз.
На секунду у меня потемнело в глазах, но потом мне стало легче, я с изумлением убедился, что все еще вижу больным глазом, и решил продолжать игру. Это было глупое решение, хотя бы потому – и это не самое главное, – что в глазах все-таки все расплывалось, я видел мяч нечетко и быстро проиграл второй сет.
На другой день я пошел к врачу и рассказал, что со мной случилось. Он достал офтальмоскоп – этакую штуку, похожую на подзорную трубу, которая направляет в глаз пучок яркого света, – осмотрел глаз и сказал, что мяч не повредил глазное яблоко. Но, прежде чем меня отпустить, он решил проверить мое зрение по таблице. Результат был весьма печальный. Хотя до тех пор я не замечал у себя ухудшения зрения, я смог различить только три огромные буквы в верхней строчке. Все остальные сливались в черную массу. Вам надо немедленно проконсультироваться в глазной больнице, сказал врач. Дело происходило в пятницу вечером. Он послал меня в глазную больницу в Вест-Энде, которая работала круглосуточно.
Там я обратился в травматологический отдел, где меня приняла очаровательная девушка, которой, на мой взгляд, было лет четырнадцать, но на самом деле, очевидно, больше. Она заглянула мне в глаз с помощью различных сложных и громоздких инструментов, но ничего там не увидела и сказала только:
– Я сейчас накапаю вам в глаз.
Наивное дитя! – подумал я. Ты и не представляешь себе, что тебя ждет. Я в общем-то мирный, законопослушный человек – но только до тех пор, пока кто-нибудь не попробует прикоснуться к моим глазам. За несколько лет до того в Нью-Йорке мне в глаз попала соринка. Больно было ужасно, и, в конце концов, я зашел в аптеку и спросил, не живет ли поблизости врач-офтальмолог. «Да зачем вам врач! – воскликнул провизор. – Я сам вытащу эту соринку». Он велел мне сесть на стул и посмотреть вверх. Но как только он коснулся глаза, я с такой силой ударил его ногой в живот, что он отлетел к прилавку.
– Извините, – сказал я.
– Ничего, – с подозрительной любезностью отозвался он и подозвал двух дюжих молодых людей, которые околачивались в аптеке. По моему убеждению, это были профессиональные гангстеры. Те неторопливо приблизились ко мне той самой походкой вразвалочку, какой ходят все гангстеры в кино, и стальной хваткой зажали мне руки и ноги. Я не мог пошевелиться, и, как я ни пытался стукнуть провизора ногой, мне это не удалось. Он неторопливо, с садистским наслаждением вытащил у меня из глаза соринку, промыл глаз, капнул туда что-то и дал знак наемным убийцам меня отпустить. Я спросил его, сколько я ему должен. Он сказал, что ничего. Я настаивал. Он уверил меня, что помогать попавшим в беду приезжим – его долг.
Я вспомнил нью-йоркского провизора и призвал себе на помощь всю свою выдержку. В результате через двадцать минут с помощью двух медбратьев – одного китайца и одного пуэрториканца – юная леди сумела закапать мне в глаз половину нужного количества атропина. Но, по крайней мере, удара в живот ногой она избежала.
Через двадцать минут – атропин действует не сразу – милая девочка опять посмотрела мне в глаз. И опять ничего не увидела. Она бросила на меня укоризненный, как мне показалось, взгляд. Я играю не по правилам, казалось, говорил этот взгляд. Явился в отдел травматологии с каким-то никому не известным заболеванием. Она долго вглядывалась в глаз – ничего. Может, ей самой нужно чего-нибудь накапать в глаза? – подумал я.
Девица вышла из комнаты и вскоре вернулась с молодым врачом-пакистанцем. Видимо, она его перехватила, когда он уже шел домой. Он посмотрел мне в глаз и ничего не увидел, но, поскольку теперь я не мог разглядеть даже большие буквы на таблице, с глазом у меня было явно неладно. Он отвел меня к себе в кабинет, уложил на кушетку, вновь заглянул мне в глаз с помощью еще более громоздких и ярких офтальмоскопов и привел назад к юной докторше.
– Могу только сказать, – утешил он меня, – что в ближайшее время вы зрение не потеряете.
Веселенькое дело!
После этого он принялся объяснять девушке, – совершенно игнорируя мое присутствие и вообще, видимо, считая, что дураки-больные не способны понять врача, если он время от времени употребляет одно-два латинских слова, – что удар мячом никакого отношения к потере зрения не имеет. Более того, этот удар сделал доброе дело, заставив меня обратиться к врачу. На самом же деле причина ухудшения зрения – затвердение артерий у меня в глазах. Если в глазах есть жидкость, они попробуют меня лечить, но результат непредсказуем: я могу вскоре совсем ослепнуть. А если жидкости нет, то года два глаза мне еще послужат, но никакого лечения порекомендовать нельзя. Слова молодого пакистанца – ему было лет тридцать – произвели на меня двойственное впечатление.
Во-первых, он выпендривается перед молодой врачихой: ты, дескать, полчаса с ним занималась и не сумела поставить диагноз, а я разобрался в сложной ситуации за несколько минут. Ну не молодец ли я? И, во вторых, мне показалось, что он с каким-то садистским удовольствием предсказал мне слепоту. К обычному садизму людей, принадлежащих к медицинской профессии, тут еще примешивался небольшой элемент расистской неприязни. Но вел он себя в высшей степени любезно и предложил мне записаться на прием во вторник, то есть через четыре дня, когда он окончательно установит диагноз моего заболевания. Ну если ты еще окончательно не установил диагноз, подумал я, то зачем спешить с предсказанием потери зрения в лучшем случае через два года, а в худшем еще раньше?
Прощаясь с молодой докторшей, я спросил ее, насколько плохи мои дела. Она вежливо сказала, что с годами зрение ухудшается у всех.
Во вторник я явился, как мне было предписано, в больницу, и молодой пакистанец опять подверг меня осмотру. Он залил мне в глаза еще пол-литра атропина, повторил все манипуляции, проделанные им в пятницу, и, наконец, изрек:
– Вам нужна флюореосцеиновая ангиография.
Большинство людей понятия не имеет, что такое «флюоресцеиновая ангиография», и я принадлежал к числу этих счастливчиков. Но если врач говорит, что она мне нужна, – что ж, значит, нужна. Доктор объяснил, что сделать ее нужно срочно. Мне надо записаться в приемном отделении, и они назначат день – месяца через два.
Мне хотелось спросить его, через сколько же месяцев назначают эту процедуру в тех случаях, когда нет особой срочности. Но тут он сказал, что сам произведет ее сегодня же, если я приду в четыре часа. Конечно, приду, заверил его я. Он также объяснил мне, что флюоресцеиновая ангиография – это, по сути дела, фотографирование глаза. Они, правда, сделают мне укол, но в остальном это просто безобидное фотографирование.
За обедом я размышлял на тему грозящего мне укола. Если мне довольно трудно поднять веко, то уж укол сделать вовсе невозможно. Это не удавалось еще никому. Я отчетливо помнил, как моя сестра – сама врач, практикующий сейчас в Нью-Йорке, – гонялась за мной с наполненным шприцем в руке и как я спрятался от нее в шкафу. Мне тогда было пятьдесят четыре года. И сестра хотела всего навсего сделать мне укол антибиотика. Этот же врач явно собирается сделать мне укол в глаз. Сама мысль приводила меня в ужас. Да я ни за что ему не дамся – разве что под общим наркозом.
В четыре часа я явился в больницу. Подавив мое не очень бурное сопротивление, мне влили в глаза еще ведро атропина. После этого мой пакистанский друг отвел меня в подвальное помещение и принялся фотографировать мои глаза. Через двадцать минут пришли еще один врач и сестра. Сестра взяла в руки шприц и велела закатать левый рукав рубашки. Значит, они вовсе не собираются делать укол мне в глаз. Вместо этого мне сделали внутривенное вливание в левую руку. За те две минуты, что игла была у меня в руке, врач делал снимок каждые три секунды. До этого еще ни одному врачу или сестре не удалось сделать мне внутривенный укол – да, собственно, почти никто и не пробовал. Но я был так счастлив, узнав, что мне не собираются делать укол в глаз, что с кротостью перенес укол в вену. Когда все было кончено, я предложил им еще и правую руку.
Но она им была не нужна. Они влили мне в вену какую-то жидкость, от которой я весь пожелтел и еще два дня из меня лилась моча чудесного янтарного цвета. Потом мне сказали прийти через месяц, 1 октября, когда мне сообщат окончательный диагноз. Во всяком случае, жидкости у меня в глазах нет, и это уже хорошо. Но я-то помнил, чтó это означало: я потеряю зрение через два года.
Один мой приятель-врач сказал, что это безобразие – заставлять пациента ждать диагноза целый месяц.
– Чтобы проявить фотографии, нужно несколько минут.
* * *
Почти каждому из нас приходилось обсуждать с друзьями, каково это – ослепнуть. Некоторые даже любят спорить, что лучше – ослепнуть или оглохнуть, как будто человеку когда-либо предоставляется такой выбор.
Но когда специалисты в больнице говорят тебе, что ты на самом деле вскоре ослепнешь, вопрос выходит за рамки гипотетических споров.
Какова была моя реакция?
Первым делом я задумался, не стоит ли покончить с собой. Но у меня нет склонности к самоубийству. Я никогда в жизни всерьез – или даже не всерьез – не помышлял о самоубийстве. Теперь я обдумал этот вопрос спокойно и с честью для себя должен сказать, не испытал к себе жалости. В конце концов, мне уже за шестьдесят, и чувствую я себя прилично – то есть чувствовал, пока мне не сказали о катастрофически ухудшающемся зрении. Я прожил неплохую жизнь, у меня было немало радостей, я пользовался литературным успехом, у меня двое отличных детей, несколько добрых друзей. В общем, мне, можно сказать, повезло. Может быть, лучше самому уйти, пока я не стал бременем для родных и друзей, пока мной не начали тяготиться? Но мои соображения не были сплошь альтруистическими. До сих пор я жил в свое удовольствие. Кому после этого хочется превращаться в беспомощного инвалида?
Ева часто меня спрашивала, чем я собираюсь заняться, когда достигну преклонных лет. Я ей сказал, что постараюсь устроиться в интернат для престарелых. Я присмотрел отличное заведение в Фулеме на Темзе. Там я собирался много читать – и не просто читать, а перечитывать великие книги. Это – источник огромного наслаждения.
В частности я собирался перечитать тетралогию Томаса Манна об Иосифе, «Войну и мир» Толстого и книги Пруста. Я также сказал, что надеюсь тайно сохранить членство в теннисном клубе и время от времени удирать туда, чтобы сыграть один-два сета. Ева неодобрительно покачала головой.
– Ты все шутишь. Беда в том, что ты в это веришь. Еще хуже то, что такая жизнь будет тебе полностью по душе.
Она была, разумеется, права. Я подозревал, что мой план может сорваться. Например, мне не удастся получить место именно в этом интернате, или после восьмидесяти пяти моя подача станет настолько беспомощной, что со мной никто не захочет играть. Но мне и в страшных снах не приходило в голову, что я когда-нибудь не смогу читать. Эта мысль была мне невыносима. Поэтому я и решил, что лучше будет потихоньку, без шума и суеты, покончить с собой.
Но как же Цица?
Мир отлично обойдется без меня, мое самоубийство пообсуждают и забудут, но привычный уклад жизни Цицы переменится. Нет, я не могу так с ней поступить. Она мне этого никогда не простит. И все же…
И тут я случайно услышал радиопередачу о двадцатисемилетнем офицере, который служил в Северной Ирландии и ослеп в результате разрыва бомбы. Мне стало стыдно. Он рассказал ведущему программы, что никогда не видел дочку, которая родилась после того, как он ослеп, но что чувствует у себя в руках ее тельце и это делает ее еще родней. Он рассказал, как постепенно приспособился к своей новой жизни. Когда ведущий опять упомянул его дочку, офицер не выдержал и заплакал.
– Да, – сказал он, – порой мне бывает немного трудно.
Если молодой человек может так храбро бороться со своим несчастьем, какое право имею трусить я? Перед ним еще долгая жизнь, а я хочу избежать нескольких оставшихся мне лет, потому что мне будет немного трудно.
И вдруг я по-новому взглянул на свою жизнь. Как удачно, что у меня такой маленький дом. Я столько раз жаловался, что мне не хватает, по крайней мере, одной комнаты. Как хорошо, что у меня ее нет! Меня никогда особенно не радовало, что мой дом – одноэтажный, но ведь для слепого человека это как раз то, что нужно, с точки зрения врача. Глазного врача. Жаль, конечно, что я не люблю музыку, но слушать музыку можно научиться.
Я завязал себе глаза и стал пробовать двигаться по дому на ощупь. Я без труда попадал туда, куда мне было нужно, но иногда спотыкался о стоящие на полу предметы – электрический камин или кофейный столик. Лежа в постели, я пробовал выключать свет не глядя – просто потянув за шнурок. Я это без труда проделывал сотни раз, не задумываясь. Но когда я сознательно поставил себе такую цель, у меня перестало получаться. Я не мог найти болтающийся шнурок, да и только. Но вообще-то в будущем у меня не будет необходимости включать или выключать свет.
Попытался я и печатать вслепую. Я пользовался пишущей машинкой всю жизнь, даже научился печатать на ней раньше, чем писать ручкой. Оно и понятно – нажимать клавиши легче, чем выводить буквы. Так что, казалось бы, научиться печатать вслепую не должно было составить труда. Я попробовал, и у меня ничего не вышло. Пальцы попадали не на те клавиши, и получалось что-то совершенно неудобочитаемое.
Если, как утверждают, сознание, что завтра тебя повесят, чудесным образом обостряет умственные способности, сознание, что ты скоро ослепнешь, ничуть не меньше стимулирует мыслительный процесс. Тут я хотел бы в пояснение сообщить о себе нечто, казалось бы, не имеющее к делу никакого отношения. За всю жизнь я никогда не задумывался о своем возрасте – кроме того дня, когда мне исполнилось сорок лет. Тогда я впервые осознал, что не буду жить вечно. Эта мысль меня угнетала дня два-три. Я раздумывал о вечности, бессмысленности существования и неминуемой смерти. Но потом пожал плечами и принял свое сорокалетие как данность. Сорок так сорок.
Но в ходе этих глубоких размышлений я осознал лишь одно – что когда-нибудь умру. Мне и в голову не пришло, что наступит день, когда я не смогу жить нормальной жизнью здорового человека, не смогу играть в теннис, писать книги, ухаживать за женщинами – даже если эти ухаживания не всегда завершаются успехом. И тем более мне не пришло в голову, что я могу ослепнуть. Правда, я вообще не склонен размышлять о болезнях и несчастьях. Я годами не показываюсь врачу. Я никогда не проходил диспансеризацию, считая, что если начать думать о болезнях, то непременно что-нибудь подхватишь. И у меня даже никогда не было домашней аптечки.
Когда я попал теннисным мячом себе в глаз, моя партнерша посоветовала мне, вернувшись домой, промыть глаз борной кислотой. Я сказал, что у меня нет борной кислоты. Борная есть в каждой домашней аптечке, возразила она. Я ответил, что, может, оно и так, но у меня нет домашней аптечки. Сначала она мне не поверила, потом стала требовать от меня обещания, что завтра я ее куплю. Я отказывался это обещать. Всегда жил без аптечки и дальше так буду жить. К чему это глупое упрямство? – спросила она. Я считаю, ответил я, что стоит только купить аптечку, как с тобой начнут случаться разные неприятности. Человек не любит зря тратить деньги. Если уж потратил, то надо, чтобы покупка приносила пользу.
Кроме того, я всю жизнь отказывался слушать советы непрофессионалов. Если уж заболел, надо идти к врачу. Я в жизни не принимал снотворного, и единственное лекарство, которое держу в доме, – это аспирин. А иногда и аспирин кончается. Но теперь, в возрасте шестидесяти с лишним лет, я вдруг понял, что не только могу внезапно умереть, но что со мной может случиться нечто несравненно худшее: я могу стать инвалидом, калекой, ослепнуть. Я вспомнил своих юных подружек, которые почему-то благоволили ко мне, и решил, что таких знакомств надо впредь избегать. Одно дело – проводить время с немолодым мужчиной, и совсем другое – со слепым стариком. Эта мысль оказалась особенно удручающей.
Я прикинул свои финансовые перспективы. Если мне будут продолжать платить за переиздания (и часто переиздавать), если на мой счет будет по-прежнему течь денежная струйка за право использования моих книг в публичных библиотеках (и хорошо бы, если бы эта струйка била посильнее), если я начну получать пенсию (до пенсионного возраста мне осталось совсем недолго) – что ж, всего этого должно хватить на жизнь. Кроме того, слепота может обернуться некоторой экономией денег. Я не смогу путешествовать, мне придется отказаться от машины, которая мне обходится недешево. Слепому человеку меньше нужно, с облегчением подумал я. И тут мне пришло в голову: а мертвому нужно еще меньше.
Я задумался. Достаточно ли серьезно я отношусь к угрожающей мне слепоте? Кажется, я над ней подшучиваю. С чего бы это? От отсутствия воображения, от того, что я просто не могу осознать весь ужас того, что меня ждет, или от врожденной неспособности вообще отнестись к чему-нибудь серьезно? Что это – храбрость или трусость? Я как будто пытаюсь приручить беду, не смея взглянуть ей в лицо, пытаясь встать на дружескую ногу со Слепотой и убедить ее, что мы, по сути дела, не являемся врагами, и мне нечего ее бояться.
Так оно на самом деле и было. Не мог я просто так смириться с неизбежностью. Кто-то спросил меня (кто-нибудь обязательно задаст такой идиотский вопрос), смогу ли я играть в теннис. «Разумеется, – ответил я, – только белой ракеткой»[1]1
В Англии слепые ходят с белой тростью. (Здесь и далее – прим. перев.)
[Закрыть]. Что это я, черт побери, вытворяю? Острю на тему величайшей трагедии своей жизни? Да. Я так поступал всегда. С большим или меньшим успехом.
Друзья отнеслись к моей трагедии по-разному. Я не приставал ко всем подряд со своей бедой, но многие о ней знали, и, разумеется, я был благодарен тем, кто отнесся к ней с искренним сочувствием и заинтересованностью. Некоторые были потрясены и слишком громко и слишком жизнерадостно уверяли меня, что все это вздор и ничего такого со мной случиться не может. Другие, так же как и я, отказываясь признавать реальность, пытались шутить по этому поводу. Например, один мой приятель сказал:
– Тебе повезло. Тебя предупредили заранее и дали время на подготовку.
– Но я привык к своим глазам – ответил я ему. – Мне жаль будет их потерять, пусть меня об этом и предупредили заранее.
Потом у кого-то возникла мысль, что надо посоветоваться еще с одним специалистом. Я с ними согласился, но сказал, что подожду до первого октября, когда больница обещала сообщить мне окончательный диагноз.
– А зачем тебе ждать?
– Ну как же? Не зная первого диагноза, мне не с чем будет сравнить второй.
Этот аргумент убедил многих, кроме женщины-врача (мнение которой о врачах и физиотерапевтах я уже приводил), которая сказала, что я несу чушь и должен немедленно пойти к другому врачу.
Я пошел. Это был мистер Н., крупный специалист-офтальмолог, который консультировал в одной из наших знаменитых больниц. Я сразу проникся к нему доверием. Он принялся меня осматривать, и я заметил, что он быстро потерял интерес к тому глазу, который не был поврежден мячом. Атропин он залил только в правый глаз. В конце концов, он объявил:
– Ваш глаз поврежден теннисным мячом, который повредил сетчатку. Но сетчатка имеет удивительную способность самозаживляться. По-моему, она у вас это сейчас и делает. Избегайте всякого напряжения: нырянья, катания на водных лыжах, борьбы и особенно тенниса. И покажитесь мне через месяц.
Я спросил, правильно ли я его понял: даже в худшем случае, если я потеряю правый глаз, я все равно смогу видеть левым? Да, ответил он, вы меня поняли правильно.
Все зависит от точки отсчета. Если бы я за несколько недель до этого узнал, что мне грозит потеря одного глаза, я отнюдь не пришел бы в восторг. А сейчас я был счастливейшим человеком в Лондоне. За несколько дней до этого я получил письмо от брата, который живет в Нью-Йорке. В письме он напомнил мне, что когда-то, когда мы оба были очень молоды, я сказал ему, что надо старательно оберегать от повреждения пенис – он ведь у нас один; а глаза не так важны, в конце концов, их два. Да чего же я был дальновиден в возрасте девятнадцати лет!
* * *
Тем не менее я был твердо намерен пойти первого октября в больницу, чтобы узнать диагноз. Я считал, что к этому меня обязывает хотя бы элементарная вежливость. К тому же я хотел услышать, чтó они скажут теперь – потеряю я оба глаза или нет.
Но 21 сентября я получил письмо от медицинского секретаря больницы, который приглашал меня явиться 8 октября в отделение травматологии, где мне сделают – хотите верьте, хотите нет! – флюоресцеиновую ангиографию. В письмо была вложена листовка, в которой меня предупреждали, что в некоторых случаях флюоресцеиновую ангиографию необходимо произвести чрезвычайно срочно (курсив мой). В письме ни слова не говорилось о том, что 1 октября мне обещали сообщить результат этой чрезвычайно срочной процедуры. Не говорилось также, что у них что-то не заладилось и ангиографию надо провести вторично. Медицинский секретарь вообще, по-видимому, понятия не имел о том, что эту процедуру надо мной уже проделали. Я написал ему ответ, в котором говорилось, что я консультировался еще с одним специалистом, что знаю свой диагноз и не хочу отнимать у них больше времени. Офтальмолог мистер Н. впоследствии совершенно со мной согласился, сказав, что, по его мнению, это обследование в моем случае было бы совершенно бесполезно.
Но меня не покидало недоумение по поводу глазной больницы, которая считается одной из лучших в Англии. Впервые я пришел туда на прием в августе. Результат «чрезвычайно срочной» ангиографии, которую они собирались провести 8 октября, стал бы мне, видимо, известен 8 ноября. Что произошло бы у меня с глазами между августом и ноябрем, если бы их первоначальный диагноз оказался правильным? В конце концов, не могут же они ошибаться каждый раз! Что бывает с больными, которые не могут себе позволить обратиться к дорогому специалисту? Может быть, среди слепых людей, которые постукивают белой палочкой у нас на улицах, многие оказались в таком положении по вине нашего хваленого «бесплатного здравоохранения»?
* * *
Тем временем у меня совершенно зажил локоть.
– Хорошо, что вы полностью перестали играть в теннис, – сказал мне доктор С. – У большинства не хватает выдержки, и они продолжают играть. Это влечет за собой самые печальные последствия. Вам повезло, что из-за повреждения глаза вам пришлось совсем бросить играть.
Должно же иногда человеку и повезти!
С тех пор прошло несколько месяцев, глаз у меня совершенно выздоровел, и я опять могу играть в теннис. И класс игры понемногу улучшается.
* * *
Но дело со зрением обстоит совсем не так хорошо, как я изобразил на предыдущих страницах. К сожалению, я чересчур поддался оптимизму. Зрение у меня-таки ухудшается, хотя не очень быстро. Я все еще могу читать (с лупой) и все еще могу играть в теннис (без лупы). Но я слишком поздно вижу мяч, и, если раньше я с гордостью называл себя игроком среднего класса, теперь я стал совсем плохим игроком.
Может быть, я все-таки потеряю зрение, может быть, нет. Этого не знает никто. Мне бы не хотелось ослепнуть. Человек эгоистичен и в первую очередь думает о себе. Но если я ослепну, жизнь Цицы резко изменится к худшему. Например, мне, может быть, придется приобрести собаку-поводыря, которая вконец отравит ей жизнь. Да разве способна она смириться с присутствием собаки, когда она так ревнива, что безжалостно гоняет даже Джинджера? Возможно, что для Цицы, в конечном счете, было бы лучше, если бы я покончил с собой.
* * *
Второе наше бедствие больше касается Цицы. Я вовсе не хочу сказать, что она сама участвовала в ограблении нашего дома. Я считаю ее вполне законопослушной кошкой. Но я не нашел в ней никакого сочувствия.
В тот вечер я вернулся домой около половины десятого. Меня тут же поразило зрелище сидящих мирком и ладком перед домом Цицы и Джинджера. У обоих на лицах было написано веселое изумление. Позднее я понял, что это выражение означало: «Мы всегда знали, что люди глупы и их поступки часто невозможно понять. Но это уже выходит за все рамки!»
Я обнаружил, что дверь, ведущая из дома во дворик, сломана, а в доме царит настоящий бедлам: ящики письменного стола выдвинуты и их содержимое выброшено на пол, одежда, висевшая в шкафу, и белье из комода тоже валяются на полу, несколько стаканов разбито, несколько стульев и кресел перевернуто. Кошки просто упивались этим зрелищем. Как весело залезать на кучи одежды или папок, как интересно изучать все эти предметы в их новом качестве! Кошки были явно на верху блаженства. Телевизор, магнитофон, проигрыватель и фотоаппарат были сложены у двери, но грабители не успели их унести – видимо, я неожиданно рано вернулся домой. Так что добыча им досталась весьма скромная: карманный калькулятор, несколько бутылок со спиртным и еще кое-какие мелочи. Я позвонил в полицию, и вскоре у меня появился очаровательный юноша, который прелестно выглядел в форме полицейского. Когда мы были детьми, нас часто одевали в матросские костюмчики; может быть, теперешние родители одевают своих отпрысков в полицейские костюмчики? Какую этот юнец мог занимать должность в полиции? Разве что практиканта в стажеры.
– Посмотрите на этот кавардак, – сказал я. – Неужели все грабители переворачивают дом вверх дном?
– Не знаю. Я в первый раз вижу ограбленную квартиру.
Я велел ему идти домой – мама, наверно, беспокоится. Ему давно уже пора бай-бай. На следующее утро ко мне пришел полицейский из уголовного розыска и сказал, что число квартирных краж катастрофически возросло. Черт знает что творится, с недовольным видом пробурчал он. Если бы на свете было больше честных людей, было бы меньше квартирных краж. Я кивнул в знак согласия и, в свою очередь, добавил, что, если бы нечестных людей было еще больше, больше было бы и квартирных краж. Полицейский задумался, выпил виски и задумчиво сказал: «Возможно…» (Я отчетливо услышал эти три точки.) Мы премило проболтали часа полтора, после чего он вскочил и сказал, что ему надо бежать осматривать другие ограбленные дома. Через полчаса явился эксперт по дактилоскопии, обошел в поисках отпечатков пальцев весь дом, ничего интересного не обнаружил, но заверил меня, что это совершенно неважно, есть отпечатки или нет.