Текст книги "Труды. Джордано Бруно "
Автор книги: Джордано Бруно
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
19 февраля 1600 г.
“Риторни ди Рома”
Джордано Бруно (1548-1600)
РАССУЖДЕНИЕ НОЛАНЦА
О ГЕРОИЧЕСКОМ ЭНТУЗИАЗМЕ,
НАПИСАННОЕ ДЛЯ ВЫСОКОЗНАМЕНИТОГО
СИНЬОРА ФИЛИППА СИДНЕЯ
1585
Вступление
ВЕЛИКОДУШНЫЙ КАВАЛЕР
Поистине, только низкий, грубый и грязный ум может постоянно занимать себя и направлять свою любознательную мысль вокруг да около красоты женского тела. Боже милостивый! Могут ли глаза, наделенные чистым чувством видеть что-либо более презренное и недостойное, чем погруженный в раздумья, угнетенный, мучимый, опечаленный, меланхоличный человек, готовый стать то холодным, то горячим, то лихорадящим, то трепещущим, то бледным, то красным, то со смущенным лицом, то с решительными жестами, – человек, который тратит лучшее время и самые изысканные плоды своей жизни, очищая эликсир мозга, лишь на то, чтобы обдумывать, описывать и запечатлевать в публикуемых произведениях те беспрерывные муки, те тяжкие страдания, те размышления, те томительные мысли и горчайшие усилия, которые отдаются в тиранию недостойному, глупому, безумному и гадкому свинству?
Какая, – говорю я, – трагикомедия, какое действие, более достойное сострадания и смеха, может быть показано нам на этом театре мира, на этой сцене нашего сознания, чем те многочисленные, названные выше глубокомысленные, созерцательные, постоянные, крепкие и стойкие любители, возделыватели, обожатели и рабы дела, не стоящего веры, не обладающего никакой устойчивостью, не требующего никакого таланта, не имеющего никакой ценности, не заслуживающего никакой признательности и благодарности, – дела, в котором не больше чувства, ума и добра, чем в статуе или в образе, написанном на стене, – дела, где больше высокомерия, наглости, бесстыдства, надменности, ярости, презрения, фальши, похоти, жадности, неблагодарности и прочих пагубных преступлений, чем в состоянии чаша Пандора излить ядов и средств смерти, применительно к тому слишком длинному списку приемов, какой оказался в мозгу такого урода. Вот они, лежащие строчками на бумаге, отпечатанные в книгах, выставленные перед глазами и звучащие в ушах, – весь этот треск, гул и шум заглавий, девизов, изречений, писем, сонетов, эпиграмм, книг, болтливых описаний, чрезмерных потуг, затраченных жизней, -с воплями, доходящими до звезд, – с жалобами, вызывающими гул в пещерах ада, – со страданиями, изумляющими души живущих, со вздохами, изнуряющими и вызывающими жалость богов, и все это ради тех глаз, тех щек, той груди, той белизны кожи, того румянца щек, того язычка, тех зубов, тех губ, тех волос, того платья, той накидки, тех перчаток, тех башмачков, тех туфель, той скромности, той улыбочки, того негодования, того осиротевшего окошка, того закатившегося солнышка, того дверного молотка того отвращения, той грязи, той гробницы, того нужника, той падали, той лихорадки:, того крайнего позора и той ошибки природы, которые поверхностно, туманно, в бреду, во сне мы, как Цирцеи, воспеваем, служа продолжению рода, и которые нас обманывают, принимая облик красоты.
А ведь красота в одно и то же время приходит и уходит, рождается и умирает, цветет и гниет; и она в той же мере мало привлекательна снаружи, в какой действительно и постоянно внутри судна, лавки, таможни, рынка имеется свинств, отрав и ядов, какие в состоянии произвести наша мачеха природа. Заполучив семя, используемое ею, она часто заставляет оплачивать его грязью, раскаянием, грустью, слабостью, головной болью, угнетенностью и прочими, известными всем бедствиями, и в итоге горько мучит нас тем, чем мы сладко наслаждались.
Однако, что я делаю? О чем думаю? Может быть, я – враг продолжения рода человеческого? Может быть, я ненавижу солнце? Может быть, сожалею о появлении на свет себя и других? Может быть, я хочу уменьшить число людей, собирающих самые сладкие яблоки, какие могут произрастать в саду нашего земного рая? Может быть, я стою за запрещение священного установления природы? Не собираюсь ли я попытаться избавить себя или других от сладкого и любимого ига, возложенного нам на шею божественным провидением? Может быть, я хочу убедить себя и других, что наши предшественники были рождены ради нас, но сами мы не рождены для наших потомков?
Нет, нет, не допустил господь, чтоб нечто подобное могло запасть мне в голову.
Добавлю еще, что какие бы царства и блаженства ни были дарованы мне, я никогда не сделался бы до такой степени мудрым или благим, чтобы у меня появилось желание кастрировать себя или стать евнухом. Я даже стыдился бы, если, будучи таким, каков я на вид, захотел бы уступить хоть на волос любому, кто достойно ест хлеб, во служение природе и господу богу. А если доброй к тому воле могут помочь или в самом деде помогают всякие средства и страданья, то об этом иметь суждения я предоставляю лишь тому, кто имеет право выносить приговор и высказывать мнение. Я же не считаю, что меня что-либо может связать, так как убежден, что не хватило бы никаких веревок и сетей, которые смогли бы меня опутать какими бы то ни было узами, даже если бы с ними, так сказать, пришла сама смерть. Равно не считаю я себя и холодным, так как для охлаждения моего жара, думается, не хватило бы снегов Кавказских или Рифейских гор. Вы видите, таким образом, есть ли у меня основание или какой-либо дефект, который побуждал бы меня так говорить.
Что же в таком случае я хочу сказать? что утверждать? какой вывод сделать? Мой вывод, о Знаменитый Рыцарь, таков: цезарево должно быть отдано цезарю, а божье – богу.
Я хочу сказать, что если порой женщинам не воздают божественных почестей и уважения, то причина этого не в том, заслуживают они или не заслуживают божественных почестей и уважения. Я хочу, чтобы женщин так почитали и любили, как должны быть почитаемы и любимы женщины, то есть – постольку, поскольку следует им то немногое, в такую-то пору и по такому-то случаю, если у них нет другой добродетели, кроме природной красоты, то есть той красоты, того блеска, тех заслуг, без которых надо было бы признать, что они родились на свет, имея на то меньше оснований, чем ядовитый гриб, занимающий место на земле в ущерб лучшим растениям, и существование их приносит больше вреда, чем волчий корень или змея, скрывающая рядом голову.
Я хочу сказать, что все вещи на свете для прочности и устойчивости наделены своим весом, своим числом, своим строением и мерой, чтобы их можно было использовать и ими управлять по всей справедливости и разумности. Подобно тому как Силен, Вакх, Помона, Вертумн, бог Лампсака и другие подобные им божества харчевень, крепкого пива и кислого вина не сидят в небесах, дабы пить там нектар и вкушать амброзию за столом Юпитера, Сатурна, Паллады, Феба и им подобных, – так и святилища, храмы, жертвы и культы у этих божеств должны быть иными, чем у названных небожителей.
Я хочу, наконец, сказать, что и данное мое сочинение “Героический Энтузиазм” имеет своим сюжетом и объектом “героическое”, и поэтому для меня так же невозможно опуститься до уважения к любви вульгарной и физической, как невозможно видеть в лесу на деревьях дельфинов, а под морскими скалами – кабанов. Вот почему, чтобы избавить кого бы то ни было от такого подозрения, я первоначально думал было дать этой книге заглавие, подобное книге Соломона, которая под видом любви и обыкновенных страстей говорит подобным же образом о божественном и героическом энтузиазме, как свидетельствует толкование мистиков и ученых кабаллистов; я хотел в соответствии с этим назвать свою книгу “Песнью Песней”.
Но в конце концов я отказался от этого по многим причинам, из которых назову только две. Одна из них – возникший во мне страх перед строгостью и надменностью кое-каких фарисеев, которые могли бы в этом случае счесть меня нечестивцем за присвоением моему естественному и физическому сочинению священного и сверхъестественного заглавия, наподобие того как сами они, эти сверхзлодеи и служители всякого мошенничества, присваивают себе более высокие, чем допустимо, титулы священных, святых, божественных посланников, сынов божиих, жрецов, королей, мы же между тем пребываем в ожидании божественного приговора, который обнаружит злобное невежество их самих и других таких же доктрин и сделает явным скромность нашей свободы, равно как и хитрость их правил, запретов и установлений.
Другая причина – в том большом и явном несходстве, какое есть между этим моим произведением и названным выше, хотя под покровом обоих заключена одна и та же тайна и существо души. Ведь нет никакого сомнения в том, что в той книге целью Мудреца было скорее образно воплотить божественные вещи, нежели представить что-либо иное, поскольку образы в той книге – открытые и явные, а переносный смысл их познается так, что не может быть отрицаемо их метафорическое значение; мы там читаем о глазах голубицы, о шее, подобно башне, о языке, подобном молоку, о благоуханном фимиаме, о зубах, похожих на стадо овец, выходящих из купели, о волосах, кажущихся козами, спускающимися с горы Галаадской; между тем в нашей поэме не видно такого лика, который столь естественно толкал бы читателя на поиски скрытого и тайного смысла, потому что обычный способ выражений и уподоблений более приспособлен к обычным чувствам, чем тот, который применяют искусные влюбленные и привычно перелагают в стихи и рифмы опытные поэты и который отвечает чувствам людей, обращающихся к Цитереиде, Ликориде, Дориде, Цинтии, Лесбии, Коринне, Лауре и им подобным.
Отсюда каждый легко мог бы убедиться, что моим основным и первоначальным намерением было взять исходной точкой обычную любовь, которая и диктовала мне подобные замыслы, чтобы затем силою отталкивания она вычеканила себе крылья и сделалась героической; ведь мы можем изменить всякую басню, роман, сновидение и пророческую загадку и, при помощи метафоры или под видом аллегории, приспособить их для обозначения всего, что угодно любому, кто только способен притянуть за волосы чувства и таким образом делать все из всего, поскольку все заключается в всем, как говорит глубокомысленный Анаксагор. Впрочем, пусть всякий желающий думает так, как ему заблагорассудится, ибо в конце концов, вольно или невольно, но по справедливости, поэму мою всякий должен будет понимать и определять так, как ее понимаю и определяю я, а не наоборот: не я должен понимать и определять ее, как это делает он; и подобно тому как энтузиазм того мудрого Еврея обладает свойственным ему одному модусом, распорядком и наименованием, которые никто не мог бы лучше растолковать и изъяснить, чем он сам, если бы он еще жил, – так и эти песни имеют свое наименование, свой порядок и модус, которые никто не может лучше изъяснить и растолковать, чем я сам, если только я не отсутствую.
Я хочу лишь, чтобы все были уверены в одном. То, что волнует меня, как в этом вступительном рассуждении, которое обращено именно к Вам, Превосходный Синьор, так и в диалогах, ведущихся на темы последующих статей, сонетов и стансов, – заключается к сведению всех вот в чем: я счел бы себя опозоренным и грубияном, если бы употребил столько размышлений, прилежания и труда ради забавы или развлечения, подражая, как говорится, Орфею в культе женщины, пока она жива, а после смерти, будь это возможно, извлекая ее из ада, как только решил бы, не краснея, что она природно достойна моей любви, в расцвете своей красоты и способности рожать детей природе и богу.
Тем меньше хотел бы я быть похожим на некоторых поэтов и стихотворцев, занятых созданием триумфа вечной приверженности к такой любви, ибо подобное упорное безумие может несомненно соперничать со всеми другими видами безумств, какие только гнездятся в человеческом мозгу. Я настолько далек от потребности в подобной самой суетной, самой низкой и самой позорной славе, что не могу поверить, чтобы человек, у которого есть хотя бы зерно мысли и духа, мог отдать больше любви на подобное дело, чем сам я издержал в прошлом и могу издержать еще. И, поверьте мне, если я даже готов защищать благородство ума того тосканского поэта, который показал себя столь страдающим на берегах Сорги по одной женщине из Воклюза, если нет у меня намерения утверждать, что он безумец, которого надо держать в цепях, то пусть позволят мне считать самому и убеждать других в том, что означенный поэт не имея дарования, способного на нечто лучшее, стал трудолюбиво питать свою меланхолию, чтобы, вопреки всему, в этой неразберихе все же прославить свое дарование, изъясняя страсти упрямой, вульгарной, животной, грубой любви не хуже, чем это удалось сделать другим поэтам, сочинявшим похвальные слова мухе, жуку, ослу, Силену, Приапу, обезьянкам; таковы же и те, кто в наши времена слагал стихи в похвалу ночному горшку, волынке, бобу, постели, лжи, бесчестью, печке, молотку, голоду, чуме; – эти поэты тоже, может быть, имеют основание ходить не менее величаво и надменно, благодря знаменитым устам своих песенников, нежели на то имеют право вышеназванные и прочие дамы благодаря своим устам.
Однако во избежание недоразумения, я не хочу здесь оценивать достоинств ни тех дам, которые были заслуженно хвалимы прежде и хвалимы сейчас, ни в особенности тех, кому могут быть возданы хвалы в британской стране, которой мы обязаны верностью и любовью за гостеприимство. Ведь там, где порицают весь земной шар, все же не порицают ее, ибо она не есть ни шар земной, ни частица его и отличается от него, как вам известно, во всех отношениях. Даже если бы здесь велось рассуждение обо всем женском роде, то и тогда не могли и не должны были бы подразумевать некоторых Ваших дам, которых не следует считать частью этого пола, потому что они – ни женщины, ни дамы, но, так сказать, нимфы, богини из небесной субстанции. Причем среди них позволено нам созерцать ту единственную Диану, которую в данный момент и при данных обстоятельствах я не хочу называть по имени. Таким образом, здесь имеются в виду женщины обычного рода. Однако и среди них я не хотел бы наносить обид отдельным личностям, потому что никому, в частности, не могут быть поставлены в вину глупость и условия пола, как нельзя ставить в вину телесные недостатки и уродства; ибо, если при таких условиях и имеются недостатки и ошибки, то приписать это должно природе, а не отдельному лицу. Но что бесспорно ненавистно мне в данном отношении, так это усердная и беспорядочная половая любовь, которую привыкли здесь некоторые расточать до такой степени, что они обращают себя в рабов с умом и этим отдают в неволю самые благородные силы и действия мыслящей души.
Если принять во внимание эту точку зрения, то не найдется ни одной целомудренной и честной женщины, которая опечалилась бы и рассердилась бы на мои естественные и искренние слова: она скорее согласилась бы любить меня, порицая ту любовь женщин к мужчинам, которую я решительно осуждаю у мужчин к женщинам. Таков мой дух, разум, мнение и выводы, и я заявляю, что мое первое и основное, главное и дополнительное, последнее и окончательное намерение заключалось и заключается в том, чтобы показать в этом сочинении божественное созерцание и представить слуху и взору других людей не вульгарные страсти, но героическую любовь…
Вот каковы речи, которые, кажется, никому не должны быть посвящены и представлены прежде, нежели Вам, Превосходный Синьор, дабы мне не пришлось делать то, что, думается, иногда я делал по недостаточной внимательности, а многие другие делают почти по обыкновению, преподнося лиру глухому, а зеркало слепому.
Следовательно, они преподносятся Вам, потому что итальянец здесь рассуждает с тем, кто его понимает; стихи эти отдаются во власть Вашей критики и под покровительство такого поэта, как Вы; философия предстает обнаженной перед столь ясным разумением, какое имеется у Вас, героические дела направляются героической и широкой душе, какою одарены Вы; вежливость выражается лицу столь благодарному, а почтение высказывается синьору столь достойному, каким всегда проявляли себя Вы.
И, в частности, я направляю Вам то, в чем Вы меня опережали с большим великодушием и любезностью, нежели некоторые другие с признательностью отвечали мне.
Привет!
Часть первая
ИЗВИНЕНИЯ НОЛАНДЦА
ПЕРЕД ДОБРОДЕТЕЛЬНЕЙШИМИ
И ИЗЯЩНЕЙШИМИ ДАМАМИ
?
О, нимфы Англии, прелестные созданья -
Хулить или презирать мой ум не смеет вас,
Равно запретен мне стиль выспренных прикрас,
А звать вас женщинами – есть ли основанья?
Осмпаривать, твердить – напрасные страданья!
Что вы божественны, я познавал не раз:
В вас пошлости земной не примечает глаз,
И на земле вы – то, что в небе – звезд сиянье.
У вашей красоты, о Дамы, нет изъяна,
Не сыщет для хулы в ней поводов зоил, -
Ее сверхъестеству дивимся неустанно.
Яд злобной клеветы лишается всех сил,
Когда мы видим лик единственной Дианы,
Что блещет среди вас, как солнце меж светил.
Пусть моего ума, речей, чернил
Усилия (хоть в них немало скуки)
Ведут на службу нам искусства и науки.
ДИАЛОГ ПЕРВЫЙ
Собеседники:
Тансилло и Чикада
Тансилло. Итак, энтузиазм, который надлежит здесь впервые обрисовать и обсудить, таков: изложу это перед тобой в последовательности, которая, мне кажется, наиболее подходящей.
Чикада. Начните же читать об этом!
Тансилло.
[1]
Как часто, Музы, был я к вам суров!
И все ж упрямо на мои стенанья
Спешите вы, чтоб облегчить страданья
Мне изобильем мыслей, рифм, стихов.
С тщеславцами ваш навык не таков, -
Не знают мирт и лавров их созданья;
Так будьбе ж впрямь мне якорь и причал,
Раз прежний путь стопам запретен стал!
О девы вещие, Парнас, ключи,
Близ вас живу, учусь и размышляю,
Вершу свой труд и мирно расцветаю;
Здесь дух парит, здесь чувства горячи:
О кипарисы, мертвецы, могилы,
Преобразитесь в лавры, в жизнь, светила!
Надо полагать, что Энтузиаст отвергал муз много раз и по многим причинам, среди которых могли быть следующие: во-первых, потому что, как и должен был поступать жрец муз, он не мог пребывать в бездействии, ибо праздность не может иметь места там, где идет борьба против слуг и рабов зависти, невежества и злобы; во-вторых, потому что у него не было достойных покровителей и защитников, которые приходили бы к нему на помощь соответственно стихам:
Не будут, о Гораций, отсутствовать Вергилии
В местах, где недостатка не будет в Меценатах.
Следующей причиной было то, что он обязан был отдаваться умозрению и изучению философии, которые, хотя и не более зрелы, все же должны в качестве родителей муз быть их предшественниками. Кроме того, его влекла, с одной стороны, трагическая Мельпомена, у которой преобладает материя [сюжет] над внутренним чувством, с другой стороны, комическая Талия, у которой преобладает внутреннее чувство над материей [сюжетом], в итоге было то, что, поскольку одна боролась с другой, он вынужден был остаться посредине скорее нейтральным и бездействующим, чем занятым ими обеими. Наконец – власть цензоров, удерживая его от более достойных и возвышенных дел, к которым у него была природная склонность и которая так полонила его ум, что из свободного человека, руководимого добродетелью, превратила его в пленника, ведомого подлейшим и глупым ханжеством. В конце концов от одержимости большой тоской, в которую он впал, и не имея других утешений, он принял приглашение вышеупомянутых муз, которые твердили, что опьянят его такими восторгами, стихами и рифмами, каких они не давали другим; вот отчего в этом произведении больше отсвечивает творчество, чем подражание.
Чикада. Скажите, кого вы подразумеваете под людьми, которые похваляются миртами и лаврами?
Тансилло. Похваляются и могут похваляться миртами те, которые поют о любви. Им, если они ведут себя благородно, достается венок из растения, посвященного Венере, которая, по их утверждению, дает им вдохновенье. Лаврами же могут похваляться те, кто достойно воспевает героические дела, побуждая героические души к умозрительной и нравственной философии или же, прославляя и побуждая их, действуя образными примерами, к политическим и гражданским деяниям.
Чикада. Значит, есть много видов поэтов и венков?
Тансилло. Да. Они не только соответствуют числу муз, – их значительно больше, потому что хотя существуют несомненные таланты, все же некоторые виды и модусы человеческого творчества не могут быть точно установлены.
Чикада. Существуют некоторые сторонники правил поэзии, которые с большим трудом признают поэтом Гомера, а Вергилия, Овидия, Марциала, Гесиода, Лукреция и многих других относят всего только к числу стихотворцев, применяя к их изучению правила “Поэтики” Аристотеля.
Тансилло. Знай же, братец, ведь они рассматривают те правила не как то, что главным образом обслуживает образность гомеровской поэзии или иной подобной, а обычно применяют эти правила для того, чтобы обрисовать героического поэта таким, каким был Гомер, а не для того, чтобы поучать других поэтов, какими бы они ни были, с иной фантазией, мастерством и вдохновением с равным, схожим или с большим, то есть поэтов различных родов.
Чикада. Ведь и Гомер в его собственном роде не был поэтом, зависевшим от правил, но сам был причиной правил, которыми пользуются лица, способные скорее подражать, чем творить; и они заимствуют эти правила у того, кто вовсе не был поэтом, а умел лишь выбирать правила одного рода, а именно – гомеровской поэзии, чтобы обслужить того, кто желал бы стать не каким-либо иным поэтом, а только Гомером, и не с собственной музой, но с обезьяной чужой музы.
Тансилло. Ты сделал хорошее умозаключение, а именно то, что поэзия менее всего рождается из правил, но, наоборот, правила происходят из поэзии; поэтому существует столько родов и видов истинных правил, сколько имеется родов и видов настоящих поэтов.
Чикада. А как можно узнать настоящего поэта?
Тансилло. Распевая стихи, – потому что когда их распевают, то либо развлекаются, либо извлекают пользу, либо же одновременно получают пользу и развлекаются.
Чикада. В таком случае кому же нужны правила Аристотеля?
Тансилло. Тем, кто не умеет, как это умели Гомер, Гесиод, Орфей и другие, сочинять стихи без правил Аристотеля и кто, не имея своей музы, хотел бы иметь любовные дела с музой Гомера.
Чикада. Значит, неправые кое-какие педанты нашего времени, исключающие из числа поэтов тех, которые не употребляют общепринятых фабул и метафор, или не применяют в книгах и песнях правил, соответствующих гомеровским или вергилиевским, или не соблюдают обычая делать призыв к музам, или связывают одну историю либо басню с другой, или кончают песни эпилогом, подытоживающим уже сказанное, и начинают введением, говорящим том, что будет сказано далее; всех таких они исключают из числа поэтов, применяя еще тысячи иных способов исследования, порицания и правила, основанные на таком-то тексте.
Оттого педанты эти как бы навязывают заключение, что сами они могли бы (если бы им пришла фантазия) стать истинными поэтами и достичь таких успехов, каких другие только силятся достичь; однако в действительности они – всего лишь черви, не пригодные ни для чего хорошего и рожденные только для того, чтобы грызть, пачкать и загаживать труды и усилия других; они не в силах стать знаменитыми благодаря своим собственным заслугам и уму, и поэтому всеми правдами и неправдами они пытаются выдвинуться вперед на чужих ошибках и пороках.
Тансилло. Чтобы больше не возвращаться к тому, от чего мы, увлекшись отступили довольно далеко, скажу, что существует и может существовать столько родов поэтов, сколько может быть и сколько имеется способов человеческого чувствования и изобретательности, которые могут быть украшаемы гирляндами не только из всевозможных родов и видов растений, но также и из других родов и видов материи. Поэтому венки для поэтов делаются не только из миртов и лавров, но также из виноградных листьев за стихи для празднеств, из плюща – за стихи для вакханалий, из масличных листьев – за стихи для для жертвоприношений и законов, из тополя, вяза и лаванды – за стихи на возделывание земли, из кипариса – за стихи погребальные и еще из несчетного множества иных материалов по многим другим обстоятельствам; а также, с вашего позволения, и из той материи, о которой сказал некий галантный поэт:
О братец Порро, делатель стишков,
Которого Милан венчал короной
Из кожуры, колбас и потрохов…
Чикада. Но таким образом, благодаря разным вдохновениям, которые героический поэт показал в разных изъяснениях и чувствах, он безусловно может быть украшен ветвями различных растений и может достойно разговаривать с музами; и поэтому пусть они будут для него вдохновением, которым он утешается, якорем, на котором держится, и причалом, в котором укрывается во время усталости, треволнений и бурь. Оттого он и говорит: О гора Парнас, где я живу, – о музы, с которыми беседую, – о геликонский или какой-либо иной ключ, из которого пью, – гора, дающая мне мирный приют, – музы, которые внушают мне глубокое учение, – источник, который дает мне завершенность и чистоту, – гора, куда, восходя, я возвышаю сердце, – музы, чья беседа оживляет дух мой, – источник, под чьими деревьями, отдыхая, я украшаю чело свое, – преобразите смерть мою в жизнь, кипарисы мои в лавры и ад мой в небеса, – иными словами, предназначьте меня бессмертию, сделайте меня поэтом, дайте мне славу, пока я пою о смерти, кипарисах и аде.
Тансилло. Это хорошо, ибо у тех, кто является любимцем небес, самые большие горести превращаются в столь же великие блага; потому что нужда порождает утомления и усилия, а это чаще всего приводит к славе бессмертного сияния.
Чикада. И смерть в одном веке дает им жизнь во всех последующих веках.
Тансилло. Далее он говорит:
[2]
В строенье плоти сердце – мой Парнас,
Куда всхожу искать отдохновенья;
А мысли – музы, мне они подчас
Приносят в дар прекрасные виденья.
Пусть щедро слезы падают из глаз, -
Восполнит Геликон иссякновенье;
Недаром здесь, средь гор и нимф, поэт
Велением небес увидел свет.
Ни императора щедроты,
Ни милость королевского ларца,
Ни ласковость святейшего отца
Не принесут так много мне почета,
Как эти лавры, что дает
Мне сердце, мысль и говор вещих вод.
Здесь он, во-первых, заявляет, что его гора, это – высокое вдохновенье его сердца; во-вторых, что его музы – это красоты и превосходства его объекта; в-третьих, что его источники – это слезы. На этой горе вспыхивает страсть, от этих красот зарождается энтузиазм, и из этих слез выявляется неистовая страсть.
Таким образом, он считает, что он увенчан своим сердцем, мыслями и слезами не менее блестяще, чем иные щедротами королей, императоров и пап.
Чикада. Скажи мне, что разумеется под словами: сердце, имеющее вид Парнаса?
Тансилло. Ведь сердце человеческое также имеет две вершины, которые вырастают из единого корня; равно и в духовном смысле из одной страсти сердца проистекают две противоположности, ненависть и любовь, подобно тому, как гора Парнас под двумя вершинами имеет единое основание.
Чикада. Дальше.
Тансилло.
[3]
Призыв трубы под знамя капитана
Порой тревожно воинов зовет,
Но кое-кто спешит не слишком рьяно
Занять места, кто вовсе слух запрет;
Кого убьют; кого не пустит рана, -
Так многих в строй отряд не соберет.
Так и душа свести в ряды не может
Стремления – их смерть и время гложет.
И все ж, влеком одной мечтой,
Я лишь одной пленяюсь красотой,
Лишь пред одним челом главу склоняю.
Одна стрела пронзает сердце мне,
В одном пылаю я огне.
И лишь в одном раю я быть желаю.
Капитан этот есть человеческая воля, которая находится в недрах души, управляя при помощи маленького руля разума страстями некоторых внутренних сил, против воли природных порывов буйства.
Звуком трубы, то есть по определенному выбору, он созывает всех воинов, вызывает все силы (которые называются воинами, поскольку находятся в непрерывной борьбе и противоречии) или проявления этих сил, противоположные мысли, из коих одни склоняются в ту, другие в иную сторону; а он старается организовать их под одним единым знаменем определенной цели. Между тем бывает, что к некоторым из них тщетно обращен призыв показать послушание ему (больше всего таковы те, которые проистекают от природных возможностей, и либо мало, либо вовсе не подчиняются разуму), – или по крайней мере удержать свои действия и хотя бы осудить те из них, которые нельзя устранить, он показывает, как умертвил бы одних и изгнал бы других, действуя против этих шпагою гнева, а против тех бичом презрения.
Он влеком объектом, к которому обратился намеренно, – единственным лицом, которое его удовлетворяет и заполняет его мысль; лишь единственной красотой любуется он, наслаждается и обещает остаться привязанным к ней, ибо дело ума есть не дело движения, но покоя. И лишь в этом усматривает луч солнца, который его убивает, то есть составляет последнюю цель его совершенствования, он пылает единственным огнем, то есть сладостно тает в единой любви.
Чикада. Почему любовь названа огнем?
Тансилло. Оставляя в стороне прочие соображения, пока ограничусь следующим: любимое превращается любовью в любящего так же, как огонь, наиболее действенный из всех элементов, способен превратить все остальные простые и составные элементы в себя самого.
Чикада. Продолжай.
Тансилло. Он знает лишь один рай, то есть главную цель, потому что рай обычно означает цель, в которой то, что абсолютно в истине и существе различается от того, что есть подобие, тень и соучастие. Первый модус не может быть быть более, чем одним, как не может быть больше, чем одним, последнее и первое благо; вторых же модусов бесконечное число.
[4]
Любовь, судьба и цель моих забот
Гнетет и манит, мучит и ласкает;
Амур безумны к красоте влечет,
А ревность – та на гибель обрекает.
Любовь то явит рай, то оттолкнет,
То жалует блага, то отнимает;
Душа и сердце, дух и разум мой
Так погружаются то в лед, то в зной.
Настанет ли конец войне?
Кто – тот, в чьей власти скорбь сменить на радость?
Кто мирного труда пошлет мне сладость?
(Кто в небеса откроет двери мне?)
Кто прекратит мои мученья,
Кто напоит мой жар и утолит влеченья?
Здесь показываются причина и происхождение, которые зачинают страсть и порождают энтузиазм, чтобы вспахать поле для муз, рассыпая семя своих мыслей, томясь жаждой любовного служения, раздувая в себе жар страстей вместо солнца и влагу очей вместо дождей.
Поэт выдвигает четыре вещи: любовь, судьбу, объект, ревность. Тут любовь не является низостью, неблагодарным и недостойным двигателем, но героическим властителем и своим собственны вождем. Судьба есть не что иное, как фатальное расположение и порядок событий, коим любовь подчинена в своей участи. Объект есть предмет любви и коррелятив любящего. Ревность несомненно есть стремление любящего к любимому, и это нет нужды объяснять тому, кто вкусил любовь, о которой напрасно пытаться говорить всем прочим. Любовь вознаграждает, потому что любящему нравится любить: тому, кто истинно любит, не хотелось бы не любить. Поэтому и я не хочу упустить случая сообщить то, что показано в следующем моем сонете.