Текст книги "Мистер Фо"
Автор книги: Джон Максвелл Кутзее
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Однако уже поздно, и мне надо еще многое успеть до наступления ночи. Вероятно, мы с тобой одни в Англии, у которых нет лампы или свечи. Странной жизнью живем мы с тобой. Уверяй тебя. Пятница, англичане так не живут Они не едят морковь утром, днем и вечером, не прячутся, как кроты, и не ложатся спать с заходом солнца. Но дай нам только разбогатеть, и я покажу тебе, как может отличаться жизнь в Англии от жизни на скале, торчащей посреди океана. Завтра, Пятница, завтра я сама сяду писать свой рассказ, пока не пришли приставы и не вышвырнули нас на улицу, тогда у нас не останется не только ночлега, но и моркови, чтобы утолить голод.
И все же вопреки всему, что я говорю, история нашей жизни на острове вовсе не была такой уж тоскливой и не сводилась к одному только ожиданию. Были в ней и мистические черточки, не так ли?
Во-первых, террасы. Сколько камней перетаскали вы со своим хозяином? Десять тысяч? Сто тысяч? На острове, где не было семян, вы могли с таким же успехом поливать камни в ожидании, что они дадут ростки. Если твой хозяин действительно хотел стать колонистом и оставить после себя колонию, то не поступил бы он более мудро (да позволено мне будет сказать такое), бросив свое семя в единственное лоно, которое было на острове? Чем дальше отдаляюсь я от его террас, тем менее кажутся они мне полями земледельца и все более – надгробиями, теми самыми надгробиями, какие возводили себе посреди пустыни египетские фараоны и во имя сооружения которых столько рабов отдали свои жизни. Приходило ли тебе в голову подобное сравнение, или же легенды о египетских фараонах не достигли твоей африканской родины? Во-вторых (я продолжаю перечислять загадочные обстоятельства нашей жизни), каким образом ты лишился языка? Твой хозяин говорил, что его отрезали работорговцы, но я никогда ни о чем подобном не слышала и никогда во всей Бразилии не видела раба с отрезанным языком. А может быть, твой хозяин сделал это сам, а вину взвалил на работорговцев? Если так, то это преступление необъяснимое, это все равно что убить первого встречного, чтобы он никому не рассказал, кто его убил. И каким образом сделал это твой хозяин? Уж конечно, ни один раб не будет покорно подставлять свое тело для поругания. Может быть, Крузо связал тебе руки и ноги, разжал твои зубы деревяшкой, а затем отрезал язык? Именно так все и было? Вспомним, что нож был единственным орудием, которое спас Крузо после кораблекрушения. Но где он нашел веревку, чтобы тебя связать? Или же он сделал это, пока ты спал, засунув кулак тебе в рот, и отрезал язык, пока ты так и не успел сообразить, что происходит? Или же на острове произрастает ягода, сок которой, добавленный в пишу, усыпил тебя мертвым сном? И Крузо сделал это, пока ты пребывал в беспамятстве? И как тогда удалось ему остановить кровотечение у тебя во рту? Как ты не захлебнулся собственной кровью?
Если только, конечно, язык не был вырезан, а только надрезан точным движением хирурга, отчего кровотечения почти не было, но речь стала невозможной. Или, предположим, что были подрезаны сухожилия, движущие язык, сухожилия у основания языка, а не сам язык. Я только предполагаю, я не заглядывала тебе в рот. Когда твой хозяин предложил мне посмотреть, я отказалась. Мною овладело отвращение, какое мы испытываем к увечным людям. Как ты думаешь, почему этот так? Потому ли, что они напоминают нам то, что мы предпочли бы забыть, а именно: как легко одним движением ножа или меча навсегда нарушается цельность и красота? Пожалуй. Но по отношению к тебе я испытывала более глубокое отвращение. Я не могла прогнать от себя мысль о мягкости языка, его мягкости и влажности, о том, что он не живет на свету, и сколь он беспомощен перед ножом, едва преодолен состоящий из зубов барьер. В этом отношении язык подобен сердцу, правда? Разница только одна: когда нож пронзает язык, мы не умираем. В этом смысле можно утверждать, что язык принадлежит миру игры, тогда как сердце – к вещам более серьезным.
И все же не сердце, а средства игры возвышают нас над животными: пальцы, которыми мы прикасаемся к клавикордам или флейте, язык, с помощью которого мы шутим, лжем и соблазняем. Не имея органов, созданных для игры, животные, испытывая скуку, не знают, чем себя занять, кроме сна.
И еще загадка – твоя покорность. Почему, живя вдвоем с Крузо все эти годы, ты подчинялся ему, хотя мог с легкостью его убить, ослепить, превратить в своего раба? Или состояние рабства настолько проникает в душу, что раб становится рабом на всю жизнь, как навечно прилипает к учителю запах чернил?
И если говорить начистоту – я могу так не говорить, ведь говорить с тобой все равно что говорить со стеной, – почему ни ты, ни твой хозяин не вожделели меня? Женщину высаживают вблизи вашего острова, высокую черноволосую женщину с темными глазами, еще несколько часов назад спутницу капитана, домогавшегося ее любви. Ведь желания, томившиеся в вас многие годы, должны были вспыхнуть. Почему я ни разу не видела, чтобы ты, прячась за камнями, наблюдал за мной, когда я купалась? Или же тебя смущают высокие женщины, выходящие из моря? Может быть, они кажутся тебе изгнанными королевами, возвращающимися, чтобы предъявить права на принадлежащий им остров? Но, наверное, я несправедлива, этот вопрос следовало задать только Крузо; разве ты украл что-либо в своей жизни, ты, который сам был украден? И все-таки: неужели вы с Крузо, каждый по-своему, верили, что я явилась владычествовать над вами, а потому относились ко мне с опаской?
Я задаю эти вопросы, потому что их задаст любой читатель нашей истории. Когда меня выбросило волной на берег, у меня и в мыслях не было, что я стану женой отверженного. Но читатель обязательно спросит, почему так было, что за все те ночи, которые я провела в хижине твоего хозяина, мы соединились, как положено мужчине и женщине, всего лишь один раз. Состоит ли ответ в том, что наш остров не был тем райским садом, в котором наши прародители разгуливали нагишом и невинно, как звери, предавались любви? Мне кажется, что твой хозяин предпочитал, чтобы это был сад труда, но, за неимением достойной цели, занялся перетаскиванием камней, подобно тому как муравьи, за неимением более достойного занятия, таскают взад-вперед песчинки.
И наконец, последняя загадка: чем был ты занят, когда выплывал в море, стоя на бревне, и разбрасывал по воде лепестки? Я скажу тебе, к какому выводу пришла я: ты разбрасывал лепестки на том месте, где затонул корабль, разбрасывал в память о каком-то человеке, погибшем при кораблекрушении, может быть, об отце или матери, брате или сестре, а возможно, и обо всей семье или близком друге. На одних только печалях Пятницы, думала я когда-то сказать мистеру Фо, но так этого и не сделала, может быть построена цельная история, в то время как из равнодушия Крузо мало что можно выудить. Я должна идти. Пятница. Ты думаешь, что перетаскивание камней – это тяжелейший из всех трудов. Но если бы ты увидел, как я, сидя за столом мистера Фо, вывожу пером буквы! Думай о каждой из них, как о камне, и думай о бумаге, как острове, и представь, что я должна разбросать по поверхности острова камни, а когда это будет сделано, а работодатель останется недоволен (всегда ли Крузо был доволен твоей работой?), мне придется снова их поднять (если продолжить мое сравнение, это значит зачеркнуть написанное) и расположить в другом порядке, и так бесконечно, день за днем; и все потому, что мистер Фо прячется от кредиторов. Иногда я думаю о себе как о его рабыне: Если бы ты мог понять, ты бы, конечно, улыбнулся».
* * *
Дни идут. Ничто не меняется. От вас – ни слова, соседи обращают на нас не больше внимания, чем на бесплотных духов. Я побывала на Далстонском рынке, где продала скатерть и коробку с ложками, чтобы купить самое необходимое. Во всем остальном мы обязаны своим существованием плодам вашего сада.
Девочка вновь на посту возле ворот. Я пытаюсь не обращать на нее внимания.
Сочинение – занятие очень медленное. После хаоса мятежа и смерти португальца-капитана, после встречи с Крузо и знакомства кое с чем из жизни на острове – что еще могу я рассказать? В груди Крузо и Пятницы таилось слишком мало желаний – спастись, начать новую жизнь. Мыслим ли рассказ, в котором нет желаний? Несмотря на террасы, это был остров лени. Я спрашиваю себя, как поступали историки кораблекрушений до меня – скорей всего, в отчаянии они начинали лгать.
И все же я упорствую. Художник, рисующий унылую картину – например, два человека копают землю, – имеет в своем распоряжении разнообразные средства, с помощью которых он может обогатить то, что он изображает. Он может сделать кожу первого золотистой, а коже второго придать оттенок черной сажи, создавая контраст светлых и темных тонов. Искусно воссоздавая их рабочие позы, он может показать, кто из них хозяин и кто раб. А чтобы оживить свою композицию, он может внести в нее то, чего не было в тот день, когда он писал с натуры, но могло быть в другие дни, скажем двух чаек, кружащихся в вышине, клюв одной раскрыт в крике, а в углу, на далеких утесах, стаю обезьян.
Итак, мы видим, как художник отбирает, сопоставляет, добавляет детали, чтобы картина радовала глаз полнотой своего содержания. Рассказчик же, напротив (простите меня, если бы вы были здесь, во плоти, я никогда не стала бы вас учить ремеслу рассказчика!), должен предугадать, какие эпизоды рассказа обещают оказаться полнокровными, выявить их скрытый смысл и сплести их воедино, как сплетают канат.
Выявлению и сплетению, как любому ремеслу, можно научиться. Но что касается выбора обещающих (как жемчужницы, таящие жемчуг) эпизодов, то искусство это по справедливости называют интуицией. Здесь автор сам по себе ничего не может добиться: он должен ждать, когда на него милостиво снизойдет озарение. Если бы, живя на острове, я знала, что в один прекрасный день мне придется стать нашим летописцем, я была бы более настойчивой, расспрашивая Крузо. «Бросьте взгляд в прошлое, – сказала бы я, лежа рядом с ним в темноте, – не можете ли вы вспомнить момент, когда вам вмиг открылась цель нашего существования на острове? Разве, когда вы бродили по склонам или взбирались на скалы в поисках яиц, вас никогда не посещала внезапная мысль о нашем острове как некоем живом и дышащем существе, громадном животном допотопных времен, проспавшем столетия, не чувствуя, как по его спине в поисках средств существования ползают какие-то насекомые? Быть может, мы, Крузо, если смотреть с более высокой точки зрения, и есть эти насекомые? Быть может, мы ничем не лучше муравьев?» Или же, когда он лежал, умирая, на борту «Хобарта», я могла сказать: «Крузо, ты оставляешь нас, ты уходишь туда, куда мы не можем последовать за тобой. Не хочешь ли ты, пользуясь правом уходящего, сказать нам последнее слово? Неужели ты ни в чем не хочешь исповедаться?»
* * *
Мы плетемся лесной дорогой, я и девочка. Стоит осень, мы доехали до Эппинга дилижансом. Дальше мы идем пешком в Чешант, под ногами густая подстилка из золотых, коричневых и красных листьев, и я не убеждена, что мы не сбились с дороги.
Девочка идет сзади.
– Куда вы меня ведете? – спрашивает она в сотый раз.
– Я веду тебя к твоей настоящей матери, – отвечаю я.
– Я знаю, кто моя настоящая мать, – говорит она, – вы моя настоящая мать.
– Скоро ты увидишь свою настоящую мать,– говорю я. – Шагай быстрее, мы должны вернуться затемно.
Она бежит, чтобы не отставать.
Мы все глубже погружаемся в лес, до ближайшего жилья много миль.
– Давай передохнем, – говорю я.
Мы садимся рядышком, прислонившись к стволу могучего дуба. Она достает из корзины хлеб, сыр и флягу с водой. Мы едим и пьем.
Мы бредем дальше. Не сбились ли мы с дороги? Она снова отстает.
– Нам не вернуться до темноты, – хнычет она.
– Ты должна мне верить, – отвечаю я.
Я останавливаюсь в темной лесной чащобе.
– Давай снова передохнем, – предлагаю я.
Я снимаю с нее плащ и стелю его на опавшую листву. Мы садимся.
– Иди ко мне, – говорю я и обнимаю ее за плечи. Легкий трепет пробегает по ее телу. Во второй раз я позволяю ей прикоснуться ко мне.
– Закрой глаза, – говорю я.
Так тихо кругом, что слышен шорох нашей одежды, ее серого и моего черного платья. Голова ее ложится мне на плечо. Мы сидим посреди моря опавшей листвы, я и она, два живых существа.
– Я привела тебя сюда, чтобы рассказать о твоем происхождении, – начинаю я. – Не знаю, кто сказал тебе, что твой отец был пивовар из Дептфорда, который сбежал в Нидерланды, но все это выдумка. Твоего отца зовут Даниель Фо. Это тот человек, который поручил тебе следить за домом в Ньюингтоне. Он же сказал тебе, что я твоя мать, могу поручиться, что он и автор сказки про пивовара. Во Фландрии он содержит целые полки гренадеров.
Она пробует что-то сказать, но я ей не даю.
– Знаю, ты скажешь, что это неправда, – продолжаю я. – Знаю, ты скажешь, что никогда не видела этого самого Даниеля Фо. Но спроси себя: каким образом ты узнала, что твоя настоящая мать Сьюзэн Бартон, которая живет в таком-то доме в Сток-Ньюингтоне?
– Меня зовут Сьюзэн Бартон, – шепчет она.
– Это ничего не доказывает. В этом королевстве, если очень захочется, можно найти множество Сьюзэн Бартон. Повторяю: то, что ты знаешь о своих родителях, дошло до тебя в виде рассказов, у которых один-единственный источник.
– Кто же в таком случае моя настоящая мать?
– Ты папина дочка. У тебя нет матери. Боль, которую ты несешь в себе, это боль обделенности, а не боль утраты. Того, что ты хочешь обрести во мне, ты на самом деле никогда не имела.
– Папина дочка, – говорит она. – Я никогда не слышала таких слов. – Она качает головой.
Что я имею в виду, говоря «папина дочка»?..
просыпаюсь серым лондонским утром, и слова эти еле слышно звучат в моих ушах. Улица пуста, вижу я из окна. Навсегда ли исчезла девочка? Изгнала я ее наконец, потеряла в лесу? Будет ли она сидеть под дубом, пока опадающие листья не покроют ее с головой вместе с корзинкой, обратив все вокруг в коричневато-золотистый ковер?
* * *
Дорогой мистер Фо!
Несколько дней тому назад Пятница нашел вашу одежду (ту, что висела в шкафу) и ваши парики. Это наряд цехового мастера? Я не знала, что есть гильдия сочинителей. При виде этого платья он пустился в пляс, чего я никогда раньше за ним не замечала. Он танцует по утрам в кухне, окна которой выходят на восток. Если день солнечный, он танцует на пятачке солнечного света, широко раскинув руки, с закрытыми глазами, и так часами напролет, не зная усталости или головокружения. Днем он переходит в гостиную, окна которой смотрят на запад, и продолжает танцевать там.
Весь во власти танца, он перестает быть самим собой. Не откликается ни на какие призывы. Я зову его по имени, но он не обращает на меня внимания, я протягиваю к нему руку, и он отталкивает ее. Танцуя, он все время издает невнятные горловые звуки, иногда мне кажется, что он поет.
В общем-то, мне безразлично, сколько времени он поет и танцует, лить бы выполнял свои немногие обязанности. Не стану же я копать, пока он кружится. Вчера ночью я решила отобрать у него вашу одежду и таким образом привести его в чувство.Однако, когда я крадучись вошла в его комнату, он не спал, а его руки крепко держали ваше платье, разложенное на постели, словно он предугадал мои намерения. Мне пришлось отступить.
Пятница и его танец; я могу жаловаться на тоскливую жизнь в вашем доме, но у меня нет недостатка в темах, о которых стоило бы написать. Как будто живые существа слов растворены в вашей чернильнице – стоит обмакнуть в нее перо, и они побегут по бумаге, обретая тело и душу. Снизу доверху, от дома и до острова, от девочки и до Пятницы: кажется, достаточно лишь расставить вешки – и здесь и там, теперь и тогда – и слова сами по себе отправятся в странствие. Никогда не думала, что быть писателем так легко.
Вернувшись, вы обнаружите, что ваш: дом изрядно опустел. Сначала грабили (не буду подыскивать более мягкое слово) приставы, а теперь и я принялась подбирать всякую всячину (я веду список, только попросите, и я его пришлю). К несчастью, я вынуждена сбывать все это в квартале, где торгуют краденым, и соглашаться на цену, какуюпредлагают жуликам. Во время походов туда я надеваю черное платье и капор, который нашла наверху в сундуке; на подкладке инициалы М. Дж. (кто такая М. Дж.?). В этой рухляди я выгляжу старше своих лет: я выдаю себя за сорокалетнюю вдову, пребывающую в стесненных обстоятельствах. И все же, несмотря на все мои предосторожности, я лежу ночью без сна, представляя, как меня хватает жадный скупщик, угрожая вызвать констеблей, если я не отдам ваши подсвечники в качестве выкупа за свое освобождение.
На прошлой неделе я продала зеркало, которое не украли приставы, маленькое зеркало в позолоченной рамке, которое стояло на вашем бюро. Исповедуюсь: я счастлива, что его больше нет. Как я постарела! В Баия португалки с до времени увядшими лицами отказывались верить, что у меня есть взрослая дочь. Но жизнь с Крузо избороздила морщинами мое лицо, и пребывание в доме Фо лишь углубило их. Ваш дом кажется мне сонным царством, чем-то вроде пещеры, где люди закрывают глаза во время одного царствования, а пробуждаются во время другого, заросшие седыми бородами. Бразилия кажется мне такой же далекой, как эпоха короля Артура. Возможно ли, что там у меня есть дочь, которая с каждым днем отдаляется от меня все больше и больше, как и я от нее? Течет ли время в Бразилии с той же быстротой, как и у нас? Остается ли моя дочь вечно молодой, пока я старею? И как случилось такое, что в эпоху дешевой почтовой службы я живу под одной крышей с человеком из времен самого темного варварства? Так много вопросов!
* * *
Дорогой мистер Фо!
Я начинаю понимать, почему вы хотели, чтобы у Крузо был мушкет и чтобы на его лагерь напали людоеды. Раньше я считала, что в этом вашем желании таится презрение к правде. Я забыла, что вы писатель, который лучше других знает, как много слов можно извлечь из людоедского пиршества и как мало – из фигуры женщины, съежившейся под порывами ветра. Все дело в словах и их количестве, не правда ли?
Пятница сидит за столом в вашем парике и платье и ест гороховый пудинг. Я спрашиваю себя: побывало ли в этом рту человеческое мясо? Конечно, людоеды ужасны, но еще ужаснее представить себе детей людоедов, которые, зажмурившись от удовольствия, жуют аппетитное мясо своих близких. Меня бросает в дрожь. Пристрастие к человечине подобно пристрастию к любому пороку: поддавшись ему однажды и обнаружив его привлекательность, вы с готовностью предаетесь пороку снова и снова. Я с содроганием смотрю, как Пятница танцует в кухне, ваше платье развевается вокруг него, парик подпрыгивает на голове, глаза его закрыты, а мысли уносятся куда-то вдаль, но уж, конечно, не на остров, не к сомнительному удовольствию бесконечного рытья земли и перетаскивания камней, но к временам более ранним, когда он был дикарем и жил среди дикарей. Разве это не вопрос времени только, когда созданный Крузо новый Пятница сбросит с себя кожу и возродится старым Пятницей из кишащих людоедами лесных чащ? Быть может, я все это время ошибалась в своих суждениях о Крузо: отрезав Пятнице язык, он сам себя наказал за свои же грехи? Лучше бы он вырвал ему зубы, все до единого!
* * *
Несколько дней назад, роясь в ящиках комода в поисках вещей на продажу, я наткнулась на футляр со старинными флейтами, на которых вы, должно быть, когда-то играли: скорее всего, вы играли на большой басовой флейте, а ваши сыновья и дочери– на маленьких. (Что стало с вашими сыновьями и дочерьми? Можете ли вы надежно спрятаться у них от закона?) Я взяла самую маленькую, сопрано, и положила на видном месте, чтобы Пятница ее нашел. На следующее утро он уже возился с ней, а вскоре освоил настолько, что дом наполнился мелодией из шести нот, которая для меня всегда будет связана с островом и первой болезнью Крузо. Он наигрывал эту мелодию все утро. Когда я подошла, чтобы сделать ему замечание, я увидела, что он кружится с флейтой во рту и с закрытыми глазами; на меня он не обратил никакого внимания и, наверное, даже не слышал моих слов. Как это характерно для дикаря – освоить диковинный инструмент, – насколько он может сделать это без языка,– и вечно наигрывать на нем одну и ту же мелодию! На мой взгляд, это разновидность тупости и лени. Однако я отвлеклась.
Когда я протирала басовую флейту и от нечего делать взяла на ней пару нот, мне пришло в голову, что если и существует язык, доступный Пятнице, то это может быть только язык музыки. Тогда я закрыла дверь и стала практиковаться в игре на флейте, дуя и перебирая пальцами, как это делает музыканты, пока не научилась сносно играть мелодию Пятницы и еще несколько мелодий, на мой слух более приятных. И все это время, пока я играла – в темноте, дабы сэкономить свечу, – Пятница тоже лежал в темноте в своей комнате, прислушиваясь к густым тонам моей флейты, какие никогда еще не касались его уха.
Когда сегодня утром Пятница приступил к своему танцу и музицированию, я была готова: уселась в постели, скрестив под собой ноги, и начала исполнять мелодию Пятницы, сначала в унисон с ним, а затем в интервалах, когда он замолкал; я играла все время, пока играл он и пока у меня не заболели руки и не пошла кругом голова. Вряд ли наша музыка была приятна на слух: все время слышались диссонансы, хотя мы вроде бы брали одни и те же ноты. И все же наши инструменты были созданы для совместной игры, иначе почему они хранились в одном футляре?
Когда Пятница на время затих, я спустилась в кухню. «Ну, Пятница, – сказала я, улыбнувшись, – мы оба стали музыкантами». И я поднесла свою флейту к губам и снова заиграла его мелодию, пока мною не овладело умиротворение. Я подумала: я не могу с ним говорить, но разве и это общение не прекрасно? Разве разговор – это не разновидность музыки, когда сначала звучит один рефрен, а ему в ответ – другой? Имеет ли большее значение рефрен нашей беседы, нежели сама мелодия, которую мы воспроизводим? И еще я спрашивала себя: а разве музыка и беседа не сродни любви? Кто решится утверждать, что существенно лишь то, что соединяет любовников (я сейчас говорю о соитии, а не о беседе), хотя разве не справедливо будет сказать: то, что передается любящими друг другу, оказывает на них облагораживающее действие и хоть на время исцеляет их от одиночества? Пока нас с Пятницей соединяет музыка, нам, пожалуй, не нужен язык. И если бы на нашем острове звучала музыка, если бы мы с ним наполняли вечера мелодиями, то может быть, – кто знает? – сердце Крузо смягчилось бы, и он взял бы третью дудочку, научился перебирать пальцами, если они еще не совсем загрубели, и мы втроем составили бы целый оркестр (из чего вы, мистер Фо, можете заключить, что из обломков кораблекрушения нам нужно было спасти не плотницкие инструменты, а футляр с набором флейт).
В этот час в вашей кухне я примирилась со своей судьбой.
Однако, увы, мы не можем вечно обращаться одними и теми же словами – «Доброе утро, сэр» – «Доброе утро» – и называть это общением, или совершать вечно одно и то же движение и называть это любовью; подобным же образом обстоит дело и с музыкой: нельзя удовлетвориться исполнением одной и той же мелодии. По крайней мере, это относится к людям цивилизованным. Поэтому в конце концов я не удержалась от того, чтобы не попробовать варьировать мелодию, сначала разделив одну ноту на две полуноты, затем заменив две ноты другими, создав, таким образом, совершенно новую мелодию, кстати, очень милую, повеявшую свежестью, и была уверена, что Пятница ее подхватит. Но нет. Пятница настаивал на старой мелодии, и две мелодии слились в малоприятный контрапункт, они отталкивались друг от друга и резали слух. Да слышал ли меня вообще Пятница, усомнилась я. Я перестала играть, и его веки (которые всегда были сомкнуты, когда он играл и кружился) даже не приоткрылись; я извлекла из своей флейты резкий протяжный звук, а веки не шелохнулись. Теперь я знала, что все то время, когда я аккомпанировала танцу Пятницы, думая, что мы являем собою гармонию, он и не чувствовал моего присутствия. Более того, когда в некий момент, казавшийся мне кульминацией, я сделала шаг вперед и схватила его за руку, чтобы остановить его дьявольское коловращение, мое прикосновение подействовало на него не сильнее, чем если бы это была не я, а муха, из чего я заключила, что он пребывал во власти транса, а душа его находилась скорее в Африке, нежели в Ньюингтоне. Слезы застили мне глаза, признаюсь я со стыдом; весь тот восторг, который вызвало во мне открытие, что я могу общаться с Пятницей посредством музыки, куда-то улетучился, и я с горечью должна была признать, что не только тоска не дает выхода его чувствам, и не случайная потеря языка, и даже не неспособность отличать осмысленную речь от нечленораздельных звуков, а его презрение ко мне, нежелание иметь со мной что-либо общее. Глядя, как он кружится в танце, я едва удержалась от желания ударить его, сорвать с него парик и ваше платье, чтобы этим грубо продемонстрировать ему, что он не один на свете.
Ударь я Пятницу, спрашиваю я себя сейчас, снес бы он это безропотно? Я никогда не видела, чтобы Крузо его наказывал. Может быть, отрезанный язык породил в нем вечную покорность или хотя бы внешнее впечатление покорности, подобно тому как кастрация гасит неукротимый пыл племенного быка?
***
Дорогой мистер Фо.
Я составила документ, дарующий Пятнице свободу, и подписала его именем Крузо. Я зашила его в мешочек и на шнурке повесила его Пятнице на шею. Если не я предоставлю Пятнице свободу, то кто лее? Никто не может быть рабом умершего. Если у Крузо осталась вдова, то это я; если остались две вдовы, то я первая из них. Разве моя жизнь – это не жизнь вдовы Крузо? Меня выбросило на берег острова Крузо, отсюда следует все остальное. На берег выбросило меня.
Я пишу вам с дороги. Мы направляемся в Бристоль. Ярко светит солнце .Я иду впереди. Пятница следует за мной, он несет поклажу с провизией и немногими вещами, которые мы взяли из вашего дома, в том числе и парик, с которым он не желает расставаться. На нем ваше платье, он носит его вместо сюртука.
Конечно, мы являем собой странное зрелище – босая женщина в бриджах и ее чернокожий раб (туфли мне жмут, сандалии из обезьяньих шкур развалились). Когда прохожие останавливаются и спрашивают, кто мы такие, я отвечаю, что направляюсь к своему брату в Слоу, что меня и моего слугу ограбили разбойники, забрали лошадей, одежду и все ценные вещи. К моим словам относятся с подозрением. Почему? Что, на дорогах больше нет разбойников? Их всех вздернули, пока я жила в Баия? Или по моему виду не скажешь, что у меня могли быть лошади и ценные вещи? Или я слишком весела для человека, которого только что обчистили до нитки?
* * *
В Илинге мы набрели на сапожную мастерскую. Я достала из сумки одну из прихваченных у вас книг, томик проповедей, изящно переплетенный в телячью кожу, и предложила его в обмен на башмаки. Сапожник обратил внимание, что на форзаце значится ваше имя. Мистер Фо из Ньюингтона, – сказала я. – Он недавно умер.
– У вас есть еще книги? – спросил он.
Я предложила ему «Паломничество» Пурчеса, [5]5
Пурчес Сэмюэл (ок.1575? – 1626) – английский литератор и путешественник
[Закрыть]первый том, и за него он дал мне пару башмаков, очень прочных и точно мне впору. Вы скажете, что он нажился на обмене. Но бывает такое время, когда вещи важнее книг.
– Кто этот чернокожий? – спросил сапожник.
– Это раб, отпущенный на свободу, я веду его в Бристоль, чтобы отправить его к соплеменникам.
– До Бристоля далеко, – сказал сапожник. – Он говорит по-английски?
– Он кое-что понимает, но не говорит, – ответила я.
До Бристоля больше ста миль: сколько будет еще любопытных, сколько вопросов? Какое же это благо – лишиться дара речи!
Для вас, мистер Фо, дорога в Бристоль, возможно, связана с обильной едой в придорожных гостиницах и забавными беседами со странниками самых разных сословий. Но не забывайте, что одинокая женщина путешествует, как заяц, вечно остерегающийся гончих. Если нам повстречаются грабители, защитит ли меня Пятница? Ему никогда не приходилось защищать Крузо; более того, воспитание не научило его даже защищать самого себя. Сочтет ли он себя обязанным защищать меня, если я подвергнусь нападению? Он не понимает, что я веду его в царство свободы. Он не знает, что такое свобода. Свобода – это слово, менее, чем слово, – шум, один из бесчисленных шумов, какие я произвожу, открывая рот. Его хозяин мертв, теперь у него есть хозяйка – больше ничего он не знает. С какой стати ему защищать хозяйку, если он никогда не защищал хозяина? Как может он понять цель нашего бродяжничества, понять, что без меня он пропадет?
– Бристоль – громадный порт, – говорю я ему. – Мы сошли на берег в Бристоле, когда корабль доставил нас в Англию с нашего острова. В Бристоле ты увидел громадные трубы, извергающие дым, которые так тебя поразили. Из Бристоля уплывают корабли во все уголки земли, чаще всего в обе Америки, а также в Африку, которая некогда была твоим домом. Мы найдем в Бристоле корабль, который отвезет тебя на землю, где ты родился, или в Бразилию, и ты заживешь там свободным человеком.
* * *
Вчера случилось худшее. По дороге в Виндзор нас остановили два пьяных солдата, намерения которых в отношении меня были недвусмысленны. Я убежала от них в поле. Пятница следовал за мной по пятам, и я была охвачена ужасом, как бы они не вздумали стрелять. Теперь я прикалываю волосы шпильками, чтобы они не торчали из-под шляпы, в надежде сойти за мужчину.
Во второй половине дня полил дождь. Мы спрятались в кустарнике, надеясь, что это будет легкий душ. Но дождь зарядил всерьез. В конце концов мы побрели дальше, мокрые до нитки, пока не увидели пивную. Поколебавшись, я открыла дверь и, ведя за собой Пятницу, отыскала столик в самом углу.
Не знаю уж, в чем дело; то ли местные жители никогда раньше не видели чернокожего, или женщину в бриджах, или же просто такую жалкую парочку, но, как только мы вошли, все разговоры прекратились, и мы прошли через комнату в такой тишине, что я услышала, как на дворе каплет вода с карнизов. Я подумала: это ужасная ошибка, лучше было отыскать стог сена и спрятаться в нем, голодны мы или нет. Но я придала своему лицу смелое выражение, подвинула Пятнице стул, сделав ему знак садиться. Из-под его мокрой одежды шел точно такой же запах, как в тот день, когда моряки доставили его на борт корабля: запах страха.
Владелец заведения сам подошел к нашему столику. Я вежливо попросила два стакана пива и хлеба с сыром. Он ничего не ответил, пристально посмотрел на Пятницу, потом на меня.