355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Голсуорси » Сага о Форсайтах » Текст книги (страница 22)
Сага о Форсайтах
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:10

Текст книги "Сага о Форсайтах"


Автор книги: Джон Голсуорси



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 111 страниц) [доступный отрывок для чтения: 40 страниц]

– Он довезет вас в час с четвертью. Вот вам для ваших протеже. – И он сунул ей в руку чек на пятьдесят фунтов.

Он видел, как заблестели ее глаза, услышал ее тихое: "О дядя Джолион!" – и все в нем вздрогнуло от удовольствия. Это значило, что одно-два бедных создания получат какую-то помощь, и это значило, что она приедет еще. Он заглянул в экипаж и еще раз пожал ей руку. Ландо покатилось. Он стоял и смотрел на луну и на тени деревьев и думал: "Чудесная ночь! Она!.."

II

Два дня дождя, и установилось лето, ясное, солнечное. Старый Джолион гулял и беседовал с Холли. Сначала он чувствовал себя словно выросшим и полным новых сил, потом ощутил беспокойство. Почти каждый день они ходили в рощу и доходили до упавшего дерева. "Ну что ж, ее нет, – думал он, – конечно, нет". И тогда ему казалось, что он стал ниже ростом, и, с трудом передвигая ноги, он шел в гору к дому, прижав руку к левому боку. Иногда у него являлась мысль: "Приезжала она или мне это приснилось?" И он устремлял взгляд в пустоту, а пес Балтазар устремлял взгляд на него. Конечно, она больше не приедет! Он уже без прежнего интереса вскрывал письма из Испании. Они решили вернуться только в июле; как ни странно, он чувствовал, что это не так уж трудно пережить. Каждый день за обедом он скашивал глаза и смотрел на то место, где она тогда сидела. Ее там не было, и глаза его опять смотрели прямо.

На седьмой день он подумал: "Надо съездить в город заказать башмаки". Велел Бикону подавать и отправился. Между Пэтни и Хайд-парком он подумал: "Можно бы заехать в Челси навестить ее". И крикнул кучеру:

– Заезжайте, куда вечером отвозили даму.

Кучер обернул к нему свое широкое красное лицо, и его толстые губы ответили:

– Даму в сером, сэр?

– Да, даму в сером.

Какие же еще могут быть дамы! Болван!

Коляска остановилась перед небольшим трехэтажным домом, стоявшим немного отступя от реки. Опытным глазом старый Джолион увидел, что квартиры в нем дешевые. "Фунтов шестьдесят в год", – прикинул он и, войдя в подъезд, стал читать фамилии на дощечке. Фамилии Форсайт не было, но против слов: "Второй этаж, квартира С", значилось: "Миссис Ирэн Эрон". А, она опять носит девичью фамилию! Ему это почему-то понравилось. Он медленно пошел по лестнице, бок побаливал. Он постоял, прежде чем звонить, чтобы улеглось ощущение подергивания и трепыхания. Не будет ее дома! А тогда – башмаки! Мрачная мысль! Зачем ему еще башмаки в его возрасте? Ему и своих-то всех не сносить.

– Хозяйка дома?

– Да, сэр.

– Доложите: мистер Джолион Форсайт.

– Сейчас, сэр, пройдите, пожалуйста, сюда.

Старый Джолион последовал за очень молоденькой горничной – лет шестнадцати, не больше – в очень маленькую гостиную со спущенными шторами. В ней было пианино, а больше почти ничего, если не считать неясного аромата и хорошего вкуса. Он стоял посередине, держа в руке цилиндр, и думал: "Нелегко ей, видно, живется!" Над камином висело зеркало, и он увидел свое отражение. Ох, как стар! Послышался шелест, он обернулся. Она была так близко, что усы его чуть не задели ее лба, как раз там, где начинались серебряные нити в волосах.

– Я был в городе, – сказал он. – Подумал, загляну к вам, узнаю, как вы тогда доехали.

И при виде ее улыбки он почувствовал внезапное облегчение. Может быть, она и вправду рада его видеть.

– Хотите, наденьте шляпу, покатаемся в парке?

Но когда она ушла надевать шляпу, он нахмурился. Парк! Джеме и Эмили! Жена Николаев или кто другой из членов его милого семейства уж наверное там, разъезжают взад и вперед. А потом пойдут болтать о том, что видели его с ней. Лучше не нужно! Он не желал воскрешать на Форсайтской Бирже отзвуки прошлого. Он снял седой волос с отворота застегнутого на все пуговицы сюртука и провел рукой по щеке, усам и квадратному подбородку. Под скулами прощупывались глубокие впадины Он мало ел последнее время, надо попросить этого шарлатана, который лечит Холли, прописать ему что-нибудь подкрепляющее. Но Ирэн была готова, и, сидя в коляске, он сказал:

– А может, лучше посидим в Кенсингтонском саду? – и прибавил, подмигивая: – Там-то никто не разъезжает взад и вперед, – как будто она уже была посвящена в его мысли.

Они вышли из коляски, вступили на эту территорию для избранных и направились к пруду.

– Вы, я вижу, снова под девичьей фамилией, – сказал он. – Это неплохо.

Она взяла его под руку:

– Джун простила мне, дядя Джолион?

Он ответил мягко:

– Да, да, конечно, как же иначе?

– А вы?

– Я? Я простил вам, едва только понял, как, собственно, обстоит дело.

И он, возможно, говорил правду: он всегда был душой на стороне красоты.

Она глубоко вздохнула.

– Я никогда не жалела, не могла. Вы когда-нибудь любили очень сильно, дядя Джолион?

Услышав этот странный вопрос, старый Джолион устремил взгляд в пространство. Любил ли? Да как будто и нет. Но ему не хотелось говорить этого молодой женщине, чья рука касалась его локтя, чью жизнь словно приостановила память о несчастной любви. И он подумал: "Если бы я встретил вас, когда был молод, я... я, возможно, и наделал бы глупостей". Ему захотелось укрыться за обобщениями.

– Любовь – странная вещь, – сказал он. – Часто роковая. Ведь это греки – не правда ли? – сделали из любви богиню; и они, вероятно, были правы, но ведь они жили в Золотом веке.

– Фил обожал их.

"Фил!" Это слово резнуло его, – способность видеть вещи со всех сторон вдруг подсказала ему, почему она им не тяготится. Ей хотелось говорить о своем возлюбленном! Что ж, если это доставляет ей удовольствие! И он сказал:

– А он, наверно, понимал толк в скульптуре.

– Да. Он любил равновесие и пропорции, любил греков за то, как они без остатка отдавались искусству.

Равновесие! Насколько он помнил, этот молодой человек был совсем не уравновешенный; что касается пропорций... фигура у него была, конечно, хорошая, но эти странные глаза и выдающиеся скулы... пропорции?

– Вы тоже из Золотого века, дядя Джолион.

Старый Джолион оглянулся на нее. Что она, смеется над ним? Нет, глаза ее были мягки, как бархат. Льстит ему? Но зачем? С такого старика, как он, взять нечего.

– Фил так думал. Он всегда говорил: "Но я никак не могу ему сказать, что восхищаюсь им".

А, вот оно опять. Ее погибший возлюбленный; желание говорить о нем. И он пожал ей руку, отчасти обиженный этими воспоминаниями, отчасти благодарный, точно сознавая, как они связывают его с нею.

– Очень талантливый молодой человек был, – проговорил он. – Жарко, на меня жара теперь действует. Давайте посидим.

Они сели на стулья под каштаном, широкие листья которого защищали их от тихого сияния вечера. Приятно сидеть здесь, и смотреть на нее, и чувствовать, что ей хорошо с ним. И желание, чтобы ей стало еще лучше, заставило его продолжать.

– Вы, вероятно, знали его с такой стороны, какую я не мог видеть. Вам он показал лучшее, что в нем было. Его взгляды на искусство казались мне немного... новыми, – он чуть не сказал: "новомодными".

– Да, но он говорил, что вы понимаете толк в красоте.

Старый Джолион подумал: "Говорил он, как же!" Но ответил, подмигивая:

– Ну что ж, он был прав, а то я бы не сидел здесь с вами.

Очаровательна она, когда улыбается вот так, глазами.

– Он говорил, что у вас сердце из тех, что никогда не старятся. Фил замечательно разбирался в людях.

Старый Джолион не обманывался этой лестью, звучащей из прошлого, вызванной желанием говорить об умершем, – совсем нет; и все же он жадно ловил ее слова, ибо Ирэн радовала его взоры и сердце, которое – совершенно верно – так и не состарилось. Потому ли, что, не в пример ей и ее мертвому возлюбленному, он никогда не любил до отчаяния, всегда сохранял равновесие и чувство пропорций? Что же, зато в восемьдесят пять лет он еще способен наслаждаться красотой! И он подумал: "Будь я художником или скульптором!.. Но я старик. Надо жить, пока можно!"

Двое, обнявшись, прошли по траве перед ними, по краю тени от каштана. Солнце безжалостно освещало их бледные, помятые молодые лица.

– Некрасивое создание человек, – сказал вдруг старый Джолион. – Поражает меня, как любовь это превозмогает.

– Любовь все превозмогает.

– Так молодые думают, – сказал он тихо.

– У любви нет возраста, нет предела, нет смерти.

Ее бледное лицо светилось, грудь подымалась, глаза такие большие, и темные, и мягкие – прямо ожившая Венера! Но эта шальная мысль сейчас же вызвала реакцию, и он сказал, подмигивая:

– Да, если б у нее были пределы, мы бы и на свет не родились. Ведь ей, честное слово, ставится немало препятствий.

Потом, сняв цилиндр, старый Джолион провел по нему манжетой. Большой и нескладный, он нагрел ему лоб; эти дни у него часто бывали приливы крови к голове – кровообращение уже не то, что было.

Она все сидела, глядя прямо перед собой, и вдруг проговорила еле слышно:

– Странно, как это я еще жива! Слова Джо "загнанная, потерянная" пришли ему на память.

– А-а, – сказал он, – мой сын видел вас мельком в тот день.

– Это был ваш сын? Я слышала голос в холле; на секунду я подумала, что это – Фил.

Старый Джолион видел, что у нее задрожали губы.

Она поднесла к ним руку, опять отняла ее и продолжала спокойно:

– В ту ночь я пошла к реке; какая-то женщина схватила меня за платье. Рассказала мне о себе. Когда узнаешь, что приходится выносить другим, становится стыдно.

– Одна из тех? Она кивнула, и в душе старого Джолиона зашевелился ужас, ужас человека, никогда не знавшего, что значит бороться с отчаянием. Почти против воли он сказал:

– Расскажите мне, хорошо?

– Мне было все равно – жить или умереть. А когда дойдешь до такого, судьбе уж и не хочется тебя убивать. Эта женщина ухаживала за мной три дня, не отходила от меня. Денег у меня не было. Вот я теперь и делаю для них, что могу.

Но старый Джолион думал: "Не было денег!" Что может сравниться с такой участью? С этим и все остальное связано.

– Напрасно вы не пришли ко мне, – сказал он. – Почему?

Ирэн не ответила.

– Потому что моя фамилия Форсайт, наверно? Или Джун не хотели встретить? А теперь как ваши дела?

Он невольно окинул глазами ее фигуру. Может быть, она и теперь... но нет, она не худая, право же нет.

– О, ведь у меня пятьдесят фунтов в год, как раз хватает.

Ответ не удовлетворил его; уверенность пропала. Уж этот Соме! Но чувство справедливости заглушило обвиняющий голос. Нет, она, конечно, скорее умрет, чем согласится принять хоть что-нибудь от него. Это ничего, что она такая мягкая, в ней, наверное, скрыта сила, сила и верность. И нужно же было этому Босини дать себя раздавить и оставить ее на мели!

– Ну, теперь уж вы должны прийти ко мне, если вам что-нибудь понадобится, – сказал он, – а то я совсем обижусь, – и он встал, надевая цилиндр. – Пойдемте выпьем чаю. Я велел этому лентяю дать лошадям час отдохнуть и заехать за мною к вам. Сейчас возьмем кэб; я уже не могу столько ходить, как раньше.

Хорошо было пройтись до дальнего конца сада – звук ее голоса, взгляд ее глаз, тонкая красота прелестной женщины двигались рядом с ним. Хорошо было выпить чаю у Раффела на Хай-стрит, – он вышел оттуда с большой коробкой конфет, нацепленной на мизинец. Хорошо было ехать назад в Челси в наемной карете, покуривая сигару. Она обещала приехать в следующее воскресенье и снова играть ему, и мысленно он уже рвал гвоздику и ранние розы, чтобы дать их ей с собой в Лондон. Приятно было сделать ей приятное, если только это приятно от такого старика. Коляска уже ждала его, когда они приехали. Ведь вот человек! А когда его ждешь – всегда опаздывает! Старый Джолион зашел на минутку проститься. В маленькой темной передней ее квартирки стоял неприятный запах пачули; и на скамейке у стены – другой мебели не было – он заметил сидящую фигуру. – Он слышал, как Ирэн тихо сказала: "Сию минуту". В маленькой гостиной, когда двери были закрыты, он серьезно спросил:

– Одна из ваших протеже?

– Да. Теперь, благодаря вам, я могу кое-что для нее сделать.

Он стоял, глядя перед собой и поглаживая подбородок, мощь которого стольких в свое время отпугивала. Мысль, что она так близко соприкасается с этой несчастной, огорчала его и пугала. Чем она может им помочь? Ничем! Только сама может запачкаться и нажить неприятностей. И он сказал:

– Будьте осторожны, дорогая. Люди готовы что угодно истолковать в самом худшем смысле.

– Это я знаю.

Он отступил перед ее спокойной улыбкой.

– Так, значит, в воскресенье, – сказал он. – До свидания!

Она подставила ему щеку для поцелуя.

– До свидания, – повторил он, – берегите себя.

И он вышел, не оглядываясь на фигуру у стены. Домой он поехал через Хэммерсмит, решив зайти в знакомый магазин и распорядиться, чтобы ей послали две дюжины их лучшего бургундского. Ей, верно, нужно бывает иногда подкрепиться Только в Ричмонд-парке он вспомнил, что поехал в город заказывать башмаки, и удивился, как такая нелепая мысль могла прийти ему в голову.

III

Легкие феи прошлого, которые роем вьются вокруг стариков, никогда еще не тревожили старого Джолиона так мало, как в течение этих семидесяти часов, отделявших его от воскресенья. Зато улыбалась ему фея будущего, овеянная обаянием неизвестности. Теперь старый Джолион не тревожился и не ходил навещать упавшее дерево, потому что она обещала приехать к завтраку. Есть что-то необычайно успокоительное в еде. Сговоришься позавтракать вместе – и уляжется целый ворох сомнений, ибо никто не пропустит обеда или завтрака, если не будет на то совсем особых причин Он часто играл с Холли в крикет на лужайке, подавал ей мячи, а она била, готовясь в свою очередь на каникулах подавать их Джолли. Ибо в ней было мало форсайтского, а в Джолли – бездна, а Форсайты всегда бьют, пока не выйдут в отставку и не доживут до восьмидесяти пяти лет. Пес Балтазар, неизменно находившийся тут же, когда только успевал, ложился на мяч, а мальчик-слуга бегал за мячами, пока лицо у него не начинало сиять, как полная луна. И потому, что ждать оставалось все меньше, каждый день был длиннее и лучезарнее предыдущего. В пятницу вечером он принял пилюлю от печени – бок давал себя чувствовать, – и хотя болело не с той стороны, где печень, все же он считал, что нет лучшего лекарства. Всякий, кто сказал бы ему, что он нашел себе в жизни новый повод для волнения и что волнение ему вредно, встретил бы твердый, несколько вызывающий взгляд его темно-серых глаз, словно говоривших: "Я знаю, что делаю". Так всегда было, так и останется.

В воскресенье утром, когда Холли с гувернанткой ушли в церковь, он направился к грядкам клубники. Там, в сопровождении пса Балтазара, он внимательно осмотрел кусты и разыскал ягод двадцать, не меньше, совсем спелых. Ему было вредно нагибаться, сильно закружилась голова, кровь прилила к вискам. Положив клубнику на блюдце, он оставил ее на обеденном столе, вымыл руки и смочил лоб одеколоном. Здесь, перед зеркалом, он как-то вдруг заметил, что похудел. Какой "щепкой" он был в молодости! Приятно быть стройным – он не выносил толстяков; и все же щеки у него, пожалуй, уж очень впалые. Она должна была приехать поездом в половине первого и прийти пешком со станции по дороге мимо фермы Гейджа, с той стороны рощи. И, заглянув в комнату Джун, чтобы убедиться, приготовлена ли горячая вода, он отправился встречать ее не спеша, так как чувствовал сердцебиение. Воздух был душистый, пели жаворонки, Эпсомский ипподром был ясно виден. Чудный день! В точно такой день, вероятно, шесть лет назад Соме привез сюда молодого Боснии, чтобы посмотреть на участок, где предстояло начать постройку. Босини и выбрал окончательно, где строить дом, – это он не раз слышал от Джун. Эти дни он много думал о молодом архитекторе, словно дух его и правда витал над местом его последней работы в надежде увидеть ее. Босини – единственный, кто владел ее сердцем, кому она всю себя отдала с упоением. В восемьдесят пять лет невозможно было, конечно, представить себе все это, но в старом Джолионе шевелилась странная, смутная боль, как призрак беспредметной ревности; и другое чувство, более великодушное – жалость к этой так скоро погибшей любви Каких-то несколько месяцев – и конец! Да, да. Он взглянул на часы, прежде чем войти в рощу: только четверть первого, еще двадцать пять минут ждать. А потом тропинка свернула, и он увидел ее на том же месте, где и в первый раз, на упавшем дереве, и понял, что она приехала более ранним поездом, чтобы побыть здесь одной часа два – ну конечно, не меньше. Два часа в ее обществе – потеряны! За какие воспоминания она так любит это дерево? Лицо его выдало эту мысль, потому что она сейчас же сказала:

– Простите меня, дядя Джолион. Здесь я в первый раз узнала...

– Да, да, тут оно и останется, приходите, когда захочется. Вид у вас неважный, слишком много уроков даете.

Его тревожило, что ей приходится давать уроки. Обучать каких-то девчонок, барабанящих гаммы толстыми пальцами!

– А где вы их даете? – спросил он.

– К счастью, почти все в еврейских семьях.

Старый Джолион удивился: в глазах всех Форсайтов евреи – странные и подозрительные люди.

– Они любят музыку, и они очень добрые.

– Попробовали бы они, черт возьми, не быть добрыми, – он взял ее под руку – бок у него всегда побаливал на подъеме – и сказал: – Видели вы что-нибудь лучше этих лютиков? За одну ночь распустились.

Ее глаза, казалось, летали над лугом, как пчелы в поисках цветов и меда.

– Я хотел, чтобы вы их посмотрели, не велел выгонять сюда коров, потом, вспомнив, что она приехала разговаривать о Босини, указал на башенку с часами, возвышавшуюся над конюшней: – Он, вероятно, не позволил бы мне это устроить. Насколько я помню, он не знал счета времени.

Но она, прижав к себе его руку, вместо ответа заговорила о цветах, и он понял ее умысел – не дать ему почувствовать, что она приехала говорить об умершем.

– Самый лучший цветок, какой я вам могу показать, – сказал он с каким-то торжеством, – это моя детка. Она сейчас вернется из церкви. В ней есть что-то, что немного напоминает мне вас, – он не увидел ничего особенного в том, что выразил свою мысль именно так а не сказал: "В вас есть что-то, что немного напоминает мне ее". – А, да вот и она!

Холли, опередив пожилую гувернантку-француженку, пищеварение которой испортилось двадцать два года назад во время осады Страсбурга, со всех ног бежала к ним от старою дуба. Шагах в двадцати она остановилась погладить Балтазара, делая вид, что только для этого и бежала. Старый Джолион, который видел ее насквозь, сказал:

– Ну, моя маленькая, вот тебе обещанная дама в сером.

Холли выпрямилась и посмотрела на гостью. Он наблюдал за ними обеими, посмеиваясь глазами; Ирэн улыбалась, на лице Холли серьезная пытливость тоже сменилась робкой улыбкой, потом чем-то более глубоким. Она чувствует красоту, эта девочка, понимает толк в вещах! Хорошо было видеть, как они поцеловались.

– Миссий Эрон, mam'zelle Бос. Ну, mam'zelle, как проповедь?

Теперь, когда ему оставалось так мало времени жить, единственная часть богослужения, связанная с земной жизнью, поглощала весь оставшийся у него интерес к церкви Mam'zelle Бос протянула похожую на паука ручку в черной лайковой перчатке – она живала в самых лучших домах, – печальные глаза на ее тощем желтоватом лице, казалось, спрашивали: "А вы хорошо воспитаны?" Каждый раз, как Холли или Джолли чем-нибудь ей не угождали а случалось это нередко, – она говорила им: "Маленькие Тэйлоры никогда так не делали, такие хорошо воспитанные были детки!" Джолли ненавидел маленьких Тэйлоров; Холли ужасно удивлялась, как это ей все не удается быть такой же, как они. "Чудачка эта mam'zelle Бос", – думал о ней старый Джолион.

Завтрак прошел удачно; из шампиньонов, которые он сам выбирал в теплице, из собранной им клубники и еще одной бутылки "Стейнберг Кэбинет" он почерпнул какое-то ароматное вдохновение и уверенность, что завтра у него будет легкая экзема. После завтрака они сидели под старым дубом и пили турецкий кофе. Старый Джолион не очень огорчился, когда мадемуазель Бос удалилась к себе в комнату писать воскресное письмо сестре, которая в прошлом чуть не погубила свое будущее, проглотив булавку, о чем ежедневно сообщалось детям в виде предостережения, чтобы они ели медленно и не забывали как следует жевать. На нижней лужайке, на пледе. Холли и пес Балтазар Дразнили и ласкали друг друга, а в тени старый Джолион, положив ногу на ногу и наслаждаясь сигарой, смотрел на сидящую на качелях Ирэн. Легкая, чуть покачивающаяся серая фигура в редких солнечных пятнах, губы полуоткрыты, глаза темные и мягкие под слегка опущенными веками. У нее был довольный вид. Конечно же, ей полезно приезжать к нему в гости! Старческий эгоизм еще не настолько завладел им, чтобы он не умел найти удовольствие в чужой радости. Он сознавал, что его желание – это хоть и много, но не все.

– Здесь очень тихо, – сказал он, – вы не приезжайте, если вам скучно. Но видеть вас мне радостно. Из всех лиц только лицо моей детки доставляет мне радость и ваше.

По ее улыбке он понял, что ей не совсем безразлично, когда ею любуются, и это придало ему уверенности.

– Эго не слова, – сказал он, – я никогда не говорил женщине, что она мне нравится, если этого не было. Да я и не знаю, когда вообще говорил женщине, что она мне нравится, разве только в давние времена жене. А жены странный народ. – Он помолчал, потом вдруг опять заговорил: – Ей хотелось слышать это от меня чаще, чем я это чувствовал, вот что тут поделаешь! – На ее лице отразилось какое-то смятение. И, испугавшись, что сказал что-то неприятное, он заторопился: – Когда моя детка выйдет замуж, надеюсь, ей попадется человек, понимающий чувства женщины. Я-то до этого не доживу, но очень уж много сейчас несуразного в браке; не хочется мне, чтоб она с этим столкнулась. – И, чувствуя, что только ухудшил дело, он добавил: – И когда эта собака перестанет чесаться!

Последовало молчание. О чем она думает, эта прелестная женщина с изломанной жизнью, покончившая с любовью, но созданная для любви? Когда-нибудь, когда его уже не будет, она, может быть, найдет другого спутника жизни – не такого беспорядочного, как этот молодой человек, который дал себя переехать. Да, но ее муж?

– Соме никогда вам не докучает? – спросил он.

Она покачала головой. Лицо ее сразу замкнулось. При всей ее мягкости в ней было что-то непреклонное. И словно луч света, озаривший всю непреодолимость половой антипатии, пронизал сознание человека, воспитанного на культуре ранней эпох? Виктории, такой далекой от новой культуры его старости, – человека, никогда не задумывавшегося о таких простых вещах.

– И то хорошо, – сказал он. – Сегодня виден ипподром. Хотите, пройдемся?

Он провел ее по цветнику и фруктовому саду, где у высоких стен грелись на солнце шпалеры персиков; мимо коровника, в оранжерею, в теплицу с шампиньонами, мимо грядок со спаржей, в розарий, в беседку – даже в огород посмотреть зеленый горошек, из стручков которого Холли так любила выскребать пальцем горошинки, чтобы слизнуть их потом со своей смуглой ладошки. Много чудесных вещей он ей показал, а Холли и пес Балтазар носились вокруг, время от времени подбегая к ним и требуя внимания. Это был один из счастливейших дней его жизни, но он утомился а был рад, когда, наконец, уселся в гостиной и она налила ему чаю. К Холли пришла подруга – блондиночка с короткими, как у мальчика, волосами. Они резвились где-то в отдалении, под лестницей, на лестнице и на верхней галерее. Старый Джолион попросил Шопена. Она играла этюды, мазурки, вальсы, и девочки тихонько подошли и стали у рояля – слушали, наклонив вперед темную и золотую головки. Старый Джолион наблюдал за ними.

– Ну-ка вы, потанцуйте.

Они начали робко, не в такт. Подскакивая и кружась, серьезные, не очень ловкие, они долго двигались перед его креслом под музыку вальса. Он смотрел на них и на лицо игравшей, с улыбкой обращенное к маленьким балеринам, и думал: "Давно не видал такой прелестной картинки!" Послышался голос:

– Hollee! Mais enfin – qu'est ее que tu fais la – danser, le dimanche! Viens done! [1]

Но девочки подошли к старому Джолиону, зная, что он не даст их в обиду, и глядели ему в лицо, на котором было ясно написано: "Попались!"

– В праздник-то еще лучше, mam'zelle. Это я виноват.

Ну, бегите, цыплята, пейте чай.

И когда они ушли вместе с псом Балтазаром, которому тоже полагалось есть четыре раза в день, он посмотрел на Ирэн, подмигнул и сказал:

1. Холли, послушай, что же это такое – танцевать в воскресенье! Перестань! (франц.).

– Вот видите ли! А правда, милы? Среди ваших учениц есть маленькие?

– Да, целых три – две из них прелесть.

– Хорошенькие?

– Очаровательные.

Старый Джолион вздохнул. Он был полон ненасытной любви ко всему молодому.

– Моя детка, – сказал он, – по-настоящему любит музыку; когда-нибудь будет музыкантшей. Вы бы не могли сказать мне свое мнение о ее игре?

– Конечно, с удовольствием.

– Вы бы не хотели... – но он удержался от слов "давать ей уроки".

Мысль, что она дает уроки, была ему неприятна. А между тем тогда уж он видел бы ее регулярно. Она встала и подошла к его креслу.

– Хотела бы, очень; но ведь есть Джун. Когда они возвращаются?

Старый Джолион нахмурился.

– Не раньше середины будущего месяца. А что из этого?

– Вы сказали, что Джун меня простила; но забыть она не могла, дядя Джолион.

Забыть! Должна забыть, если он этого хочет.

Но будто отвечая ему, Ирэн покачала головой.

– Вы же знаете, что нет; такое не забывается.

Опять это злосчастное прошлое! И он сказал обиженно и твердо:

– Ну посмотрим.

Он еще больше часа говорил с ней о детях, о тысяче мелочей, пока не подали коляску, чтобы отвезти ее домой. А когда она уехала, он вернулся к своему креслу и долго сидел в нем, поглаживая подбородок и щеки и в мыслях заново переживая весь день.

В тот вечер после обеда он прошел к себе в кабинет и достал лист бумаги. Он не сразу начал писать, поднялся, постоял под шедевром "Голландские рыбачьи лодки на закате". Он думал не об этой картине, а о своей жизни. Он оставит ей что-нибудь в завещании; ничто так не могло взволновать тихие глубины его дум и памяти. Он оставит ей часть своего состояния, своих надежд, поступков, способностей и труда, которые это состояние создали; оставит ей часть всего того, чти упустил в этой жизни, пройдя по ней здраво и твердо. Ах, а что же это он упустил? "Голландские рыбачьи лодки" не отвечали; он подошел к стеклянной двери и открыл ее, отстранив портьеру. Поднялся ветер; прошлогодний дубовый листок, чудом избегнувший метлы садовника, еле слышно постукивая и шелестя, тащился в полутьме по каменной террасе. Других звуков не было, до него доносился запах недавно политых гелиотропов. Пролетела летучая мышь. Какая-то птица чирикнула напоследок. И прямо над старым дубом зажглась первая звезда. Фауст в опере променял душу на несколько лет молодости. Неестественная выдумка! Невозможна такая сделка, в этом-то и трагедия. Нельзя снова стать молодым для любви и для жизни. Ничего не осталось, как только издали наслаждаться красотой, пока еще можно, да отказать ей чтонибудь в завещании. Но сколько? И как будто не в состоянии произвести этот подсчет, глядя в вольную тишину деревенской ночи, он повернулся и подошел к камину. Вот его любимые бронзовые статуэтки: Клеопатра со змеей на груди; Сократ; борзая, играющая со щенком; силач, сдерживающий коней. "Они-то не умрут, – подумал он, и у него защемило сердце. – У них еще тысяча лет жизни впереди!"

"Сколько?" Что ж, во всяком случае достаточно, чтобы не дать ей состариться раньше срока, чтобы как можно дольше уберечь ее лицо от морщин, а светлые волосы от губительной седины. Он, может быть, проживет еще лет пять. Ей к тому времени будет за тридцать. "Сколько?" В ней нет ни капли его крови. Верность образу жизни, который он вел сорок лет, даже больше, с тех самых пор, как женился и основал это таинственное учреждение семью, подсказала ему осторожную мысль: не его кровь, ни на что не имеет права. Так значит, эта его затея – роскошь! Баловство, потакание стариковскому капризу, поступок слабоумного. Его будущее по праву принадлежит тем, в ком течет его кровь, в ком он будет жить после смерти. Он отвернулся от статуэток и стоял, глядя на старое кожаное кресло, в котором выкурил не одну сотню сигар. И вдруг ему показалось, что в кресле сидит Ирэн – в сером платье, душистая, нежная, темноглазая, изящная, смотрит на него! Эх! Она и не думает о нем; только и думает, что о своем погибшем возлюбленном. Но она здесь, хочет она того или нет, и радует его своей красотой и грацией. Какое он, старик, имеет право навязывать ей свое общество, какое имеет право приглашать ее играть ему и позволять смотреть на себя – и все даром? Надо платить за удовольствия в этой жизни. "Сколько?" В конце концов, денег у него много, его сын и трое внуков не пострадают. Он заработал все сам, чуть не от первого пенни; может оставить их кому хочет, может позволить себе это скромное удовольствие. Он вернулся к бюро. "Так я и сделаю, – решил он. – Пусть их думают, что хотят! Так и сделаю".

Сколько? Десять тысяч, двадцать тысяч, сколько? Если бы только за эти деньги он мог купить один год, один месяц молодости! И, пораженный этой мыслью, он стал быстро писать:

"Дорогой Хэринг, составьте к моему завещанию добавление такого содержания: "Завещаю племяннице моей Ирэн Форсайт, урожденной Ирэн Эрон, под коей фамилией она сейчас и живет, пятнадцать тысяч фунтов, не подлежащих обложению налогом на наследство".

Преданный вам Джолион Форсайт".

Запечатав конверт и наклеив марку, он опять подошел к двери и глубоко вдохнул в себя ночной воздух. Было темно, но теперь светило много звезд.

IV

Он проснулся в половине третьего, в час, когда – он это знал из долгого опыта – все тревожные мысли обостряются до безотчетного страха. По опыту он знал и то, что следующее пробуждение в нормальное время – в восемь часов – обнаруживает всю несостоятельность такой паники. В эту ночь новая страшная мысль быстро разрослась до невероятных размеров: ведь если он заболеет, а это в его возрасте вполне возможно, он не увидит Ирэн. Отсюда был только шаг к догадке, что он лишится ее и тогда, когда его сын и Джун вернутся из Испании. Как оправдать свое желание встречаться с женщиной, которая украла – рано утром в выражениях не стесняешься – украла у Джун жениха? Правда, он умер; но Джун такая упрямица, доброе сердце, но упряма, как пень, и – совершенно верно – не из тех, что забывают. К середине будущего месяца они вернутся. Всего каких-то пять недель еще можно наслаждаться новым увлечением, которое появилось в его жизни, а ведь жить осталось немного. В темноте он до нелепости ясно понял свое чувство. Любоваться красотой – жадно искать того, что радует глаз. Смешно в его возрасте! А между тем какие же еще у него причины подвергать Джун тяжелым воспоминаниям и что сделать, чтобы его сын и жена сына не сочли" его уж очень странным? Ему останется только уезжать тайком в Лондон; это его утомляет; а малейшее недомогание лишит его и этой возможности. Он лежал с открытыми глазами, заранее вооружаясь против такой перспективы и обзывая себя старым дураком, а сердце его билось громко, а потом, казалось, совсем перестало биться. Прежде чем опять уснуть, он видел, как рассвет прочертил щели в занавесках, слышал, как защебетали и зачирикали птицы и замычали коровы, и проснулся усталый, но с ясной головой... Еще пять недель можно не тревожиться, в его возрасте это целая вечность! Но предрассветная паника не прошла бесследно, она подхлестнула волю человека, который всю жизнь поступал по-своему. Он будет встречаться с ней, сколько ему вздумается. Почему бы не съездить в город к своему поверенному и самому не изменить завещание, вместо того чтобы делать это письменно; может быть, ей захочется пойти в оперу. Но только поездом: не желает он, чтобы этот толстый Бикон скалил зубы у него за спиной. Слуги такие дураки; да еще, наверное, знают всю старую историю Ирэн и Босини – слуги знают все, а об остальном догадываются. Утром он написал ей:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю