Текст книги "Из сборника 'Комментарий'"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
Вы были сперва солдатом, потом стали рабочим. Как солдату вам платили, если не ошибаюсь, шиллинг и два пенса в день; допустим, вы откладывали один пенс из этих денег. Каким образом вам это удавалось? Скажем, ваша жена сама содержала себя, а дети питались воздухом. Четырнадцать пенсов в неделю – три фунта восемь пенсов в год. А рабочим вы, кажется, получали тридцать шиллингов в неделю. Имея четырех детей, вы, вероятно, могли отказаться от подписки на любимую газету да еще откладывать по два пенса в день. Итого три фунта восемь пенсов в год. Развод в суде – ибо закон, несомненно, дает вам право на развод – обошелся бы вам от шестидесяти до ста фунтов. Выходит, что при строгой экономии вы могли бы получить свидетельство о разводе, скажем, лет через двадцать, если ваши свидетели останутся живы и если сами вы не умрете к тому времени.
В такой проволочке нет ничего особенного или несправедливого. Как вам известно, закон один для всех – богатых и бедных, плебеев и благородных. Суд не делает различий между богачом и человеком, который зарабатывает немногим больше семидесяти фунтов в год и держит пять фунтов в сберегательной кассе; миллионеру, служащему и рабочему развод стоит одинаково.
Однако из этого правила есть исключение, разумеется, в пользу бедных. Тот, кто может доказать, что у него нет в наличии двадцати пяти фунтов, получает право считаться неимущим и может просить развода in forma pauperis {Как неимущий (лат.).}. В сущности, это не относится к рабочим или служащим, имеющим работу; но вы были выбиты из колеи поведением жены, потеряли работу, ночевали в парках и ночлежных домах, не имея никакого пристанища, – и вы могли бы доказать, что у вас нет и двадцати пяти пенсов. Вы могли бы просить развода in forma pauperis. Это – великая привилегия! Вам пришлось бы найти адвоката, который взялся бы вести ваше дело без всякой надежды на гонорар, собрал бы улики, не заплатив ни пенса, заставил бы ваших свидетелей прийти в суд и даром тратить время (а ведь каждый потерянный час для них – кусок хлеба, вырванный изо рта); вы одержали бы эти победы над природой и могли бы получить развод за сумму всего лишь от семи до пятнадцати фунтов стерлингов. Правда, у вас нет даже суммы от пятнадцати до семи пенсов, зато у вас есть привилегия!
Все согласны, что вы были хорошим мужем, лучшего и найти трудно; все согласны, что она одна во всем виновата. Все согласны, что вы вправе требовать развода. Но закон, который один для всех, считает, что этого недостаточно.
Вот что я хочу вам объяснить. Состоятельный человек может довести свою жену до того, что она его возненавидит, – ибо закон запрещает ему только "жестоко обходиться" с ней; он может развлекаться с другими женщинами, лишь бы она не знала об этом, – ибо закон запрещает ему "изменять" ей; в сущности, он может быть негодяем, но, будучи состоятельным, он наверняка получит развод, если она уйдет от него к другому, – разве только ему очень уж не повезет. Таким образом, не имеет никакого значения, изменяли вы ей или нет, раз она об этом не знала; и вовсе незачем быть добродетельным; имеет значение лишь то, сможете ли вы, рабочий, получающий тридцать шиллингов в неделю, заплатить шестьдесят или сто фунтов за развод, а если вы бедняк без гроша за душой – от семи до пятнадцати фунтов.
Закон о разводах, как и все наши законы, беспристрастен и призван защищать интересы всех; он основан на равенстве и справедливости, дабы помогать обиженным и наказывать виновных. Для него безразлично, богаты вы или бедны, он осуществляет простые принципы, требуя, чтобы люди имущие платили за развод столько же, сколько все, независимо от их средств, а неимущие – больше, чем им позволяют их средства.
Вероятно, вы спросите: "А не мог бы я заплатить за развод соответственно своим средствам? Неужели я, как и всякий другой рабочий, которого бросит жена, должен ходить по кабакам и шататься ночью по улицам, быть осужденным на вечное одиночество или погрязать в пороке?"
Ответ прост: если бы все служащие и рабочие, а также все жены тех служащих и рабочих, чье право на развод, как в вашем случае, очевидно почти для каждого и для кого развод, как опять-таки очевидно для каждого, насущная необходимость, – если бы все эти люди имели возможность заплатить за развод соответственно своим средствам, в нашей стране ежегодно было бы на несколько тысяч разводов больше, чем сейчас. А это стало бы настоящим бедствием для брачной статистики. Общественное мнение, создаваемое, не забывайте об этом, исключительно в высших кругах (ибо рабочие о подобных материях не рассуждают и никогда не рассуждали), исключительно теми, кто может позволить себе платить за развод, – это всемогущее общественное мнение решило бы, что тем самым делается шаг назад по стезе нравственной чистоты. Оно решило бы, что, согласившись дать вам, народу, то, что вы по своей глупости и недальновидности были бы склонны счесть обычной справедливостью, оно полностью пожертвовало бы самыми основами морали. Безнравственность, к которой существующий закон вынуждает и будет вынуждать вас и всех прочих, оказавшихся в вашем положении, никогда не выйдет на свет божий, никогда не станет предметом статистики и не оскорбит взора общества. А то, что не является предметом статистики, не может повредить нравам страны и ее престижу. Уверенное в том, что уж оно-то сумеет воспользоваться правами и привилегиями, предоставляемыми законом, общественное мнение просто решило принести жертву ради поддержания нравственной чистоты всех нас. "Жертва необходима, – рассудило оно. – Так давайте принесем в жертву тех, кому нечем платить! Лишь по чистой случайности эти тысячи и тысячи людей не принадлежат к нашему кругу; кто-то должен страдать, чтобы все мы могли быть добродетельными!"
Таков ответ. Пожалуй, было бы чрезмерным требовать от вас, чтобы вы, погрязнув в болоте страданий, с вашей узко личной точкой зрения, оценили высоты беспристрастности, достигнутые этой искупительной жертвой. Но как не уважать ее за бесконечную глубину здравого смысла? Можете ли вы упрекнуть общественное мнение, создаваемое без вашего участия, за его житейскую мудрость? Разве вы не согласились бы с ним, если бы сами участвовали в его создании? Будь вы состоятельным человеком, я хочу сказать – достаточно состоятельным, чтобы действительно пользоваться привилегиями, предоставляемыми законом, попытались бы вы всерьез преодолеть ваши понятия о нравственном достоинстве своей страны? Ведь при этом вы отчасти потеряли уважение к самому себе, поскольку таким образом вы распространили бы эти привилегии на тех из ваших сограждан, которые не могут за них платить. Напротив, вы скорее подумали бы: "Самому-то мне жаловаться не на что. А это все сплошная сентиментальность, идея абстрактной справедливости! Если они хотят справедливости, пусть платят!"
Вы ни в коем случае не должны думать, что этот великий принцип денежной компенсации относится только к разводам; в той или иной мере он составляет основу всякой справедливости. Без денег нигде не обойтись. Деньги определяют меру справедливости и способы ее осуществления. Это так глубоко вошло в нашу жизнь, что мы даже не замечаем этого. В самом деле, едва ли найдется человек, который, приди вы к нему частным образом, выслушав вас, не сказал бы сразу, что с вами поступили несправедливо! Но перед законом вы не можете предстать частным образом, а он и есть блюститель всякой справедливости.
Я объяснил вам требования закона. Вы не выполнили их. Совершив эту ошибку, вы, очевидно, должны будете в дальнейшем либо жить в одиночестве до конца своих дней, либо, повинуясь велению природы, общаться с женщинами, которые ежеминутно будут напоминать вам, чем стала теперь ваша жена; и какой бы путь вы ни избрали, на любом из них вас, несомненно, должно поддерживать сознание, что вы блюдете чистоту нравов и укрепляете уважение, которым окружен брак в нашей стране. Вас должна вдохновлять мысль, что по этому радостному, почетному пути вы идете вместе с тысячами мужчин и женщин, таких же честных и добрых, как вы сами. И из года в год вы будете проникаться все большей гордостью за свою страну, достигшую таких высот справедливости..."
НАДЕЖДА
Перевод В. Смирнова
В ненастье и ведро, в жару и в холод, в любую погоду можно было не сомневаться, что хромой пройдет здесь со своей плетеной корзиной, висящей через плечо, и шишковатой дубовой палкой. В корзине, под мешковиной, лежали семена крестовника да изредка, когда наступал сезон, немного грибов, тщательно завернутых в бумагу и лежавших особо.
Его здоровое, обветренное лицо с квадратным подбородком, обрамленное густой, темной, уже седеющей бородой, было изрезано морщинами и всегда печально оттого, что хромая нога сильно докучала ему. Искалеченная в результате несчастного случая, она стала на два дюйма короче и была способна разве что напоминать ему о бренности всего живого. Вид у него был приличный, хотя далеко не щегольской, так как его старое синее пальто, брюки, жилет и шляпа вылиняли и были сильно потрепаны от долгой носки во всякую погоду. До того, как с ним случилось несчастье, он был рыбаком и ходил за рыбой в открытое море, теперь же зарабатывал себе на жизнь, стоя на улице, всегда в одном и том же месте, в Бейсуотере, с десяти утра до семи вечера. И всякий, кто хотел побаловать свою птичку, останавливался перед его корзиной и покупал на пенни семя крестовника.
Зачастую ему, как он выражался, приходилось "здорово попотеть", чтобы раздобыть этот товар. Он вставал в пять часов утра и с первым трамваем выбирался из Лондона в заповедные места всех тех, кто зарабатывает на прожорливости комнатных канареек. Здесь, пригнувшись и с трудом волоча искалеченную ногу по земле (небо редко заботилось о том, чтобы держать ее сухой для него), он кропотливо рвал крестовник – зеленые кустики с желтыми цветами, – хотя зачастую, как он говорил, "в этих штуках не было ни капли жизни, они были побиты заморозками!" Собрав все, что судьба соизволила ему дать, он возвращался на трамвае в город и приступал к своим обязанностям.
Временами, когда дела шли неважно, он возвращался домой затемно, и его можно было увидеть ковыляющим по улице в девять, а то и в десять часов вечера. В такие дни в его серо-голубых глазах, еще не утративших такого выражения, словно он глядел вдаль сквозь морской туман, отражалась глубина его души, где лежала птица-усталость с подрезанными крыльями, постоянно пытаясь взлететь.
В сущности – и это было ясно без слов, – он жил из года в год, едва перебиваясь, и не питал иллюзий относительно своей профессии: она не давала ничего. Все же это было лучше, чем торговля цветами, которая давала и того меньше. В конце концов, он привык к метаниям птицы-усталости в своей душе, и, если б ей вдруг удалось подняться и полететь, ему, вероятно, недоставало бы ее.
"Тяжелая жизнь!" – говорил он иногда, когда крестовника бывало мало, покупателей еще меньше, а сырость болью отдавалась в искалеченной ноге. Это говорилось как нечто само собой разумеющееся и было пределом его жалоб, хотя он охотно плакался на свои незадачи с крестовником, покупателями и больной ногой перед теми немногими, кого можно было этим пронять. Впрочем, как правило, он стоял или сидел молча, наблюдая шумевшую вокруг жизнь, как в прежние дни наблюдал волны, накатывавшие на его стоявший на якоре парусник, и затуманенный взгляд его голубых зорких глаз выражал удивительное терпение; казалось, он постоянно провозглашал простое бессознательное решение человека: "Буду держаться, пока не упаду".
О чем он думал, стоя так на улице, трудно сказать; быть может, о прежних днях на Гудвинских отмелях или о желтых головках крестовника, не желающих раскрываться как следует, о своей больной ноге, о собаках, обнюхивавших его корзину и отворачивавшихся с презрением, о жене, страдающей подагрой, о селедке к чаю, о задолженности за квартиру, о том, как мало людей спрашивает крестовник, и снова о больной ноге.
Никто не останавливался взглянуть на него, кроме женщин, покупавших на пенни крестовника для своих хилых птичек. И если иная бросала на него взгляд, она видела перед собой просто темнобородого человека с лицом, изрезанным глубокими морщинами, хромоногого, часто предлагавшего крестовник такого качества, что они не решались давать его канарейкам. Они говорили ему об этом и добавляли, что погода сейчас холодная, на что он отвечал, зная это лучше, чем они: "Да, мэм, вы не поверите, как я чувствую это в своей ноге". Он не вкладывал в свои слова никакого скрытого смысла, но женщины отводили глаза и спешили дальше, полагая, что, пожалуй, ему не следовало заговаривать о своей ноге – слишком похоже на то, что он хочет заработать на этом. В действительности же он отличался щепетильной сдержанностью моряка, но больная нога мучила его уже так долго, что нервы больше не выдерживали; это мучение было так тесно связано с его жизнью, что он не мог не говорить о нем. Иногда – главным образом в ясные теплые дни, когда крестовник был в полном цвету и он меньше нуждался в случайных прибавках, – покупатели, поддавшись доброму порыву, платили ему пенс за то, что стоило полпенса. И незаметно для него самого это укрепляло в нем привычку плакаться на свою больную ногу.
Разумеется, он не имел дней отдыха, но иногда его не было на посту. Это случалось тогда, когда больная нога, чувствуя, что он обходится с ней слишком уж бесцеремонно, доставляла ему, по его собственному выражению "уйму боли". В таких случаях задолженность за квартиру росла, но он говорил: "Раз не можешь выйти из дому, значит, не можешь – так ведь?" После таких дней вынужденного отдыха он с особым рвением принимался за работу и выезжал за крестовником далеко за город, а по вечерам оставался на посту до тех пор, пока не продавал весь товар, ибо он чувствовал, что если не сбудет его сейчас, то ему так и не удастся его сбыть.
Рождество было его праздником: на Рождество людям хотелось побаловать своих птичек, и постоянные покупатели давали ему шестипенсовики. Это было очень кстати, так как в эту пору он почти всегда болел, то ли от недоедания, то ли просто от холода. После приступа "баранхита", повторявшегося каждый год, его обветренное лицо бывало необыкновенно бледно, а в голубых глазах, казалось, стоял туман многих ночных вахт – так, должно быть, выглядят призраки утонувших в море рыбаков; его загрубелая рука дрожала, пытаясь отыскать среди головок крестовника такие, от которых не отвернулась бы привередливая канарейка.
– Вы не поверите, с каким трудом я наскреб даже эту крохотную кучку, говорил он. – Мне то и дело казалось, что я оставлю там свою ногу, я так ослаб, что совсем не было сил волочить ее по грязи. А жена? У жены подагрический ревматизм. Подумать только, какой я незадачливый! – И, бог весть откуда набираясь веселости, он улыбался, а затем, глядя на свою больную ногу, которую "едва не оставил там", с некоторой хвастливостью прибавлял: – Вот видите, в ней совсем нет силы, ни кусочка мускулов не осталось... – "Мало найдется людей с такой ногой", – казалось, с гордостью говорили его глаза и голос.
Беспристрастному наблюдателю было бы нелегко понять, чем еще может привлекать этого человека жизнь, разглядеть за мраком его непосильного труда и страданий все еще живые глаза птицы-усталости, скрытой на дне его души и пусть слабо, но непрестанно шевелящей обрубками искалеченных крыльев. На первый взгляд могло показаться, что, в общем, этому человеку нет смысла цепляться за жизнь, поскольку его ждет впереди лишь худшее, что она может дать. Относительно своего будущего он неопределенно замечал: "Жена все время говорит мне, что нельзя жить хуже, чем мы живем. И она, конечно, права, если только вообще можно сказать, что мы живем".
И все-таки ему, видно, никогда не приходила в голову мысль: "Зачем мне жить дальше?" Казалось, ему даже доставляло тайную радость мериться силами с злой судьбой, противостоять всем напастям, и это было отрадно, ибо и днем с огнем вы не сыщете более благоприятного предзнаменования для будущности рода человеческого.
С лицом усталым, но выражавшим твердую волю, стоял он на многолюдной улице перед своею корзиной, опираясь на шишковатую палку, стоял, как статуя великой, безотчетной человеческой доблести, того наиболее обнадеживающего и вдохновляющего, что только есть на земле: мужества без надежды!
1907-1908 гг.