Текст книги "Сага о Форсайтах"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 111 страниц) [доступный отрывок для чтения: 40 страниц]
– Я думаю, мсье прав. Их следует проучить.
Умная девушка!
– Разумеется, – сказал он, – мы должны проявлять известную умеренность. Я не джингоист. Мы должны держать себя твердо, но не запугивать их. Не хотите ли пройти наверх, посмотреть мои картины?
Переходя с ними от одного шедевра к другому, он быстро обнаружил, что они не понимают ничего. Они прошли мимо его последней находки, Мауве, замечательной картины "Возвращение с жатвы", словно это была литогоафия. Он чуть ли не с замиранием сердца ждал, как они отнесутся к жемчужине его коллекции – Израэльсу, за ценой которого он тщательно следил до последнего времени и теперь пришел к заключению, что она достигла своего апогея и что картину пора продать. Они прошли, не заметив ее. Какой удар! Впрочем, лучше иметь дело с нетронутым вкусом Анкет, который можно развить постепенно, чем с тупым невежественным верхоглядством английских буржуа. В конце галереи висел Месонье, которого он почти стыдился. Месонье так упорно падал в цене. Мадам Ламот остановилась перед ним.
– Месонье! Ах, какая прелесть! – она где-то слышала это имя.
Сомс воспользовался моментом. Мягко коснувшись руки Аннет, он спросил:
– Как вам у меня нравится, Аннет?
Она не отдернула руки, не ответила на его прикосновение, она прямо посмотрела ему в лицо, потом, опустив глаза, прошептала:
– Разве может кому-нибудь не понравиться! Здесь так чудесно!
– Когда-нибудь, может... – сказал Сомс и оборвал.
Она была так хороша, так прекрасно владела собой, она пугала его. Эти васильковые глазки, изгиб этой белой шейки, изящные линии тела – она была живым соблазном, его так и тянуло признаться ей. Нет, нет! Нужно иметь твердую почву под ногами, значительно более твердую! "Если я воздержусь" – подумал он, – это только раздразнит ее, пусть немного помучается". И он отошел к мадам Ламот, которая все еще стояла перед Месонье.
– Да, это недурной образец его последних работ. Вы должны приехать как-нибудь еще, мадам, и посмотреть мои картины при вечернем освещении. Вы должны приехать обе и остаться здесь переночевать.
– Я в восторге, это будет очаровательно – посмотреть их при вечернем освещении, и река при лунном свете, должно быть восхитительно!
Аннет прошептала:
– Ты сентиментальна, maman!
Сентиментальна! Эта благообразная, плотная, затянутая в черное платье, деловитая француженка! И внезапно он совершенно ясно понял, что ни у той, ни у другой нет никаких чувств. Тем лучше! К чему эти чувства? А все же...
Он отвез их на станцию и усадил в поезд. Ему показалось, когда он крепко пожал руку Аннет, что пальчики ее слегка ответили; ее лицо улыбнулось ему из темноты.
В задумчивости он вернулся к своему экипажу.
– Поезжайте домой, Джордан, – сказал он кучеру, – Я пойду пешком.
И он свернул на темнеющую тропинку; осторожность и, желание обладать Аннет боролись в нем, и перевешивало то одно, то другое. "Bonsoir, monsieur!" – как ласково она это сказала. Если бы только знать, что у нее на уме! Француженки – как кошки: ничего у них не поймешь! Но как хороша! Как приятно, должно быть, держать в объятиях это юное создание! Какая мать для его наследника! И он с улыбкой подумал о своих родственниках, о том, как они удивятся, узнав, что он женился на француженке, как будут любопытствовать, а он будет морочить их, дразнить – пусть их бесятся! Тополя вздыхали в темноте, гулко крикнула сова. Тени сгущались на воде. "Я хочу, я должен быть свободным, – подумал о". – Довольно этой канители. Я сам пойду к Ирэн. Когда хочешь чего-нибудь добиться, надо действовать самому. Я должен снова жить – жить, дышать и ощущать свое бытие".
И, словно в ответ на это почти библейское изречение, церковные колокола зазвонили к вечерней службе.
XI
...И НАВЕЩАЕТ ПРОШЛОЕ
Во вторник вечером, пообедав у себя в клубе. Сомс решил привести в исполнение то, на что требовалось больше мужества и, вероятно, меньше щепетильности, чем на все, что он когда-либо совершал в жизни, за исключением, может быть, рождения и еще одного поступка. Он выбрал вечер отчасти потому, что рассчитывал скорее застать Ирэн дома, но главным образом потому, что при свете дня не чувствовал достаточной решимости для этого, и ему пришлось выпить вина, чтобы придать себе смелости.
Он вышел из кабриолета на набережной и прошел до Олд-Чэрч, не зная точно, в каком именно доме находится квартира Ирэн. Он разыскал его позади другого, гораздо более внушительного дома и, прочитав внизу: "Миссис Ирэн Эрон" – Эрой! Ну, конечно, ее девичья фамилия! Значит, она снова ее носит? – сошел с тротуара, чтобы заглянуть в окна бельэтажа. В угловой квартире был свет, и оттуда доносились звуки рояля. Он никогда не любил музыки, он даже втайне ненавидел ее в те давние времена, когда Ирэн так часто садилась за рояль, словно ища в музыке убежище, в которое ему, она знала, не было доступа. Отстранялась от него! Постепенно отстранялась, сначала незаметно, сдержанно и, наконец, явно! Горькие воспоминания нахлынули на него от этих звуков. Конечно, это она играет; но теперь, когда он убедился в том, что увидит ее, его снова охватило чувство нерешительности. Предвкушение этой встречи пронизывало его дрожью; у него пересохло во рту, сердце неистово билось. "У меня нет никаких причин бояться", – подумал он. Но тотчас же в нем заговорил юрист. Он поступает безрассудно! Не лучше ли было бы устроить официальное свидание в присутствии ее попечителя? Нет! Только не в присутствии этого Джолиона, который симпатизирует ей! Ни за что! Он снова подошел к подъезду и медленно, чтобы успокоить биение сердца, поднялся по лестнице и позвонил. Когда дверь отворили, все чувства его поглотил аромат, пахнувший на него, запах из далекого прошлого, а вместе с ним смутные воспоминания, аромат гостиной, в которую он когда-то входил, в доме, который был его домом, – запах засушенных розовых лепестков к меда.
– Доложите: мистер Форсайт. Ваша хозяйка примет меня, я знаю.
Он подготовил это заранее: она подумает, что это Джолион.
Когда горничная ушла и он остался один в крошечной передней, где от единственной лампы, затененной матовым колпачком, падал бледный свет и стены, ковер и все кругом было серебристым, отчего вся комната казалась призрачной, у него вертелась только одна нелепая мысль: "Что же мне, войти в пальто или снять его?" Музыка прекратилась; горничная в дверях сказала:
– Пройдите, пожалуйста, сэр.
Сомс вошел. Он как-то рассеянно заметил, что и здесь все было серебристое, а рояль был из дорогого дерева. Ирэн поднялась и, отшатнувшись, прижалась к инструменту; ее рука оперлась на клавиши, словно ища поддержки, и нестройный аккорд прозвучал внезапно, длился мгновение, потом замер. Свет от затененной свечи на рояле падал на ее шею, оставляя лицо в тени. Она была в черном вечернем платье с чем-то вроде мантильи на плечах, он не мог припомнить, чтобы ему когда-нибудь приходилось видеть ее в черном, но у него мелькнула мысль: "Она переодевается к вечеру, даже когда одна".
– Вы! – услышал он ее шепот.
Много раз Сомс в воображении репетировал эту сцену. Репетиции нисколько не помогли ему. Он просто не мог ничего сказать. Он никогда не думал, что увидеть эту женщину, которую он когда-то так страстно желал, которой он всецело владел и которую он не видел двенадцать лет, будет для него таким потрясением. Он думал, что будет говорить и держать себя, как человек, пришедший по делу, и отчасти как судья. А оказалось, словно перед ним была не обыкновенная женщина, не преступная жена, а какаято сила, вкрадчивая, неуловимая, словно сама атмосфера, и "на была в нем и вне его. Какая-то язвительная горечь поднималась у него в душе.
– Да, странный визит! Надеюсь, вы здоровы?
– Благодарю вас. Присядьте, пожалуйста?
Она отошла от рояля и, подойдя к креслу у окна, опустилась в него, сложив руки на коленях. Свет падал на нее, и Сомс теперь мог видеть ее лицо, глаза, волосы – неизъяснимо такие же, какими он помнил их, неизъяснимо прекрасные.
Он сел на край стоявшего рядом с ним стула, обитого серебристым штофом.
– Вы не изменились, – сказал он.
– Нет? Зачем вы пришли?
– Обсудить кое-какие вопросы.
– Я слышала, что вы хотите, от вашего двоюродного брата.
– Ну и что же?
– Я готова. Я всегда хотела этого.
Теперь ему помогал звук ее голоса, спокойного и сдержанного, вся ее застывшая, настороженная поза. Тысячи воспоминании о ней, всегда вот так настороженной, пробудились в нем, и он сказал желчно:
– Тогда, может быть, вы будете так добры дать мне информацию, на основании которой я мог бы действовать. Приходится считаться с законом.
– Я ничего не могу вам сказать, чего бы вы не знали.
– Двенадцать лет! И вы допускаете, что я способен поверить этому?
– Я допускаю, что вы не поверите ничему, что бы я вам ни сказала, но это правда.
Сомс пристально посмотрел на нее. Он сказал, что она не изменилась; теперь он увидел, что ошибся. Она изменилась. Не лицом – разве только, что еще похорошела, не фигурой – разве стала чуть-чуть полнее. Нет! Она изменилась не внешне. В ней стало больше, как бы это сказать, больше ее самой, появилась какая-то решительность и смелость там, где раньше было только пассивное сопротивление. "А! – подумал он. – Это независимый доход! будь он проклят, дядя Джолион!"
– Я полагаю, вы теперь обеспечены? – сказал он.
– Благодарю вас. Да.
– Почему вы не разрешили мне позаботиться о вас? Я бы охотно сделал это, несмотря ни на что.
Слабая улыбка чуть тронула ее губы, но она не ответила.
– Ведь вы все еще моя жена, – сказал Сомс.
Зачем он сказал это, что он подразумевал под этим, он не сознавал ни в ту минуту, когда говорил, ни позже. Это был трюизм, почти лишенный смысла, но действие его было неожиданно. Она вскочила с кресла и мгновение стояла совершенно неподвижно, глядя на него. Он видел, как тяжело подымается ее грудь. Потом она повернулась к окну и распахнула его настежь.
– Зачем это? – резко сказал он. – Вы простудитесь в этом платье. Я не опасен. – И у него вырвался желчный смешок.
Она тоже засмеялась, чуть слышно, горько.
– Это – по привычке.
– Довольно странная привычка, – сказал Сомс тоже с горечью. – Закройте окно!
Она закрыла и снова села в кресло. В ней появилась какая-то сила, в этой женщине – в этой... его жене! Вот она сидит здесь, словно одетая броней, и он чувствует, как эта сила исходит от нее. И как-то почти бессознательно он встал и подошел ближе, – ему хотелось видеть выражение ее лица. Ее глаза не опустились и встретили его взгляд. Боже! Какие они ясные и какие темно-темио-карие на этой белой коже, под этими волосами цвета" жженого янтаря! И какие белые плечи! Вот странное чувство! Ведь он должен был бы ненавидеть ее!
– Лучше было бы все-таки не скрывать от меня, – сказал он. – В ваших же интересах быть свободной не меньше, чем в моих. А та старая история уж слишком стара.
– Я уже сказала вам.
– Вы хотите сказать, что у вас ничего не было – никого?
– Никого. Поищите в вашей собственной жизни.
Уязвленный этой репликой. Сомс сделал несколько шагов по комнате к роялю и обратно к камину и стал ходить взад и вперед, как бывало в прежние дни в их гостиной, когда ему становилось невмоготу.
– Нет, это не годится, – сказал он. Вы меня бросили. Простая справедливость требует, чтобы вы...
Он увидел, как она пожала этими своими белыми плечами" услышал, как она прошептала:
– Да. Так почему же вы не развелись со мной тогда? Не все ли мне было равно?
Он остановился и внимательно, с каким-то любопытством посмотрел на нее. Что она делает на белом свете, если она правда живет совершенно одна? А почему он не развелся с ней? Прежнее чувство, что она никогда не понимала его, никогда не отдавала ему должного, охватило его, пока он стоял и смотрел на нее.
– Почему вы не могли быть мне хорошей женой?
– Да, это было преступлением выйти за вас замуж. Я поплатилась за это. Вы, может быть, найдете какойнибудь выход. Можете не щадить моего имени, мне нечего терять А теперь, я думаю, вам лучше уйти.
Чувство, что он потерпел поражение, что у него отняли все его оправдания, и еще что-то, но что, он и сам не мог себе объяснить, пронзило Сомса, словно дыхание холодного тумана – Машинально он потянулся и взял с камина маленькую фарфоровую вазочку, повертел ее и сказал:
– Лоустофт. Где это вы достали? Я купил такую же под пару этой у Джобсона.
И, охваченный внезапными воспоминаниями о том, как много лет назад он и она вместе покупали фарфор, он стоял и смотрел на вазочку, словно в ней заключалось все его прошлое. Ее голос вывел его из забытья.
– Возьмите ее. Она мне не нужна.
Сомс поставил ее обратно на полку.
– Вы позволите пожать вам руку? – сказал он.
Чуть заметная улыбка задрожала у нее на губах. Она протянула руку. Ее пальцы показались холодными его лихорадочно горевшей ладони. "Она и сама ледяная, – подумал он, – всегда была ледяная". Но даже и тогда, когда его резнула эта мысль, все чувства его были поглощены ароматом ее платья и тела, словно внутренний жар, никогда не горевший для него, стремился вырваться наружу. Сомс круто повернулся и вышел. Он шел по улице, словно кто-то с кнутом гнался за ним, он даже не стал искать экипажа, радуясь пустой набережной, холодной реке, густо рассыпанным теням платановых листьев, – смятенный, растерянный, с болью в сердце, со смутной тревогой, словно он совершил какую-то большую ошибку, последствия которой он не мог предугадать. И дикая мысль внезапно поразила его – если бы вместо: "Я думаю, вам лучше уйти", она сказала: "Я думаю, вам лучше остаться!" – что бы он почувствовал? Что бы он сделал? Это проклятое очарование, оно здесь с ним, даже и теперь, после всех этих лет отчуждения и горьких мыслей. Оно здесь и готово вскружить ему голову при малейшем знаке, при одном только прикосновении. "Я был идиотом, что пошел к ней, – пробормотал он. – Я ни на шаг не подвинул дело. Можно ли было себе представить? Я не думал!.." Воспоминания, возвращавшие его к первым годам жизни с ней, дразнили и мучили его. Она не заслужила того, чтобы сохранить свою красоту, красоту, которая принадлежала ему и которую он так хорошо знает. И какая-то злоба против своего упорного восхищения ею вспыхнула в нем. Всякому мужчине даже вид ее был бы ненавистен, и она этого заслуживает. Она испортила ему жизнь, нанесла смертельную рану его гордости, лишила его сына. Но стоило ему только увидеть ее, холодную, сопротивляющуюся, как всегда, – он терял голову. Это в ней какой-то проклятый магнетизм. И ничего удивительного, если, как она утверждает, она прожила одна все эти двенадцать лет. Значит, Босини – будь он проклят на том свете! – жил с ней все это время. Сомс не мог сказать, доволен он этим открытием или нет.
Очутившись наконец около своего клуба, он остановился купить газету. Заголовок гласил: "Буры отказываются признать суверенитет!" Суверенитет! "Вот как она! – подумал он. – Всегда отказывалась. Суверенитет! А я все же обладаю им по праву. Ей, должно быть, ужасно одиноко в этой жалкой маленькой квартирке!"
XII
НА ФОРСАЙТСКОЙ БИРЖЕ
Сомс состоял членом двух клубов: "Клуба знатоков", название коего красовалось на его визитных карточках и в который он редко заглядывал, и клуба "Смена", который отсутствовал на карточках, но в котором он постоянно бывал. Он примкнул к этому либеральному учреждению пять лет назад, удостоверившись, что почти все его члены суть трезвые консерваторы, по крайней мере душой и карманом, если не принципами. Его ввел туда дядя Николае. Прекрасная читальня этого клуба была декорирована в адамовском стиле.
Войдя туда в этот вечер, он взглянул на телеграфную ленту – нет ли каких новостей о Трансваале – и увидел, что консоли с утра упали на семь шестнадцатых пункта. Он повернулся, чтобы пройти в читальню, и в это время чей-то голос за его спиной сказал:
– Ну, что ж. Сомс, все сошло отлично.
Это был дядя Николае, в сюртуке, в своем неизменном низко вырезанном воротничке особенного фасона и в черном галстуке, пропущенном через кольцо. Бог ты мой, восемьдесят два года, а как молодо и бодро выглядит!
– Я думаю, Роджер был бы доволен, – продолжал дядя Николае. – Все было великолепно устроено. Блэкли? Надо будет иметь в виду. Нет, Бэкстон мне не помог. С этими бурами у меня все нервы испортились – Чемберлен втянет нас в войну. Ты как полагаешь?
– Да не избежать, – пробормотал Сомс.
Николае провел рукой по своим худым, гладко выбритым щекам, весьма порозовевшим после летнего лечения. Он слегка выпятил губы. Эта история с бурами воскресила все его либеральные убеждения.
– Не внушает мне доверия этот малый, настоящий буревестник. Если будет война, дома упадут в цене. У вас будет немало хлопот с недвижимостью Роджера. Я ему много раз говорил, что ему следует сбыть часть своих домов. Но он был упрям, как бык.
"Оба вы хороши", – подумал Сомс. Но он никогда не спорил с дядями, чем, собственно, и поддерживал их во мнении, что Сомс – малый с головой, и официально сохранял за собой управление их имуществом.
– Мне говорили у Тимоти, – продолжал Николае, понизив голос, – что Дарти наконец совсем убрался. Твой отец теперь сможет вздохнуть. Отвратительная личность этот Дарти.
Сомс снова кивнул. Если было что-нибудь, на чем все
Форсайты единодушно сходились, это была характеристика Монтегью Дарти.
– Примите меры, – сказал Николае, – не то он еще вернется. А Уинифрид я бы сказал, что этот зуб надо выдернуть сразу. Какой прок беречь то, что уже гниет.
Сомс украдкой покосился на Николаев. Его нервы, взвинченные только что пережитым свиданием, заставили его почувствовать в этих словах намек на него самого.
– Я ей тоже советую, – коротко сказал он.
– Ну, – сказал Николае, – меня ждет экипаж. Мне пора домой. Я что-то плохо себя чувствую. Кланяйся отцу!
И, отдав таким образом дань кровным узам, он спустился своей юношеской походкой в вестибюль, где младший швейцар закутал его в меховую шубу.
"Не помню, чтобы когда-нибудь дядя Николае не жаловался, что он плохо себя чувствует, – раздумывал Сомс, – и всегда он выглядит так, словно собирается жить вечно! Вот семья! Если судить по нему, у меня впереди еще тридцать восемь лет здоровья. И я не хочу терять их даром". И, подойдя к зеркалу, он остановился и принялся разглядывать свое лицо. Не считая двух-трех морщинок да трехчетырех седых волосков в подстриженных темных усах, разве он постарел больше Ирэн? Во цвете лет и он, и она – в самом расцвете! И странная мысль мелькнула у него. Абсурд! Идиотство! Но мысль возвращалась. И" встревоженный не на шутку, как бываешь встревожен повторным приступом озноба, предвещающим лихорадку, он взошел на весы и опустился в кресло. Сто пятьдесят четыре фунта! За двадцать лет он не изменился в весе даже на два фунта. Сколько ей лет теперь? Около тридцати семи – еще не так много, у нее еще может быть ребенок, совсем не так много! Тридцать семь минет девятого числа будущего месяца. Он хорошо помнит день ее рождения – он всегда свято чтил этот день, даже и тот, последний, незадолго до того, как она бросила его и когда он был уже почти уверен, что она ему изменяет. Четыре раза ее день рождения праздновался у него в доме. Он всегда задолго ждал этого дня, потому что его подарки вызывали некоторое подобие благодарности, слабую попытку нежности с ее стороны. Правда, за исключением того последнего дня ее рождения, когда он впал в искушение и зашел слишком далеко в своей святости. И он постарался отогнать это воспоминание. Память покрывает трупы поступков ворохом мертвых листьев, из-под которых они уже только смутно тревожат наши чувства. И внезапно он подумал: "Я мог бы послать ей подарок в день ее рождения. В конце концов мы же христиане. А что если я... что если бы мы снова соединились?" И, сидя в кресле на весах, он глубоко вздохнул. Аннет! Да, но между ним и Аннет – неизбежность этого проклятого бракоразводного процесса. И как это все устроить?
"Мужчина всегда может этого добиться, если возьмет вину на себя", сказал Джолион.
Но зачем ему брать на себя весь этот позор и рисковать всей своей карьерой незыблемого столпа закона? Это несправедливо! Это донкихотство! За все эти двенадцать лет, с тех пор как они разошлись, он не предпринимал никаких шагов, чтобы обрести свою свободу, а теперь уже невозможно выставить в качестве основания для развода ее поведение с Босини. Раз он тогда ничего не сделал для того, чтобы разойтись с нею, значит он примирился с этим, хотя бы он и представил теперь какие-нибудь улики, что, впрочем, вряд ли возможно. К тому же его гордость не позволяла ему воспользоваться этим старым инцидентом, он слишком много выстрадал из-за него. Нет! Ничего, кроме нового адюльтера с ее стороны, но она это отрицает, и он... он почти верит ей. Петля какая-то! Ну просто петля!
Сомс поднялся с глубокого сиденья красного бархатного кресла с таким чувством, словно у него все свело внутри. Ни за что не уснешь с таким ощущением! И, надев снова пальто и шляпу, он вышел на улицу и зашагал к центру. На Трафальгар-сквер он заметил какое-то странное движение, какой-то шум, несшийся ему навстречу со Стрэнда. Это оказалась орава газетчиков, которые выкрикивали чтото так громко, что нельзя было разобрать ни одного слова. Он остановился, прислушиваясь, один из них подбежал к нему:
– Экстренный выпуск! Ультиматум Кру-угера! Война объявлена!
Сомс купил газету. Действительно, экстренное сообщение! Первой его мыслью было: "Буры хотят погубить себя". Второй: "Все ли я продал, что нужно? Если забыл, кончено – завтра на бирже будет паника". Он проглотил эту мысль, вызывающе тряхнув головой. Этот ультиматум дерзость – он готов потерять деньги скорей, чем согласиться на него. Им нужен урок, и они его получат. Но чтобы управиться с ними, понадобится не меньше трех месяцев. Там и войск-то нет – правительство, как всегда, прозевало. Черт бы побрал этих газетных крыс! Понадобилось будить всех ночью. Точно нельзя было подождать до утра. И он с беспокойством подумал о своем отце. Газетчики будут орать и у него под окнами. Окликнув кэб, он сел в него и приказал везти себя на Парк-Лейн.
Джемс и Эмили только что поднялись в спальню; и Сомс, сообщив Уормсону новость, уже собирался пройти к ним, но остановился, так как ему внезапно пришло в голову спросить:
– Что вы думаете об этом, Уормсон?
Дворецкий перестал водить мягкой щеткой по цилиндру Сомса, слегка наклонил лицо вперед и сказал, понизив голос:
– Ну что же, сэр, у них, конечно, нет никаких шансов, но я слышал, что они отличные стрелки. У меня сын в Иннискиллингском полку.
– У вас сын, Уормсон? Да что вы, а я даже не знал, что вы женаты.
– Да, сэр. Я никогда не говорю об этом. Я думаю, что его теперь пошлют туда.
Легкое удивление, которое почувствовал Сомс, сделав неожиданное открытие, что ему так мало известно о человеке, которого, как ему казалось, он так хорошо знает, тут же растворилось в другом легком удивлении, вызванном другим неожиданным открытием, что война может задеть кого-нибудь лично. Родившись в год Крымской кампании, он стал сознательным человеком к тому времени, когда восстание в Индии уже было подавлено; мелкие войны, которые после этого вела Британская империя, носили чисто профессиональный характер и нимало не задевали Форсайтов и того, что они представляли в политической жизни страны. Конечно, и эта война не явится исключением. Но он быстро перебрал в уме всех своих родственников. Двое из Хэйменов, он слышал, служат в кавалерии, это приятно, кавалерия – в этом есть что-то благородное; они носят, или это раньше так полагалось, голубые с серебром мундиры и ездят верхом. А Арчибальд, он помнит, как-то однажды вступил в ополченцы, но ему пришлось отказаться от этого из-за отца: Николае тогда поднял такой скандал, что сын попусту время теряет только щеголяет своим мундиром, разрядившись, как павлин. А недавно кто-то говорил, что старший сын молодого Николаев, "очень молодой" Николае, записался в армию добровольцем. "Нет, – думал Сомс, медленно поднимаясь по лестнице, – все это пустяки".
Он остановился на площадке у спальни родителей, раздумывая, стоит ли ему войти и сказать несколько успокоительных слов. Приоткрыв лестничное окно, он прислушался. Гул на Пикадилли – вот все, что было слышно, и с мыслью: "Ну, если эти автомобили расплодятся, это будет несчастье для домовладельцев", он уже собирался пройти выше, в свою комнату, которую для него всегда держали наготове, как вдруг услышал где-то вдалеке хриплый, пронзительный крик газетчика. Так и есть, и сейчас он заорет около дома! Сомс постучал к матери и вошел.
Отец сидел на постели, навострив уши, выглядывавшие из-под седых волос, которые Эмили всегда так искусно подстригала. Он сидел румяный и необыкновенно чистый, между белой простыней и подушкой, из которой, как два острия, торчали его высокие, худые плечи, обтянутые ночной сорочкой. Только одни глаза его, серые, недоверчивые, под морщинистыми веками, перебегали от окна к Эмили, которая ходила в капоте по комнате, нажимая на резиновый шар, прикрепленный к флакону. В комнате слабо пахло одеколоном, которым она прыскала.
– Все благополучно! – сказал Сомс. – Это не пожар. Буры объявили войну – вот и все.
Эмили остановилась с пульверизатором в руке.
– О! – только и сказала она и посмотрела на Джемса.
Сомс тоже смотрел на отца. Старик принял это известие не так, как они ожидали: казалось, его захватила какая-то неведомая им мысль.
– Гм! – внезапно пробормотал он. – Я уж не доживу и не увижу конца этого.
– Глупости, Джемс! К рождеству все кончится.
– Что ты понимаешь в этом? – сердито возразил Джемс. – Приятный сюрприз, нечего сказать, да еще в такой поздний час. – Он погрузился в молчание, а жена и сын точно завороженные ждали, что вот он сейчас скажет: "Не знаю, ничего не могу сказать, я знал, чем все это кончится". Но он ничего не говорил. Серые глаза его блуждали, по-видимому не замечая никого в комнате. Затем под простыней произошло какое-то движение, и внезапно колени его высоко поднялись. – Им нужно послать туда Робертса. Все это Гладстон заварил со своей Маджубой.
Оба слушателя заметили что-то не совсем обычное в его голосе, что-то похожее на настоящее, живое волнение. Как будто он говорил: "Я никогда больше не увижу мою родину мирной и спокойной. Я умру, не дождавшись конца, прежде чем узнаю, что мы победили". И хотя оба они чувствовали, что Джемсу нельзя позволять волноваться, они были растроганы. Сомс подошел к кровати и погладил отца по руке, которая лежала поверх простыни, длинная, вся покрытая сетью жил.
– Попомните мои слова! – сказал Джемс. – Консоли! теперь упадут до номинала, а у Вэла хватит ума пойти записаться добровольцем.
– Да будет тебе. Джемс! – воскликнула Эмили. – Ты так говоришь, будто и правда есть какая-то опасность!
Ее ровный голос на время успокоил Джемса.
– Да, да, – пробормотал он, – я вам говорил, чем все это кончится. Ну, не знаю, конечно, – мне никогда ничего не рассказывают. Ты сегодня здесь ночуешь, мой мальчик?
Кризис миновал, он теперь придет в нормальное для него состояние тихой тревоги; и Сомс, уверив отца, что он останется ночевать здесь, пожал ему руку и направился в свою комнату.
На следующий день у Тимоти собралось столько гостей, сколько не собиралось уже много лет. В дни такого рода национальных потрясений, правда, не пойти туда было почти невозможно. Не то чтобы в событиях чувствовалась какая-нибудь опасность, нет, ее было ровно столько, чтобы ощущать необходимость уверять друг друга, что никакой опасности нет.
Николае явился спозаранку. Он видел Сомса накануне вечером – Сомс говорил, что войны не избежать. Этот старикашка Крюгер просто спятил, ему ведь семьдесят пять лет, по меньшей мере (Николасу было восемьдесят два). Что говорит Тимоти? У него ведь тогда что-то вроде удара было, после Маджубы. Захватчики эти буры. Темноволосая Фрэнси, явившаяся вслед за ним, сейчас же, из свойственного ей духа противоречия, подобающего независимо мыслящей дочери Роджера, подхватила:
– Сучок в чужом глазу, дядя Николае! А уитлендеры [12] разве не почище будут? – новое выражение, заимствованное ею, как говорили, у ее брата Джорджа.
Тетя Джули нашла, что Фрэнси не следует говорить такие вещи. Сын дорогой миссис Мак-Эндер Чарли МакЭндер – уитлендер, а уж его никак нельзя назвать захватчиком. На это Фрэнси отпустила одно из своих "словечек", не совсем приличных, но бывших у нее в большом ходу:
– У него отец шотландец, а мать гадюка.
Тетя Джули заткнула уши, но слишком поздно, а тетя Эстер улыбнулась; что же касается дяди Николаев – он надулся: остроты, исходившие не от него, он недолюбливал. Как раз в эту минуту вошла Мэрией Туитимен и немедленно следом за нею молодой Николае. Увидев сына, Николае поднялся.
– Ну, мне пора, – сказал он. – Вот Ник вам расскажет, чем кончатся скачки.
И, отпустив эту остроту по адресу своего старшего сына, который, будучи оплотом всяческих гарантий и директором страхового общества, был привержен к спорту не более, чем его отец, он вышел. Милый Николае! Какие же это скачки! Или это одна из его шуточек? Удивительный человек, и как сохранился! Сколько кусков сахару дорогой Мэрией? А как поживают Джайлс и Джесс? Тетя Джули выразила опасение, что теперь королевской кавалерии будет много хлопот, нужно будет охранять побережье, хотя, конечно, у буров нет кораблей. Но ведь никто не знает, на что окажутся способны французы, особенно после этой ужасной истории с Фашодой [13], которая так напугала Тимоти, что он потом несколько месяцев не покупал никаких бумаг. Но как вам нравится эта ужасная неблагодарность буров после всего, что для них сделано: посадить д-ра Джемсона в тюрьму – миссис Мак-Эндер говорила, он такой симпатичный. А сэра Альфреда Мильнера послали для переговоров с ними – ну, это такой умница. И что им только нужно, понять нельзя!
Но в этот самый момент произошла одна из тех сенсаций, которые так ценились у Тимоти и которым великие события подчас способствуют.
– Мисс Джун Форсайт.
Тетя Джули и тетя Эстер – обе сразу поднялись со своих мест, дрожа от давно заглохшей обиды, захлебываясь от переполнявшего их чувства старой привязанности и гордости, что вот она все-таки возвратилась, блудная дочь! Какой сюрприз! Милочка Джун, после стольких лет! Да как она хорошо выглядит! Ни капельки не изменилась! Они чуть-чуть было не спросили ее: "А как здоровье дорогого дедушки?" – забыв в этот ошеломляющий момент, что бедный дорогой Джолион вот уж семь лет, как лежит в могиле.
Всегда самая смелая и прямодушная из всех Форсайтов, с решительным подбородком, живыми глазами и огненной копной волос, маленькая, хрупкая Джун села на позолоченный стул с бисерным сиденьем, словно вовсе и не проходило этих десяти лет с тех пор, как она была здесь, десяти лет странствований, независимости и служения "несчастненьким". Последние ее протеже были все исключительно скульпторы, художники, граверы, отчего ее раздражение на Форсайтов и их безнадежно антихудожественные вкусы только усилилось. Правду сказать, она почти перестала верить в то, что родственники ее действительно существуют, и теперь оглядывалась кругом с какой-то вызывающей непосредственностью, чем приводила гостей в явное смущение. Она совсем не ожидала увидеть здесь кого-нибудь, кроме своих бедных старушек. А почему ей пришло в голову навестить их, она и сама не совсем понимала, просто по дороге с Оксфорд-стрит в студию на Лэтимер-Род она вдруг с угрызением совести вспомнила о них, как о двух "несчастненьких", которых она совсем забросила.