Текст книги "Сага о Форсайтах"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 111 страниц) [доступный отрывок для чтения: 40 страниц]
Джолли смерил его пристальным неодобрительным взглядом, унаследованным от старого Джолиона: о деньгах не говорят. И опять наступила пауза, оба молча пили чай и ели булочки.
– Где остановятся ваши родные? – осведомился Вэл, делая вид, что спрашивает это между прочим.
– В "Радуге". Что вы думаете о войне?
– Да пока что дело дрянь. Буры ведут себя совсем не по-спортсменски, почему они не бьются открыто?
– А зачем им это надо? В этой войне и так все против них, кроме их способа драться, а я так просто восхищаюсь ими!
– Конечно, они умеют ездить верхом и стрелять, – согласился Вэл, – но в общем паршивый народ. Вы знаете Крума?
– Из Мэртон-колледжа? Только по виду. Он, кажется, тоже из этой игорной компании. Он, по-моему, производит впечатление дешевого фата.
– Он мой друг, – сдержанно отчеканил Вэл.
– О! Прошу прощения.
Так они сидели, натянутые, избегая смотреть друг другу в лицо, прочно укрепившись каждый на позиции собственного снобизма. Ибо Джолли бессознательно равнялся по кружку своих товарищей, девизом которых было: "Не воображайте, что мы будем терпеть вашу скучищу. Жизнь и так слишком коротка, мы будем говорить быстрее и решительнее, больше делать и знать больше и задерживаться на любой теме меньше, чем вы способны вообразить. Мы "лучшие" – мы как стальной трос". А Вэл бессознательно равнялся по кружку товарищей, девизом которых было: "Не воображайте, что нас можно чем-нибудь задеть или взволновать. Мы испытали все, а если и не все, то делаем вид, что все. Мы так устали от жизни, что минуты для нас тянутся, как часы. Проиграем ли мы последнюю рубашку – нам все равно. Мы ко всему потеряли интерес. Все – только дым папиросы. Бисмилла!" Дух соперничества, присущий англичанам, обязывал этих двух юных Форсайтов иметь свои идеалы, а в конце столетия идеалы бывают смешанные. Большая часть аристократии нашла свой идеал в догматах "скачущего Иисуса" [15], хотя там и сям личности вроде Крума – а он был из аристократов – тянулись к оцепенелой томности и нирване игорного стола, этой summum bonum [16] прежних денди и ловеласов восьмидесятых годов. И вокруг Крума все еще собирались представители голубой крови с их былыми надеждами, а за ними тянулась плутократия.
Но между этими троюродными братьями существовала и какая-то более глубокая антипатия, проистекавшая, повидимому, из их неуловимого семейного сходства, которым оба они, казалось, были недовольны, или из какого-то смутного ощущения старой вражды, все еще существовавшей между этими двумя ветвями форсайтского рода, ощущения, которое зародили в них случайные словечки, полунамеки, оброненные в их присутствии старшими. Джолли, позвякивая чайной ложечкой, мысленно возмущался: "Боже, эта булавка в галстуке, и этот жилет, и манера растягивать слова, и эта рулетка, – какой ужас!"
А Вэл, дожевывая булочку, думал; "Ну и несносный же субъект!"
– Вы, вероятно, пойдете встречать ваших родных, – сказал он, вставая. – Я попрошу вас передать им, что я был бы счастлив показать им свой колледж, не то чтобы там было что-нибудь интересное, но, может, им – захочется осмотреть его.
– Благодарю, передам.
– Может быть, они зайдут ко мне позавтракать. Слуга у меня очень искусный малый.
Джолли выразил сомнение – вряд ли у них будет время.
– Но вы все-таки передадите им мою просьбу?
– Очень любезно с вашей стороны, – сказал Джолли, тут же решив, что они не пойдут, но с инстинктивной вежливостью добавил: – Вы лучше приходите завтра к нам обедать.
– Охотно. В котором часу?
– Половина восьмого.
– Во фраке?
– Нет.
И они расстались с чувством смутной вражды друг к другу.
Холли с отцом приехали дневным поездом. В первый раз она попала в этот город легенд и башен; она притихла и с какой-то застенчивостью поглядывала на брата, который был своим в этом удивительном городе. После завтрака она принялась с любопытством рассматривать его пенаты. Гостиная Джолли была отделана панелями, и искусство было представлено в ней рядом гравюр Бартолоцци, принадлежавших еще старому Джолиону, и фотографиями молодых людей, товарищей Джолли, несколько героического вида, которых она тут же сравнила с Вэлом, каким он сохранился в ее воспоминаниях. Джолион тоже внимательно рассматривал все, что изобличало характер и вкусы его сына.
Джолли не терпелось показать им, как он гребет, и они скоро отправились на реку. Холли, идя между братом и отцом, чувствовала себя польщенной, когда прохожие поворачивались и провожали ее взглядами. Чтобы лучше видеть Джолли на реке, они расстались с ним у плавучей пристани и переправились на другой берег. Стройный, тонкий – из всех Форсайтов только старый Суизин и Джордж были толстяками – Джолли сидел вторым в гоночной восьмерке. Он греб очень энергично и с большим воодушевлением. Джолион с гордостью думал, что он самый красивый из этих юношей. Холли, как подобает сестре, больше пленилась двумя другими, но не призналась бы в этом ни за что на свете. Река в этот день сверкала, луга дышали свежестью, деревья все еще красовались пестрой листвой. Какая-то особенная тишина царила над старым городом. Джолион дал себе слово посвятить день рисованию, если погода еще продержится. Восьмерка пронеслась мимо них второй раз, направляясь к пристани; у Джолли был очень сосредоточенный вид – он не хотел показать, что запыхался. Отец с дочерью переправились снова на тот берег и подождали его.
– Ах да, – сказал Джолли, когда они подошли к лужайке перед Крайст-Чэрч-колледжем, – мне пришлось позвать сегодня на обед этого Вала Дарти. Он хотел пригласить вас завтракать и показать вам Брэйсноз-колледж, но я решил, что так будет лучше: вам не придется туда идти. Он мне что-то не нравится.
Смуглое лицо Холли вспыхнуло ярким румянцем.
– Почему?
– Да не знаю, он, по-моему, очень претенциозен и вообще дурного тона. Что представляет собой его семья, папа? Ведь он нам троюродный брат, не правда ли?
Джолион только улыбнулся.
– Спроси Холли, – сказал он, – она видела его дядю.
– Мне Вэл понравился, – ответила Холли, глядя себе под ноги. – Его дядя – совсем не такой.
Она украдкой бросила на Джолли взгляд из-под опущенных ресниц.
– Слыхали ли вы когда-нибудь, дорогие мои, – сказал Джолион, поддаваясь какому-то забавному желанию, – историю нашего рода? Это прямо сказка. Первый Джолион Форсайт – первый, во всяком случае, о котором до нас что-нибудь дошло, – это, значит, ваш прапрадед – жил в Дорсете на берегу моря и был по профессии "землевладелец", как выражалась ваша двоюродная бабушка, сын землепашца, то есть, попросту говоря, фермер, "мелкота", как называл их ваш дедушка.
Он украдкой взглянул на Джолли, любопытствуя, как примет это мальчик, всегда тяготевший к аристократизму, а другим глазом покосился на Холли и заметил, с какой лукавой радостью она следит за вытянувшимся лицом брата.
– Вероятнее всего, он был грубый и крепкий человек, типичный представитель Англии, какой она была до начала промышленной эпохи. Второй Джолион Форсайт, твой прадед, Джолли, известный больше под именем "Гордого Доссета" Форсайта, строил дома, как повествует семейная хроника, родил десятерых детей и перебрался в Лондон. Известно еще, что он любил мадеру. Можно считать, что он представлял собою Англию эпохи наполеоновских войн и всеобщего брожения. Старший из его шести сыновей был третий Джолион, ваш дедушка, дорогие мои, чаеторговец и председатель нескольких акционерных компаний, один из самых порядочных англичан, когда-либо живших на свете, и для меня самый дорогой. – В голосе Джолиона уже не было иронии, а сын и дочь смотрели на него задумчиво и серьезно. – Это был справедливый и твердый человек, отзывчивый и юный сердцем. Вы помните его, и я его помню. Перейдем к другим! У вашего двоюродного деда Джемса, родного деда этого Вала, есть сын Сомс, о котором известна не очень красивая история, но я о ней, пожалуй, лучше умолчу. Джемс и остальные восемь человек детей "Гордого Доссета", из которых пятеро еще живы, представляют собой, можно сказать, викторианскую Англию – торговля и личная инициатива, пять процентов с капитала и денежки в оборот, если вы только понимаете, что это значит. Во всяком случае, за свою долголетнюю жизнь они сумели превратить свои тридцать тысяч в кругленький миллион. Они никогда не позволяли себе никаких безрассудств, за исключением вашего двоюродного деда Суизина, которого однажды, кажется, надул какой-то шарлатан и которого прозвали "Форсайт четверкой", потому что он всегда ездил на паре. Их время подходит к концу, тип этот вымирает, и нельзя сказать, что наша страна от этого сильно выиграет. Это люди прозаические, скучные, но вместе с тем здравомыслящие. Я – четвертый Джолион Форсайт, жалкий носитель этого имени...
– Нет, папа, – сказал Джолли, а Холли крепко сжала его руку.
– Да, – повторил Джолион, – жалкая разновидность, представляющая собой, увы, всего только конец века: незаработанный доход, дилетантство, личная свобода – это совсем не то же, что личная инициатива, Джолли. Ты – пятый Джолион Форсайт, старина, и ты открываешь бал нового столетия.
Пока он говорил, они вошли в ворота колледжа, и Холли сказала:
– Это просто поразительно, папа.
Никто из них, в сущности, не знал, что она хотела этим сказать. Джолли был молчалив и задумчив.
В "Радуге", отличавшейся чисто оксфордской старомодностью, была только одна маленькая, обшитая дубом, гостиная, в которую Холли в белом платье, смущенная, вы: шла одна принимать единственного гостя.
Вэл взял ее руку, словно прикоснулся к бабочке; не разрешит ли она поднести ей этот бедный цветочек, он так чудесно пойдет к ее волосам? Он вынул из петлицы гардению.
– О нет, благодарю вас, я не могу.
Но она взяла и приколола цветок к вырезу платья, внезапно вспомнив слово "претенциозный". Гардения в петлице Вэла слишком бросалась в глаза, а ей так хотелось, чтобы Вэл понравился Джолли. Сознавала ли она, что Вэл в ее присутствии проявлял себя с самой лучшей, с самой скромной стороны и что в этом-то, может быть, и заключался почти весь секрет его привлекательности для нее?
– Я никому не говорила о нашей прогулке, Вэл.
– И очень хорошо! Пусть это останется между нами.
То, что он от смущения не знал, куда девать руки и ноги, вызывало у нее восхитительное ощущение своей власти и еще какое-то теплое чувство желание сделать его счастливым.
– Расскажите мне об Оксфорде, здесь, должно быть, так интересно.
Вэл согласился, что, конечно, необыкновенно приятно делать то, что хочешь; лекции – это ерунда, а кроме того, здесь есть отличные ребята.
– Только, – прибавил он, – я бы, конечно, больше хотел быть в Лондоне, я бы тогда мог приезжать к вам.
Холли смущенно пошевелила рукой на колене и опустила глаза.
– Вы не забыли, – сказал он вдруг, набравшись храбрости, – что мы решили с вами отправиться бродяжничать?
Холли улыбнулась.
– О, ведь это мы просто так говорили. Нельзя же всерьез делать такие вещи, когда становишься взрослым.
– Вздор, – сказал Вэл, – родственникам можно. Следующие большие каникулы начнутся, знаете, в июне, и они длятся без конца, вот мы с вами это и устроим.
Но хотя этот тайный заговор и вызывал у Холли приятную дрожь, она покачала головой.
– Не удастся, – прошептала она.
– Не удастся! – с жаром вскричал Вэл. – А кто же может помешать нам? Ведь не ваш же отец или ваш брат.
В эту минуту вошли Джолион и Джолли, и романтика юркнула в лакированные ботинки Вэла и в белые атласные туфельки Холли, где она покалывала и щекотала их в течение всего вечера, протекавшего в атмосфере, далекой от непринужденности.
Чуткий к окружающему его настроению, Джолион скоро почувствовал скрытый антагонизм между мальчиками, а Холли его несколько озадачила; он невольно впал в иронический тон, что действует весьма губительно на юношескую экспансивность. Письмо, поданное ему после обеда, погрузило его в полное молчание, которое почти не нарушалось, пока Джолли с Валом не собрались уходить. Он вышел вместе с ними, закурив сигару, и проводил сына до ворот Крайст-Чэрч. На обратном пути он вынул письмо и еще раз перечел его, остановившись у фонаря:
"Дорогой Джолион!
Сомс приходил опять сегодня вечером, в тридцать седьмую годовщину моего рождения. Вы были правы, мне нельзя оставаться здесь. Я перееду завтра в отель "Пьемонт", но я не уеду за границу, не повидав вас. Я чувствую себя одинокой и несчастной.
Сердечно расположенная к вам Ирэн".
Он положил письмо в карман и зашагал дальше, удивляясь силе охвативших его чувств. Что он сказал или осмелился сделать, этот субъект?
Он свернул на Хай-стрит и пошел дальше, по Тэрлстрит, шагая среди лабиринта остроконечных башен и куполов, фасадов и стен бесконечных колледжей, сверкающих в ярком лунном свете или покрытых густыми темными тенями. Здесь, в самом сердце английского благородства, трудно было даже вообразить себе, чтобы одинокая женщина могла подвергаться преследованиям и домогательствам, но что же еще могло означать это письмо? Сомс, вероятно, настаивает, чтобы она вернулась к нему, – и на его стороне закон и общественное мнение! "Тысяча восемьсот девяносто девятый! – думал Джолион, глядя на битое стекло, сверкавшее на ограде виллы. – Но когда дело касается нашей собственности, мы все те же язычники! Я завтра же поеду в Лондон. Конечно, ей лучше уехать за границу". Но мысль эта была ему неприятна. С какой стати Сомс выживает ее из Англии? А кроме того, он ведь может поехать за ней, и там ее уже совсем некому будет ограждать от домогательств супруга. "Я должен действовать очень осторожно, – думал он, – этот тип способен на любую пакость. Ужасно мне не понравился его тон тогда, в кэбе". Мысль Джолиона обратилась к его дочери Джун. Не могла бы она помочь? Когда-то Ирэн была ее лучшим другом, а теперь она тоже "несчастненькая", из тех, что всегда трогают отзывчивую душу Джун. Он решил послать дочери телеграмму, чтобы она встретила его на вокзале Пэддингтон. Подходя к "Радуге", он пытался разобраться в своих чувствах. Стал бы он волноваться так изза каждой женщины, попавшей в подобное положение? Нет, не стал бы! Это чистосердечное заключение смутило его, и, узнав, что Холли ушла спать, он отправился в свою комнату. Но он не мог уснуть и долго сидел у окна, закутавшись в пальто, глядя на лунный свет, скользивший по крышам.
В комнате рядом Холли тоже не спала и вспоминала ресницы Вэла, верхние и нижние, особенно нижние, и думала, что бы ей сделать, чтобы Джолли его полюбил. Запах гардении наполнял всю ее маленькую комнату, и ей это было приятно.
А Вэл, высунувшись из окна второго этажа Брэйсноз-колледжа, смотрел на квадрат лунного света, не видя его, и видел вместо этого Холли, тоненькую, в белом платье, как она сидела у камина, когда он вошел в комнату.
Только Джолли в своей комнатке, узкой, как щель, спал, подложив руку под щеку, и ему снилось, что он сидит с Вэлом в одной лодке и они состязаются между собой, а отец кричит с берега: "Второй! Перестань, брось грести, ах, господи!"
II
СОМС РЕШИЛ УДОСТОВЕРИТЬСЯ
Из всех лучезарных фирм, которые украшают своими витринами лондонский Вест-Энд, "Гейвз и Кортегел" казалась Сомсу наиболее "видной" – это слово тогда только что входило в моду. Он никогда не страдал пристрастием своего дяди Суизина к драгоценным камням, а когда Ирэн в 1887 году, покинув его, оставила все безделушки, которые он ей подарил, это навсегда отбило у него охоту к такого рода помещению денег. Но Сомс и теперь знал толк в бриллиантах, и всю неделю до ее рождения он не упускал случая по дороге в Полтри или обратно постоять перед витринами крупных ювелиров, у которых можно было получить за свои деньги если не полный их эквивалент, то во всяком случае товар с известной маркой.
...Непрерывные размышления, которым он предавался со времени своего путешествия в кэбе с Джолионом, все больше и больше убеждали его в том, что в его жизни наступил момент величайшей важности и что ему совершенно необходимо предпринять шаги, и на этот раз безошибочные. И рядом с этим сухим и рассудительным соображением о том, что он должен теперь или никогда позаботиться о продлении своего рода, теперь или никогда устроиться, создать семью, взывал тайный голос его чувств, пробудившихся при виде женщины, которая когдато была его страстно любимой женой, и голос глубокого убеждения, что отказаться от собственной жены было бы преступлением против здравого смысла и благопристойной скрытности Форсайтов.
Запрошенный по делу Уинифрид королевский адвокат Дример (Сомс предпочел бы Уотербака, но его назначили судьей, при этом в таких преклонных годах, что невольно напрашивалось подозрение, нет ли здесь какой-то политической интриги) посоветовал прежде всего требовать через суд восстановления в супружеских правах, то есть сказал то, в чем Сомс не сомневался с самого начала. Получив соответствующее постановление суда, они должны будут некоторое время выждать, чтобы посмотреть, будет ли оно выполнено. Если нет, то в глазах закона это будет рассматриваться как действительный уход от жены, и тогда, представив доказательства дурного поведения, можно возбуждать дело о разводе. Все это Сомс и сам прекрасно знал. Это простое разрешение дела сестры приводило его в еще большее отчаяние по поводу запутанности его собственного положения. Все решительно толкало его к единственному простому выходу – вернуть Ирэн. Если ей это и не совсем по душе, то ведь и ему придется подавить свои чувства, простить обиду, забыть перенесенные страдания! Он, по крайней мере, никогда не оскорблял ее, и он же идет на такую большую уступку! Он может предложить ей настолько больше того, что у нее есть сейчас! Он готов положить на ее имя неотъемлемый капитал. В эти дни он часто рассматривал свою физиономию в зеркале. Он никогда не был павлином, как этот Дарти, не воображал себя покорителем женщин, но у него была известная уверенность в своей внешности – и не без основания, ибо он был хорошо сложен и вполне сохранился, опрятен, здоров, у него был бледный цвет лица, не испорченный пьянством или какиминибудь другими излишествами. Форсайтский подбородок и сосредоточенное выражение лица являлись в его глазах достоинствами. Насколько он сам мог судить, у него не было ни одной черты, которая могла бы вызывать отвращение.
Мысли и желания, которыми человек живет изо дня в день, становятся для него естественными, даже если вначале они и казались нелепыми. Если только он сможет дать ей достаточно ощутимое доказательство того, что он решил забыть прошлое и готов делать все от него зависящее, чтобы она была довольна, почему бы ей и не вернуться к нему?
Итак, утром девятого ноября он вошел к "Гейвзу и Кортегелу" купить бриллиантовую брошь.
– Четыреста двадцать пять фунтов, сэр, это почти даром, сэр, за такую вещь.
Сомс был в решительном настроении, он взял брошь не раздумывая и, спрятав плоский зеленый сафьяновый футляр во внутренний карман, отправился в Полтри. Несколько раз в этот день он открывал футляр, чтобы посмотреть на семь камней, мягко мерцающих в овальном бархатном гнездышке.
– Если только леди не понравится, сэр, мы с удовольствием обменяем ее, в любую минуту. Но на этот счет можете не беспокоиться, сэр.
Если бы только действительно можно было не беспокоиться! Он сел за работу – единственное испытанное средство успокоить нервы. Пока он был в конторе, принесли каблограмму от агента из Буэнос-Айреса, сообщавшего некоторые подробности и адрес горничной, служившей на пароходе и готовой в случае надобности выступить в качестве свидетельницы. Это словно еще подхлестнуло Сомса, преисполнив его глубочайшим отвращением к подобному перемыванию грязного белья на людях. А когда он, спустившись в подземку, сел в поезд и развернул вечернюю газету, подробное описание громкого бракоразводного процесса еще раз подстегнуло его желание восстановить свою супружескую жизнь. Инстинктивное тяготение к семье, появлявшееся у всех истинных Форсайтов, когда у них были заботы или горе, их корпоративный дух, делавший их сильными и крепкими, побудили его отправиться обедать на Парк-Лейн. Он не мог, да и не хотел говорить родителям о своем намерении – он был слишком скрытен и горд, – но мысль, что они, во всяком случае, порадовались бы, если бы узнали, и пожелали бы ему счастья, ободряла его.
Джемс был в мрачном настроении, ибо огонь, зажженный в нем наглым ультиматумом Крюгера, был быстро погашен сомнительными успехами этого месяца и призывами "Таймса" к новым усилиям. Он не знает, чем это кончится. Сомс старался подбодрить его беспрестанным упоминанием имени Буллера. Но Джемс ничего не мог сказать! Там еще Колли [17], но он точно прилип к этой горе, а Ледисмит [18] остается незащищенным на голой равнине, и, по-видимому, тут заваривается такая каша... Он считает, что туда нужно послать матросов, это молодцы ребята. Сомс перешел к другому способу утешения. Вэл написал Уинифрид, что в Оксфорде в день Гая Фокса [19] устраивался маскарад и фейерверк и он так ловко зачернил себе лицо, что его никто не узнал.
– Да, – пробормотал Джемс, – смышленый мальчишка, – но сейчас же вслед за этим покачал головой и прибавил, что он не знает, что еще из него выйдет, и, грустно посмотрев на сына, прошептал, что вот у Сомса никогда не было ребенка. Ему бы так хотелось иметь внука, который бы носил его имя. А теперь – вот как оно получается!
Сомс вздрогнул. Он не ожидал такого вызова на признание в своих самых сокровенных мыслях. А Эмили, которая заметила, как его передернуло, сказала:
– Глупости, Джемс, перестань говорить об этом.
Но Джемс, не глядя ни на кого, продолжал бормотать. Вот Роджер, и Николае, и Джолион – у всех у них есть внуки. А Суизин и Тимоти так и не женились. Сам он сделал все, что мог, но теперь его уже скоро не станет. И, словно сообщив что-то глубоко утешительное, он замолчал и принялся есть мозги, подцепляя их вилкой и кусочком хлеба и проглатывая вместе с хлебом.
Сомс простился тотчас же после обеда. Хотя было, в сущности, не холодно, он надел меховое пальто, чтобы защитить себя от приступов нервной дрожи, которая не покидала его целый день. Кроме того, он как-то безотчетно сознавал, что так он выглядит лучше, чем в обыкновенном черном пальто. Затем, нащупав возле сердца сафьяновый футляр, он двинулся в путь. Он редко курил, но сейчас, выйдя на улицу, достал папироску и закурил на ходу. Он медленно шел по Роу к Найтсбриджу, рассчитав время так, чтобы попасть в Челси к четверти десятого. Что она делает вечер за вечером, одна, в этой жалкой дыре? Загадочные существа женщины! Живешь с ними рядом и ничего о них не знаешь. Что она такого нашла в этом Боснии, что он ее свел с ума? Потому что, в конце концов, это же было сумасшествие, все, что она сделала, – форменный приступ сумасшествия, перевернувший все представления о ценности вещей, сломавший и ее, и его жизнь! И на мгновение Сомса охватило чувство какой-то экзальтации, он словно превратился в человека из трогательной повести, который, проникшись христианским милосердием, возвращает провинившейся все блага жизни, все прощает, все забывает и становится ее добрым гением. Под деревом против казарм Найтсбриджа, где лунный свет ложился яркой белой полосой, он еще раз вытащил сафьяновый футляр и взглянул на игру камней при свете луны. Да, это бриллианты чистейшей воды! Но когда он захлопнул футляр, резкий звук защелкнувшейся крышки отдался нервной дрожью в его теле; он зашагал быстрее, засунув руки в перчатках в карманы пальто, почти надеясь, что не застанет ее дома. Мысль о том, как она непостижима, снова завладела им. Обедает одна изо дня в день, наряжается в вечерний туалет, словно воображает, что находится в обществе! Играет на рояле – для себя! Около нее нет даже кошки или собаки, насколько он мог заметить. И внезапно ему вспомнилась кобыла, которую он держал в Мейплдерхеме для поездок на станцию. Когда бы он ни вошел в конюшню, она стояла там одна, полусонная, и все же она всегда бежала домой быстрее, чем на станцию, словно ей не терпелось поскорее снова очутиться одной в своей конюшне. "Я буду обращаться с нею ласково, – без всякой последовательности подумал он. Буду очень осторожен". И все его стремления и наклонности к семейной жизни, которой насмешливая судьба, казалось, лишила его навеки, ожили в нем с такою силой, что он незаметно для себя остановился, замечтавшись, против вокзала Саут-Кенсингтон. На Кингс-Род какой-то человек вышел, пошатываясь, из трактира, наигрывая на концертино. Секунду Сомс наблюдал, как он бессмысленно топчется на тротуаре под неровные заливистые звуки своей музыки, потом перешел на другую сторону, чтобы избежать встречи с этим пьяным идиотом. Проведет ночь в полицейском участке! Бывают же такие ослы! Но человек заметил, что Сомс перешел от него на другую сторону, и поток благодушной брани понесся ему вдогонку. "Надеюсь, что его заберут, – злобно подумал Сомс. – Как это можно, чтобы такие негодяи шатались по улицам, когда женщины ходят одни?" Мысль эта возникла у него потому, что впереди шла какая-то женщина. Походка ее показалась ему странно знакомой, а когда она свернула за тот угол, к которому он направлялся, сердце его усиленно забилось. Он прибавил шагу, чтобы поскорее дойти до угла и убедиться. Да! Это была Ирэн; он не мог ошибиться, это ее походка. Она прошла еще два поворота, и у последнего угла Сомс увидел, как она завернула в свой подъезд. Чтобы не упустить ее, он пробежал эти несколько шагов, взбежал по лестнице и нагнал ее у самой двери. Он слышал, как щелкнул ключ в замке, и остановился около нее как раз в ту минуту, когда она, открыв дверь, обернулась и замерла в удивлении.
– Не пугайтесь, – сказал он, едва переводя дыхание. – Я вас увидел на улице. Разрешите мне зайти на минуту.
Она прижала руку к груди, в лице ее не было ни кровинки, глаза расширились от ужаса. Затем, по-видимому овладев собой, она наклонила голову и сказала:
– Хорошо.
Сомс закрыл за собою дверь. Ему тоже нужно было прийти в себя, и, когда она прошла в гостиную, он целую минуту стоял молча, с трудом переводя дыхание, чтобы успокоить биение своего сердца. В эту минуту, которая решала все его будущее, вынуть сафьяновый футляр казалось как-то грубо. Однако у него нет никакого иного предлога, чтобы объяснить свой приход. И это неловкое положение вызвало в нем досаду на всю эту церемонию предлогов и оправданий. Предстояла, сцена, ничего другого быть не может, и надо на это идти.
Он услышал ее голос, встревоженный, томительно мягкий:
– Зачем вы, пришли опять? Разве вы не поняли, что мне приятней было бы, чтобы вы этого не делали?
Он обратил внимание на ее костюм – темно-коричневый бархат, соболье боа и маленькая круглая шапочка того же меха. Все это удивительно шло к ней. У нее, по-видимому, хватает денег на туалеты. Он сказал отрывисто:
– Сегодня ваше рождение, я принес вам вот это, – и он протянул ей зеленый сафьяновый футляр.
– О нет, нет!
Сомс нажал замочек; семь камней сверкнули на бледносером бархате.
– Почему нет? – сказал он. – Просто в знак того, что вы не питаете ко мне больше дурных чувств.
– Я не могу.
Сомс вынул брошь из футляра.
– Дайте мне взглянуть, как это будет на вас.
Она отшатнулась и попятилась. Он шагнул к ней, протягивая руку с брошью к ее груди. Она снова отшатнулась.
Сомс опустил руку.
– Ирэн, – сказал он, – забудем прошлое. Если я могу, то и вы, конечно, можете. Давайте начнем снова, как будто ничего не было. Хотите?
В голосе его звучало невысказанное желание, а в глазах, устремленных на ее лицо, было почти молящее выражение.
Она стояла, прижавшись к стене, и теперь только судорожно глотнула это был весь ее ответ. Сомс продолжал:
– Неужели вы действительно хотите прожить здесь всю жизнь, полумертвая, в этой жалкой дыре? Вернитесь ко мне, и я дам вам все, что вы хотите. Вы будете жить своей собственной жизнью, я клянусь в этом.
Он увидел, как ее лицо иронически дрогнуло.
– Да, – повторил он, – но теперь я говорю это всерьез. Я прошу от вас только одного. Я только хочу... я хочу сына. Не смотрите на меня так. Да, я хочу сына. Мне тяжело.
Слова срывались поспешно, так что он едва узнавал собственный голос, и он дважды закидывал голову назад, точно ему не хватало воздуха. Но вид ее глаз, устремленных на него, ее потемневший, словно застывший от ужаса взгляд привели его в себя, и мучительная бессвязность сменилась гневом.
– Разве это так неестественно? – проговорил он сквозь зубы. – Разве так неестественно желать ребенка от собственной жены? Вы разбили нашу жизнь, из-за вас все спуталось. Мы влачим какое-то полумертвое существование, и у нас нет ничего впереди. Разве уж так унизительно для вас, что, несмотря на все это, я... я все еще хочу считать вас своей женой? Да говорите же бога ради! Скажите что-нибудь!
Ирэн как будто сделала попытку заговорить, но у нее это не вышло.
– Я не хочу пугать вас, – сказал Сомс, смягчая голос, – боже упаси. Я только хочу, чтобы вы поняли, что я не могу так больше жить. Я хочу, чтобы вы вернулись ко мне, хочу, чтобы вы были со мной.
Ирэн подняла руку и закрыла нижнюю часть лица, но глаза ее по-прежнему не отрывались от его глаз, словно она надеялась, что они удержат его на расстоянии. И все эти пустые, мучительные годы – с каких пор? ах да, почти с того дня, как он познакомился с нею, – вдруг словно одной громадной волной встали в памяти Сомса, и судорога, с которой он не в состоянии был совладать, исказила его лицо.
– Еще не поздно, – сказал он, – нет, если вы только захотите поверить в это.
Ирэн отняла руку от губ, и обе ее руки судорожно прижались к груди. Сомс схватил ее за руки.
– Не смейте! – задыхаясь, сказала она. Но он продолжал держать их и старался смотреть ей прямо в глаза, которых она не отводила Тогда она спокойно сказала: – Я здесь одна. Вы не позволите себе того, что позволили однажды.
Отдернув руки, точно от раскаленного железа, он отвернулся. Как может существовать такая жестокая злопамятность? Неужели все еще живет в ее памяти этот единственный случай насилия? И неужели это так бесповоротно оттолкнуло ее от него? И, не поднимая глаз, он сказал упрямо:
– Я не уйду отсюда, пока вы не ответите мне. Я предлагаю вам то, что немногие мужчины могли бы предложить. Я хочу... я жду разумного ответа.
И почти с удивлением он услышал ее слова:
– Тут не может быть разумного ответа. Разум здесь ни при чем. Вы можете услышать только грубую правду: я бы скорее умерла.
Сомс смотрел на нее в остолбенении.
– О! – сказал он, а потом у него словно отнялись язык и способность двигаться, и он почувствовал, что весь дрожит, как человек, которому нанесли смертельное оскорбление и который еще не знает, как ему быть, или, вернее, что теперь с ним будет.