Текст книги "Мистер Фо"
Автор книги: Джон Максвелл Кутзее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
– Верно, – сказал Фо. – Я имел в виду нечто иное, но и вы правы. Мы должны сделать так, чтобы молчание Пятницы заговорило, как и молчание вокруг Пятницы.
– Но кто же это сделает? – спросила я. – Легко лежать в постели и рассуждать о том, что следует сделать, но кто же спустится к обломкам кораблекрушения? На острове я говорила Крузо, что это должен сделать Пятница, обвязавшись для безопасности веревкой. Но если Пятница не в состоянии рассказать, что он увидел, то, наверное, Пятница из моего рассказа – это не более чем образ (или прообраз) другого ныряльщика?
Фо промолчал.
– Все мои попытки заставить Пятницу заговорить провалились, – сказала я. – Он выражает себя только в танце и музыке, а они имеют к речи такое же отношение, как шум и крики – к словам. Иногда я спрашиваю себя: может быть, в своей ранней жизни он вообще не имел понятия о языке, а если и имел, то самое смутное?
– Вы пытались показать ему письменный текст?
– Как он сможет писать, если он не говорит? Буква – это зеркало произносимых слов. Даже когда нам кажется, что мы пишем в тишине, наше письмо отражает речь, которая звучит внутри нас или с которой мы обращаемся к самим себе.
– Но ведь у Пятницы есть пальцы. Раз у него есть пальцы, он может воспроизводить буквы. На письме вовсе не лежит роковая тень устной речи. Приглядитесь к себе, когда вы пишете, и вы увидите, что иногда слова сами ложатся на бумагу, de novo [8]8
Снова (лат.)
[Закрыть], как говорили римляне, рождаются из потаенных глубин молчания. Мы привыкли верить, что наш мир был создан Богом, произнесшим Слово; но позвольте спросить: а может быть, Он его написал, написал Слово такой длины, что мы до сих пор не в состоянии прочитать его до конца? Может быть, Бог продолжает писать это Слово, выражающее мир и все, что он в себе заключает?
– Не могу сказать, может ли письмо возникнуть из ничего, – ответила я. – Наверное, это справедливо, когда речь идет о писателях, уж, во всяком случае, не обо мне. Но что касается Пятницы, то позвольте спросить: как можно научить его письму, если в его сердце, в его душе не звучат слова, которые отражаются на бумаге, а живут лишь смешанные чувства и побуждения? Вот что я думаю о Божественном писании: если Бог пишет, то Он пользуется тайными письменами, скрытыми от нас, являющихся частью этого писания
– Согласен, мы не в состоянии их постичь, потому что мы-это то, что он пишет Мы или некоторые из нас, возможно, не написаны, мы просто существуем, а другие (я имею в виду главным образом Пятницу) написаны иными, темными авторами. И все же Божественное писание-это пример письма вне речи. Пятница не владеет речью, но у него есть пальцы, пальцы и будут его орудием. Даже если бы у него не было пальцев, если бы их отрубили работорговцы, он мог бы зажать кусочек угля пальцами ног или зубами, как нищие на Стрэнде. Водяной жук, немое насекомое, как говорят арабы, чертит Божье имя на водной глади. Никто не обделен настолько, что не может писать.
Понимая, что спорить с Фо, как и раньше с Крузо, – занятие неблагодарное, я попридержала язык, и вскоре он заснул.
Не знаю почему – то ли потому, что Фо почти вытеснил меня на узкой постели, я, несмотря на усталость, не могла заснуть. Ежечасно я слышала стуки ночной стражи, слышала, или мне это казалось, как по углам скребутся мыши. Фо захрапел. Я терпела сколько могла, потом встала, натянула рубашку, подошла к окну и долго смотрела на крыши домов, прикидывая, далеко ли до рассвета. Потом подошла к алькову Пятницы, подняла занавеску. Спал ли он в этой кромешной темноте или лежал с открытыми глазами и смотрел на меня? Снова я поразилась легкости его дыхания. Когда наступала тьма, Пятница словно исчезал, оставался только его запах, напоминавший мне когда-то запах смолы: теперь для меня это был только ему присущий запах, уютный и успокаивающий. Боль тоски по острову вдруг пронзила меня. Вздохнув, я опустила занавеску и легла. Тело Фо точно раздалось во сне, мне осталась лишь узенькая полоска. Скорее бы наступил день, взмолилась я и в тот же миг уснула.
Когда я открыла глаза, в комнате было полно света. Фо сидел за своим столом, спиной ко мне, и писал. Я оделась, тихо подошла к алькову. Пятница в своем красном наряде лежал на матраце.
– Пойдём, Пятница, – прошептала я. – Мистер Фо трудится, мы должны предоставить ему покой.
Фо окликнул нас, когда мы еще не подошли у двери.
– Вы не забыли про уроки письма, Сьюзэн? – сказал он. – Вы не забыли, что должны научить Пятницу азбуке? – Он протянул нам детскую грифельную доску и грифель. – Возвращайтесь в полдень, и пусть Пятница покажет, чему он научился. А это вам на завтрак. – Он протянул мне шестипенсовую монету, не ахти какие деньги за визит Музы, но я их взяла.
Мы отлично позавтракали свежим хлебом с молоком, а затем расположились на залитом солнцем церковном дворике.
– Следи за мной внимательно, Пятница, – сказала я. – Мне недостает терпения, учитель из меня никудышный. – Я нарисовала на доске дом с окнами и трубой и написала под рисунком: «дом». – Это картинка, – сказала я, – а это слово.
Я повторила слово «дом» по буквам, показывая их, когда произносила, затем взяла палец Пятницы и водила им по буквам, все время их повторяя; затем вложила грифель в его руку и водила его рукой, выводя слово «дом» под тем, которое я написала раньше. Затем стерла с доски все написанное и картинку тоже, она должна была остаться в голове Пятницы, и снова принялась водить его рукой в третий, четвертый раз, пока не оказалась исписанной вся доска. Я снова стерла написанное.
– А теперь пиши сам, Пятница, – сказала я, и Пятница вывел три буквы, составляющие слово «дом», или три знака, которые можно было принять за буквы, но один Пятница мог сказать, были ли это три буквы и обозначали ли они слово «дом» и картинку, которую я раньше нарисовала, и само это понятие.
Я нарисовала корабль с поднятыми парусами, заставила его написать слово «корабль», а затем принялась вдалбливать в него слово «Африка». Африку я изобразила в виде пальм, между которыми рыщет лев. Соответствовала ли моя Африка тому образу, который носил в себе Пятница? Сомневаюсь. Тем не менее я написала слово «А-ф-р-и-к-а» и водила его рукой по буквам. По крайней мере, он теперь знал, что не все слова состоят из трех букв. Затем я принялась учить его слову «мать» (нарисовала женщину с ребенком на руках), а затем, стерев рисунок и надпись, начала повторение всех четырех слов.
– Корабль, – сказала я и дала ему знак писать.
«К-р-к-р» написал он, может, мне только показалось, что то были именно эти буквы, и он заполнил бы ими всю доску, если бы я не вырвала грифель из его пальцев.
Я смотрела на него долгим, пристальным взглядом, пока не опустились его ресницы и не закрылись таза. Ну, можно ли себе представить более тупое существо, даже погруженное во мрак невежества пожизненным рабским унижением, нежели Пятница? А может быть, он в глубине души смеется надо мной, над моими усилиями ввести его в мир человеческой речи? Я протянула руку; взяла его за подбородок, повернула его лицо к себе. Его глаза открылись. Мелькнула ли в потаенной глубине его черных зрачков насмешка? Не могу сказать. Если мелькнула, то разве это не искра Африки, недоступная моему английскому зрению? Я тяжело вздохнула.
– Идем, Пятница, – сказала я. – Вернемся к нашему хозяину, покажем ему, насколько мы преуспели в учении.
Был полдень, Фо, свежевыбритый, пребывал в отличном расположении духа.
– Пятница ничему не научится, – сказала я. – Если и есть врата к его способностям, они или наглухо закрыты, или я не могу их найти.
– Не отчаивайтесь, – сказал Фо. – Если вы посеяли семя, это уже немалый успех, для начала. Будем настойчивы. Пятница еще удивит нас.
– Письмо не вырастает внутри нас, подобно капусте, пока наши мысли заняты чем-то иным, – ответила я, не скрыв раздражения. – Это искусство достигается долгой практикой, вы сами это отлично знаете.
Фо поджал губы.
– Пожалуй, – сказал он. – Но люди непохожи друг на друга, несхожи и их навыки к письму. Не судите столь поспешно своего ученика. Может быть, и его посетит Муза.
Пока мы с Фо говорили. Пятница уселся на матрац с грифельной доской в руках. Заглянув через его плечо, я увидела, что он заполняет ее какими-то рисунками, кажется, цветов и листьев. Но когда я подошла ближе, листья оказались глазами, открытыми глазами, каждый – на человеческой ноге, ряд за рядом – глаза на ногах. Шагающие глаза.
Я потянулась за доской, чтобы показать ее Фо, но Пятница не выпустил ее из рук.
– Отдай! Отдай мне доску. Пятница! – приказала я. Но, вместо того чтобы подчиниться. Пятница запустил три пальца в рот и, смочив их слюной, стер рисунки с доски.
Я отпрянула от отвращения.
– Мистер Фо, я хочу вернуть себе свободу! – крикнула я. – Я не могу больше этого вынести! Это еще хуже, чем на острове! Он точно старик из реки!
Фо попытался меня успокоить.
– Старик из реки, – пробормотал он. – Мне кажется, я не совсем понимаю, кого вы имеете в виду.
– Это рассказ, не более чем рассказ, – ответила я. – Жил-был когда-то человек, который сжалился над стариком, ждавшим возле реки, чтобы его переправили на другую сторону. Он предложил старику перенести его. Благополучно доставив старика на другой берег, человек присел на корточки, чтобы старику легче было сойти. Но старик не захотел слезать с его плеч, он стиснул коленями шею носильщика и начал бить его по бокам, короче, превратил его во вьючное животное. Он отнимал у него еду прямо изо рта и заездил бы его до смерти, если бы тот хитростью не освободился.
– Теперь я вспоминаю. Это одно из приключений Синдбада из Персии.
– Пусть будет так: я Синдбад из Персии, а Пятница – тиран, сидящий на моих плечах. Я хожу с ним, ем с ним, он смотрит на меня, когда я сплю. Если я не избавлюсь от него, я задохнусь от удушья!
– Милая Сьюзэн, не впадайте в истерику. Вы считаете себя ослом, а Пятницу – наездником, но будьте уверены, если бы у Пятницы был язык, он утверждал бы обратное. Мы осуждаем варварство тех, кто его искалечил, но разве у нас, его новых хозяев, нет оснований испытывать втайне чувство благодарности? Пока он остается нем, мы можем убеждать себя, что его мечты для нас непостижимы, и использовать его по своему усмотрению.
– Желания Пятницы мне хорошо известны. Он хочет свободы, того же, чего хочу я. Наши с ним желания очень просты. Но как он, всю жизнь проживший рабом, вернет себе свободу? Вот в чем вопрос. Должна ли я отпустить его в мир, населенный волками, и ждать за это благодарности? Разве это свобода, если тебя отправят на Ямайку или выставят ночью за дверь с шиллингом в кармане? Найдет ли он свободу даже в своей родной Африке, немой и враждебной? В наших сердцах живет стремление к свободе, но кто из нас может объяснить, что такое свобода? Узнаю ли я свободу, если избавлюсь от Пятницы? Был ли свободен Крузо, деспотом живя на собственном острове? Если и был, то я не думаю, что это принесло ему много радости. А Пятница, откуда он может знать, что такое свобода, если он едва знает собственное имя?
– Мне незачем знать, что такое свобода, Сьюзэн. Свобода – это такое же слово, как всякое другое. Это сотрясение воздуха, семь букв на грифельной доске. Это лишь название, которое мы даем желанию, о котором вы говорите, желанию быть свободными. И занимает нас именно желание, а не слово. Хотя мы не можем выразить словами, что такое яблоко, нам не запрещается его съесть. Достаточно того, что мы знаем имена наших нужд и можем пользоваться ими, удовлетворяя их, как пользуемся монетами для покупки пищи, когда мы голодны. Научить Пятницу языку, который будет служить его нуждам, не такая уж трудная задача. Никто не требует от нас, чтобы мы сделали из Пятницы философа.
– Вы говорите то же самое, что и Крузо, когда он научил Пятницу словам «принеси» и «копай». Однако людей нельзя делить на дикарей и англичан, и побуждения, переполняющие сердце Пятницы, не выразишь словами «принеси», «копай», «яблоко», даже словами «корабль» и «Африка». В нем всегда будет звучать голос сомнения, не важно – воплощенный в слова или безымянные звуки и мелодии.
– Если мы посвятим себя, Сьюзэн, поискам кладезя, в который вместились бы такие великие слова, как Свобода, Честь, Блаженство, то мы потратим на это целую жизнь, будем скользить, оступаться и падать, но все наши усилия останутся тщетными. Это слова без жилища, это такие же скитальцы, как и планеты в небе, и с этим ничего не поделаешь. Но спросите себя, Сьюзэн: зачем работорговец украл у Пятницы язык, как не для того, чтобы держать его в подчинении? Сколько бы мы ни придирались к словам друг друга, существо дела от этого не изменится.
– Он не в большем подчинении, чем следующая за мной тень. Он не свободен, но он и не подчинен. Он сам себе хозяин, в том числе и по закону – со дня смерти Крузо.
– И все же он следует за вами, а не вы за ним. Слова, которые вы написали и повесили ему на шею, утверждают, что он свободен, но кто, взглянув на Пятницу, поверит, что он свободен?
– Я не рабовладелец, мистер Фо. И пока вы не успели сказать себе: вот слова истинного рабовладельца! – не следует ли вам остановиться? Не желая меня слушать, не доверяя ни единому моему слову, считая, что все они отравлены низменными побуждениями рабовладельца, вы поступаете со мною не лучше, чем работорговцы, отнявшие у Пятницы его язык.
– Я ни за что не лишил бы вас языка, Сьюзэн. Пусть Пятница побудет в доме. Отправляйтесь на прогулку. Подышите воздухом. Посмотрите, что делается вокруг. Я вынужден прятаться в этом печальном убежище. Будьте моим лазутчиком. Когда вернетесь, вы расскажете мне, как живет мир.
Я вышла погулять, и в уличной суете ко мне вернулось хорошее настроение. Я была несправедлива, виня в своих бедах Пятницу. Если он и не раб, то разве он не беспомощный пленник моего тщеславного желания увидеть свою историю в виде книги? Чем отличается он от тех диких индейцев, которых привозят с собой первопроходцы вместе с длиннохвостыми попугаями, золотыми идолами, индиго, шкурами пантер, чтобы доказать, что они действительно побывали в Америке? Может быть, Фо тоже своего рода пленник? Я обвиняю его в медлительности. Но, может быть, истина в том, что все эти месяцы он пытался сдвинуть с места камень такой тяжести, какая не под силу ни одному человеку, а страницы, выходившие из-под его пера, не были праздной болтовней о куртизанках и гренадерах, как мне раньше казалось, а все той же историей, передаваемой снова и снова в разных версиях и всякий раз мертворожденной: историей острова, столь же безжизненной под его пером, какой она была под моим.
– Мистер Фо, – сказала я. – Я приняла решение.
Но человек, сидевший за письменным столом, не был Фо. Это был Пятница в одежде мистера Фо и его парике, грязном, как птичье гнездо. В его руке, занесенной над бумагами Фо, было гусиное перо, на конце которого поблескивала набухшая капля чернил. Я вскрикнула, рванулась, чтобы вырвать у него перо. Но в этот момент я услышала голос мистера Фо, лежавшего на постели.
– Оставьте его, Сьюзэн,-сказал он устало,– он привыкает к орудиям письма, это часть учения.
– Он перепачкает ваши бумаги, – кричала я.
– Они и без того сплошная пачкотня, хуже не станут, – ответил он. – Идите сюда, посидите со мной.
Я села возле него. В жестоком дневном свете я не могла не обратить внимания на грязные простыни, на его длинные грязные ногти, тяжелые мешки под глазами.
– Старая шлюха, – сказал Фо, точно прочитав мои мысли. – Старая шлюха, которая может заниматься своим ремеслом лишь под покровом ночи.
– Не говорите так,– запротестовала я. – Разве шлюха впитывает в себя рассказы людей и возвращает их миру в прекрасных одеждах? Мир стал бы беднее, если бы не было писателей, которые взвалили на свои плечи эту обязанность. Имею ли я право назвать вас этим ругательным словом за то, что вы дали мне приют, обласкали меня и выслушали мою историю? Вы дали мне дом, а у меня не было крыши над головой. Я думаю о вас как о любовнице или, если мне будет позволено сказать такое, как о жене.
– Прежде чем вы выскажетесь до конца, Сьюзэн, попытайтесь узнать, какой я вынашиваю плод. Коль скоро мы заговорили о деторождении, быть может, пришло время рассказать мне правду о вашем собственном ребенке, дочери, затерявшейся в Баия. У вас в самом деле есть дочь? Живая дочь, а не очередная история?
– Я отвечу, но скажите сначала: девочка, что вы подослали, которая носит мое имя, она живая?
– Вы прикасались к ней, вы ее обнимали и целовали. Неужели вы рехнетесь назвать ее неживой?
– Живая, такая же, как я, как моя дочь; вы тоже живой, как мы все. Мы все живые, мы живем в общем мире.
– Вы забыли Пятницу.
Я повернулась к Пятнице, он по-прежнему водил пером. Лист бумаги перед ним был сильно испачкан, словно не привыкшим к перу ребенком, но на нем были буквы, письмена, похожие на буквы, многие строчки, составленные из тесно прижатых друг к другу букв «о». Второй лист лежал у его локтя, он был весь исписан теми же письменами.
– Он учится писать? – спросил Фо.
– Он пишет, по-своему, конечно, – сказала я. – Он пишет букву «о».
– Это начало, – сказал Фо. – Завтра вы научите его букве «а».
IV
Темная убогая лестница. Я спотыкаюсь о чье-то тело. Оно не шевелится, не издает ни звука. Пламя спички выхватывает из темноты фигуру женщины или девочки; длинное платье скрывает ноги, руки зажаты под мышками, хотя, может быть, у нее неестественно короткие конечности, похожие на культи инвалида. Лицо закутано серым шерстяным шарфом. Я начинаю его разматывать, но шарф оказывается бесконечным. Голова откинута набок. Тело не тяжелее соломенной куклы.
Дверь не заперта. Через единственное окно лунный свет проникает в комнату. Что-то прошмыгнуло под моими ногами, наверное, мышь или крыса.
Они лежат рядышком в постели, не касаясь друг друга. Сухая, как бумага, кожа туго обтягивает их кости. Губы приоткрыты, виднеются зубы, поэтому кажется, что они улыбаются. Глаза закрыты.
Я накрываю их покрывалом, задерживаю дыхание, боюсь, что от прикосновения они распадутся, рассыплются в прах, но они лежат целехонькие, оба в ночных рубашках. В воздухе чудится легкий запах сирени.
Занавеска алькова рвется от легкого рывка. В углу кромешная тьма, как в яме, в затхлом воздухе комнаты не хочет зажигаться спичка. Наклонившись, шаря руками, я обнаруживаю Пятницу, он лежит на спине, вытянувшись во весь рост. Касаюсь его ног, они тверды, как деревяшки, затем рука ощупью движется вверх по мягкой тяжелой ткани, в которую он завернут, к лицу.
Кожа его тепла, но я не сразу нахожу пульс, нащупываю его у горла. Он слабый, словно сердце бьется где-то очень далеко. Легко касаюсь волос. Они правда похожи на овечью шерсть.
Зубы его стиснуты. Пытаюсь их разжать, просунуть пальцы между челюстями.
Ложусь на пол рядом, лицом вниз, запах застоявшейся пыли бьет мне в ноздри.
Лежу долго, может быть, даже засыпаю, слышу как он шевелится и поворачивается на бок, почти бесшумно, словно листья падают на уже покрытую листьями землю. Подношу руку к его лицу. Зубы его разжаты. Приникаю ухом к его рту. Жду.
Первое время ни звука. Затем, если удается абстрагироваться от ударов моего сердца, я начинаю различать слабый далекий шум: шум волн в морской раковине и вместе с ним, словно кто-то раз или два прикоснулся к струнам, вой ветра и птичий крик.
Приникаю еще ближе, прислушиваюсь к другим звукам: щебету воробьев, глухим ударам мотыги, различаю чей-то голос.
Вместо дыхания из его рта льются звуки острова.
***
На углу дома чуть выше уровня глаз прибита дощечка. «Даниель Дефо, писатель» – написано белым по синему, ниже еще какая-то надпись, но слишком мелкая, невозможно разобрать.
Вхожу. Ясный осенний день, но свет не проникает через стены. На лестничной площадке я спотыкаюсь о легкое, точно соломенная кукла, тело женщины или девочки. В комнате темнее, чем было раньше; ощупывая рукой каминную полку, нахожу огарок свечи и зажигаю его. Он горит тусклым синим пламенем.
На постели – пара, лицом друг к другу, ее голова покоится на его согнутой в локте руке.
Пятница лежит у себя в углу, повернувшись к стене. У него на лице шрам, не замечал его раньше, ну, точно ожерелье, след веревки или цепи.
На столе ничего, кроме двух пыльных тарелок и кувшина. На полу – коробка для писем с медными петлями и застежкой. Я ставлю ее на стол, открываю. Пожелтевший верхний лист изгибается полумесяцем от легкого прикосновения. Подношу свечу ближе, читаю первые слова, выведенные крупным, витиеватым почерком: «Дорогой мистер Фо, наконец я уже не в силах была грести».
Вздохнув, я с еле слышным всплеском соскользнула в воду. Подхваченную течением лодку уносит к югу, в страну китов и вечного льда. На поверхности воды вокруг – разбросанные Пятницей лепестки.
Я плыву к темным скалам острова» но что-то тягучее и тяжелое хватает меня за ногу, касается груди. Я на громадном ложе из морских водорослей, их щупальца вздымаются и опадают вместе с волной.
Вздохнув, с еле слышным всплеском я опускаю голову под воду. Взмахами рук вдоль тела я погружаюсь, и лепестки вьются вокруг меня, как снежинки.
Темный остов затонувшего корабля покрывают белые крапинки. Он громаден, как левиафан: огромный корпус с обломанными мачтами, расколотый посередине, погруженный в песок. Обшивка черная, пробоина кажется еще чернее. Если здесь водятся кракены, то они прячутся именно тут, высматривая добычу своими скрытыми панцирями глазами.
Под моими ногами вздымаются крохотные фонтанчики песка. Не видно веселых стаек мелкой рыбешки. Я вхожу в пробоину.
Я под палубой, это левый борт корабля; пробираюсь между склизкими стойками и балками. Огарок свечи висит на шнурке у меня на шее, Я держу его перед собой как талисман, хотя от него нет света.
Что-то мягкое мешает мне идти, может быть, это акула, мертвая акула, разжиревшая от сочных морских цветов, или тело стражника, закутанного в прогнившую ткань. Проползаю мимо на руках и коленях.
Кто мог знать, что море такое грязное. Однако песок под моими руками, там, где нет циркуляции воды, мягкий, влажный, вязкий. Он похож на глину во Фландрии, где покоятся, точно забывшись мертвым сном, многие поколения гренадеров. Стоит остановиться хоть на мгновение, тебя сразу начинает медленно, верно засасывать вниз.
Подхожу к шпангоуту и лестнице. Дверь, ведущая на лестницу, закрыта, но я толкаю ее плечом, водяная стена поддается, и я могу пройти.
Это вовсе не сельская баня. В темноте каюты вода стоит неподвижно, та же вода, что вчера, в прошлом году, триста лет назад. Сьюзэн Бартон и ее капитан, тучные, как свиньи, в белых ночных рубашках, с застывшими, вытянутыми, точно в молитве, руками, плывут, словно звезды под низким потолком. Я пробираюсь под ними.
В дальнем углу, под балками, наполовину погруженный в песок, подняв колени и опустив на них локти, сидит Пятница.
Я тереблю его шевелюру, нащупываю шов вокруг шеи.
– Пятница, – зову я, пытаюсь позвать, наклоняюсь над ним, погружаюсь руками и коленями в ил, – скажи, что это за корабль?
Но это не место для слов. Каждый вырывающийся из груди звук поглощается водой и растворяется в ней. Здесь тела обходятся без слов. Это мир Пятницы.
Он поворачивается, вытягивается во весь рост, лицом ко мне. Кожа туго обтягивает кости, губы его поджаты. Я пытаюсь пальцем разжать его челюсти.
Рот открывается. Из него льется не дыхание – ручеек, неиссякаемый ручеек. Он течет по его и по моему телу, течет по каюте, по затонувшему кораблю, омывает скалы и берег острова, он бежит к северу и югу до самого края земли. Нежный и прохладный, темный и бесконечный, он омывает мое лицо и мои веки.