Текст книги "Сага о Форсайтах"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 111 страниц) [доступный отрывок для чтения: 40 страниц]
Он покраснел, и, как всегда, румянец вспыхнул у него где-то на переносице; подняв руку, он облюбовал один палец, осторожно прикусил ноготь и затем процедил сквозь зубы:
– Миссис Мак-Эндер – злобная дрянь!
И, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты.
По пути на Бэйсуотер-Род, к Тимоти, он обдумал, как надо держать себя дома. Он пойдет к Ирэн и скажет:
"Я выиграл процесс и поставил на этом точку. Мне не хочется притеснять Босини; мы как-нибудь договоримся; я не буду настаивать. И давай покончим с этим. Мы сдадим дом и уедем от этих туманов, сейчас же переберемся в Робин-Хилл. Я... я не хотел быть грубым! Дай руку... и..." Может быть, она позволит поцеловать себя и забудет все, что было!
Однако, когда Сомс вышел от Тимоти, намерения его были уже не так просты. Подозрения и ревность, тлевшие в нем столько месяцев, вспыхнули ярким огнем. Он раз и навсегда положит конец этой истории; он не позволит смешивать свое имя с грязью! Если она не может или не хочет любить мужа, как это велит ей долг, исполнения которого он вправе требовать, пусть не обманывает его с кем-то другим! Он так и скажет ей, пригрозит разводом! Это заставит ее образумиться; она не пойдет на развод. А что если... если пойдет? Эта мысль сразила его; до сих пор он не допускал такой возможности.
Что если пойдет? Что если она признается? Как же поступить тогда? Придется начинать дело о разводе!
Развод! Произнеся мысленно это слово, расходившееся со всеми принципами, которые руководили до сих пор его жизнью. Сомс ощутил в нем парализующую силу. В этой бесповоротности было что-то страшное. Он чувствовал себя в положении капитана корабля, который подходит к борту и собственными руками бросает в море свой самый драгоценный груз. Такая расточительность казалась ему безумием. Это повредит его работе. Придется продать дом в Робин-Хилле, на который он истратил столько денег, возлагал такие надежды, и продать в убыток! А она! Она уже не будет принадлежать ему, не будет даже носить его фамилию! Она уйдет из его жизни, и он... он никогда больше не увидит ее.
И, сидя в кэбе, он всю дорогу не мог примириться с мыслью, что никогда больше не увидит Ирэн!
А что если ей не в чем признаваться, может быть, даже сейчас не в чем признаваться? Благоразумно ли с его стороны заходить так далеко? Благоразумно ли ставить себя в такое положение, если вдруг придется идти на попятный? Исход этого процесса разорит Боснии; разорившемуся терять нечего, но что он может предпринять? Уехать за границу? Банкроты всегда уезжают за границу. Что они могут предпринять – если они будут вместе без денег? Лучше подождать, посмотреть, какой оборот примут дела. Если понадобится, он установит за ней слежку. Припадок ревности (словно разыгравшаяся зубная боль) снова овладел им; он чуть не вскрикнул. Надо решить, надо выбрать определенную линию поведения сейчас же – по дороге домой. Кэб остановился у подъезда, а Сомс так ничего и не решил.
Он вошел в дом бледный, с влажными от волнения руками, боясь увидеть ее, страстно желая увидеть ее и не зная, что сказать, что сделать.
Горничная Билсон была в холле и на его вопрос: "Где миссис Форсайт?" – ответила, что миссис ушла из дому часов в двенадцать, взяв с собой чемодан и саквояж.
Он так круто повернулся, что Билсон не удержала рукав его мехового пальто.
– Как? – крикнул он. – Как вы сказали? – но, вспомнив вдруг, что не следует выдавать свое волнение, добавил: – Она просила передать что-нибудь? – и с ужасом поймал на себе испуганный взгляд горничной.
– Миссис Форсайт ничего не приказала передать, сэр.
– Ничего? Так, хорошо, благодарю вас. Я не буду обедать дома.
Горничная ушла, а он, не снимая мехового пальто, подошел к фарфоровой вазе, стоявшей на резном дубовом сундучке, и стал машинально перебирать визитные карточки:
Мистер и миссис Бэрем Калчер
Миссис Септимус Смолл
Миссис Бейнз
Мистер Соломон Торнуорси
Лели Беллис
Мисс Эрмион Беллис
Мисс Уинифрид Беллис
Мисс Элла Беллис,
Кто эти люди? Он, кажется, начинает забывать самые знакомые вещи. Слова: "ничего не приказала передать"... "чемодан и саквояж" затеяли игру в прятки у него в мозгу. Не может быть, чтобы она ничего не оставила! И, так и не сняв пальто, он взбежал по лестнице, шагая сразу через две ступеньки, как молодожен, который вернулся домой и спешит к жене.
В комнате Ирэн все было изящное, свежее. Душистое; все в идеальном порядке. На широкой кровати, покрытой сиреневым шелковым одеялом, лежал мешочек для ночной сорочки, вышитый ее собственными руками; ночные туфли стояли возле самой кровати; край пододеяльника был откинут, точно постель ждала ее прихода.
На туалете щетки в серебряной оправе и флаконы из несессера – его подарок. Тут просто недоразумение. Какой же саквояж она взяла с собой? Сомс подошел к звонку – позвать Биасон, но вовремя спохватился, вспомнив, что надо делать вид, будто он знает, куда уехала Ирэн, надо отнестись к этому как к самой обыкновенной вещи и доискаться причин ее отъезда собственными силами.
Он запер дверь на ключ, постарался собраться с мыслями, но чувствовал, что голова идет кругом; и вдруг из глаз его брызнули слезы.
Торопливо сбросив пальто, он посмотрел на себя в зеркало.
Бледное, посеревшее лицо; он налил воды в таз и с лихорадочной быстротой умылся.
От серебряных щеток исходил слабый запах эссенции, которой она мыла волосы; и этот запах снова разбудил в нем мучительную ревность.
Натягивая на ходу пальто, он сбежал вниз и вышел на улицу.
Но самообладание еще не покинуло его; идя по Слоун-стрит, он придумал, что сказать, если Ирэн не окажется у Босини. А если она там? Его решимость опять исчезла; он подошел к дому Босини, не зная, что сделать, если застанет у него Ирэн.
Конторы в нижних этажах уже кончили работу, и входная дверь была заперта; женщина, открывшая ему, не могла сказать наверное, у себя ли мистер Босини; она не видела его ни сегодня, ни вчера, ни третьего дня; она уже больше не убирает у него, у него теперь никто не убирает, он...
Сомс прервал ее, сказав, что пойдет наверх и посмотрит сам.
Он поднялся по лестнице бледный, с упрямо сжатыми зубами.
На верхней площадке было темно, дверь оказалась запертой, на его звонок никто не ответил, из квартиры Босини не доносилось ни звука. Сомсу не оставалось ничего другого, как сойти вниз; он дрожал в меховом пальто, его сердце сжимал холод. Подозвав кэб, он велел отвезти себя на Парк-Лейн.
Дорогой Сомс старался вспомнить, когда он в последний раз дал ей чек. У нее должно остаться не больше трехчетырех фунтов, но есть еще драгоценности; и мысль о том, сколько денег она может получить за них, была для него утонченной пыткой – хватит обоим на поездку за границу, хватит на много месяцев вперед! Он попробовал подсчитать точно; кэб остановился, и Сомс вышел, так и не успев ничего подсчитать.
Дворецкий спросил, приехала ли миссис Сомс, – хозяин сказал, что к обеду ждут их обоих.
Сомс ответил:
– Нет, миссис Форсайт больна.
Дворецкий выразил сожаление.
Сомсу показалось, что Уормсон испытующе посмотрел на него; он вспомнил, что не переоделся к обеду, и спросил:
– Есть гости, Уормсон?
– Нет, сэр, только мистер и миссис Дарти.
Сомсу опять показалось, что дворецкий смотрит на него с любопытством. Он не выдержал:
– Что вы на меня так смотрите? В чем дело, а?
Дворецкий покраснел, повесил меховое пальто, пробормотал что-то вроде: "Нет, ничего, сэр, уверяю вас, сэр", – и тихонько вышел.
Сомс поднялся по лестнице. Пройдя гостиную, не глядя по сторонам, он пошел прямо к спальне родителей.
Джемс стоял боком к двери, вечерний жилет и рубашка подчеркивали вогнутые линии его высокой тощей фигуры. Опустив голову, прижав одной пушистой бакенбардой съехавший набок белый галстук, сосредоточенно нахмурив брови, выпятив губы, он застегивал жене верхние крючки лифа. Сомс остановился; у него перехватило дыхание, то ли от того, что он так быстро взбежал по лестнице, то ли от каких-то других причин. Его... его никогда... никогда не просили...
Он услышал голос отца, приглушенный, точно во рту у него были булавки: "Кто это? Кто там? Что нужно?" Голос матери: "Фелис, застегните, пожалуйста, мистер Форсайт так копается".
Он приложил руку к горлу и сказал хрипло:
– Это я. Сомс!
С чувством благодарности он уловил нежные и удивленные нотки в голосе Эмили: "Что ты, дорогой?" – и голос Джемса, оставившего свою возню с крючками: "Сомс! Почему ты пришел наверх? Ты нездоров?"
Он ответил машинально: "Нет, здоров", – посмотрел на них и почувствовал, что не может сказать о случившемся.
Джемс, всегда готовый разволноваться, начал:
– Ты плохо выглядишь. Простудился, должно быть, это все печень. Мама даст тебе...
Но Эмили спокойно перебила его:
– Ты с Ирэн?
Сомс покачал головой.
– Нет, – сказал он, запинаясь, – она... она ушла от меня!
Эмили отвернулась от зеркала. Ее высокая, полная фигура сразу утратила свою величавость, и когда она подбежала к Сомсу, в ней появилось что-то очень человечное.
– Мальчик мой! Дорогой мальчик!
Она прижалась губами к его лбу, погладила ему руку.
Джемс тоже повернулся к сыну; лицо его будто сразу постарело.
– Ушла? – сказал он. – То есть как – ушла? Ты мне никогда не говорил, что она собирается уходить.
Сомс ответил угрюмо:
– Откуда же я мог знать? Что теперь делать?
Джемс заходил взад и вперед по комнате; без сюртука он был похож на аиста.
– Что делать! – бормотал он. – Почем я знаю, что делать? Какой толк спрашивать меня? Мне никогда ничего не рассказывают, а потом приходят и спрашивают, что делать! Ну, что я могу сказать! Вот мама, вот она стоит: что же она ничего не скажет? А я могу сказать только одно: надо найти ее.
Сомс улыбнулся; его обычная высокомерная улыбка никогда не казалась такой жалкой.
– Я не знаю, куда она ушла, – ответил он.
– Не знаешь, куда она ушла? – повторил Джемс. – То есть как же так не знаешь? Где же она, по-твоему? Она ушла к Босини, вот она куда ушла. Я так и знал, чем все это кончится.
В долгом молчании, наступившем вслед за этим. Сомс чувствовал, как мать сжимает ему руку. И дальнейшее прошло мимо Сомса, словно его способность мыслить и действовать уснула крепким сном.
Лицо Джемса, красное, перекошенное, будто он готов был расплакаться, и слова, прорывавшиеся у него сквозь душевную боль:
– Будет скандал; я всегда это говорил! – потом пауза, потом: – Что же вы оба молчите?
И голос Эмили, спокойный, чуть презрительный:
– Полно, Джемс! Сомс сделает все что можно.
И Джемс, опустив глаза, упавшим голосом:
– Я ничем не могу помочь; я старик. Только не торопись, мой мальчик, обдумай все хорошенько.
И снова голос матери:
– Сомс сделает все, чтобы вернуть ее. Не будем говорить об этом. Я уверена, что все уладится.
И Джемс:
– Не знаю, как это можно уладить. Если только она не уехала с Босини, мой совет тебе: нечего ее слушать, разыщи и приведи ее назад.
Еще раз Сомс почувствовал, как мать гладит ему руку в знак одобрения, и, словно повторяя священную клятву, он пробормотал сквозь зубы:
– Разыщу!
Втроем они сошли в гостиную. Там уже сидели дочери и Дарти; будь здесь Ирэн, семья была бы в полном составе.
Джемс опустился в кресло и, если не считать холодного приветствия по адресу Дарти, которого он и презирал и боялся, как человека, вечно сидящего без денег, не вымолвил ни слова до самого обеда. Сомс тоже молчал; одна только Эмили – женщина спокойная и мужественная – вела беседу с Уинифрид о каких-то пустяках. Никогда еще в ее манерах и разговоре не было столько выдержки, как в этот вечер.
Так как о бегстве Ирэн решено было молчать, никто из семьи не обсуждал вопроса, что предпринять дальше. Не могло быть сомнений, как это и выяснилось из толков о дальнейших событиях, что совет Джемса: "Нечего ее слушать, разыщи и приведи ее назад!" – считался вполне разумным всеми за редкими исключениями – не только на Парк-Лейн, но и у Николаев, и у Роджера, и у Тимоти. Такой совет встретил бы одобрение всех Форсайтов Лондона, не высказавшихся по этому поводу только потому, что они стояли в стороне от событий.
Несмотря на все труды Эмили, обед, который подавали Уормсон и лакей, прошел почти в полном молчании. Дарти сидел надутый и пил все, что попадалось под руку; сестры вообще редко разговаривали друг с другом. Джемс раз только спросил, где Джун и что она сейчас делает. Никто не мог ответить на этот вопрос. Он снова погрузился в мрачное раздумье. И только когда Уинифрид рассказала, что маленький Публиус подал нищему фальшивую монетку, Джемс просветлел.
– А! – воскликнул он. – Сообразительный мальчишка. Из него выйдет толк, если он и дальше так пойдет. Умный мальчик, одно могу сказать!
Но это был только проблеск.
Блюда торжественно следовали одно за другим, электричество сияло над столом, оставляя, однако, в тени главное украшение комнаты, так называемую "марину" Тернера, на которой были изображены главным образом снасти и гибнущие в волнах люди. Появилось шампанское, потом бутылка доисторического портвейна Джемса, поданные словно ледяной рукой скелета.
В десять часов Сомс ушел; на вопросы об Ирэн ему дважды пришлось отговориться ее нездоровьем; он боялся, что больше не выдержит. Мать поцеловала его долгим нежным поцелуем, он пожал ей руку, чувствуя, как тепло приливает к щекам. Он шел навстречу холодному ветру, с печальным свистом вылетавшему из-за поворотов улиц; шел под ясным, серым, как сталь, небом, усыпанным звездами. Он не замечал ни студеного приветствия зимы, ни шелеста свернувшихся от холода платановых листьев, ни продажных женщин, которые пробегали мимо, кутаясь в облезлые меховые горжетки; не замечал бродяг, торчавших на углах с посиневшими от стужи лицами. Зима пришла! Но Сомс торопился домой, погруженный в свои мысли; руки его дрожали, открывая сплетенный из позолоченной проволоки почтовый ящик, куда письма попадали сквозь прорезь в дверях.
От Ирэн – ничего.
Он прошел в столовую; камин горел ярко, его кресло было придвинуто поближе к огню, домашние туфли приготовлены, на столике – винный погребец и резной деревянный ящичек с папиросами; постояв минуты две, он потушил свет и поднялся наверх. У него тоже горел камин, но в ее комнате было темно и холодно. В эту комнату и вошел Сомс.
Он зажег все свечи и долго ходил взад и вперед между кроватью и дверью. Он не мог свыкнуться с мыслью, что она на самом деле ушла от него, и, словно все еще надеясь найти хоть записку, хоть какое-нибудь объяснение, какуюнибудь разгадку той тайны, которая окружала его семейную жизнь, принялся рыться во всех уголках, открывать один за другим все ящики.
Вот ее платья; он любил, когда она была хорошо одета, даже настаивал на этом – из платьев взято совсем немного: два-три, не больше; и, выдвигая ящик за ящиком, он убеждался, что белье и шелковые вещи все остались на месте.
В конце концов, может быть, это просто каприз, ей захотелось переменить обстановку, уехать на несколько дней к морю. Если это так, если она вернется, он никогда больше не повторит того, что случилось в ту злосчастную ночь, никогда больше не осмелится на такой поступок, хотя это была ее обязанность, ее супружеский долг, хотя она принадлежит ему. Он никогда больше не осмелится на такой поступок. Она просто потеряла голову, не сознает, что делает.
Сомс нагнулся над ящиком, где она хранила драгоценности; ящик был не заперт, он выдвинул его; в шкатулке торчал ключик. Это удивило Сомса, но потом он сообразил, что шкатулка, должно быть, пустая. Он поднял крышку.
Но шкатулка была отнюдь не пустая. В зеленых бархатных гнездышках лежали все его подарки – даже часы, а в отделении для часов торчала треугольная записка, на которой он узнал почерк Ирэн:
"Сомсу Форсайту.
Я, кажется, не взяла с собой ни Ваших подарков, ни подарков Вашей родни". И это было все. Он смотрел на фермуары и браслеты, усыпанные бриллиантами и жемчугом, на плоские золотые часики с крупным бриллиантом и сапфирами, на цепочки, кольца, разложенные по отделениям, и слезы лились у него из глаз и капали в шкатулку.
Ни один поступок, который она могла совершить, который уже совершила, не показал бы ему с такой ясностью все значение ее ухода. На мгновение Сомс, может быть, понял все, что следовало понять, понял, что она ненавидела его, ненавидела все эти годы, что во всем, в каждой мелочи они были, как люди совершенно разных миров, что для него не было никакой надежды ни в будущем, ни в прошлом; понял даже, что она страдала, что ее надо жалеть.
В это мгновение он предал в себе Форсайта – забыл самого себя, свои интересы, свою собственность, был способен на любой поступок; он поднялся в чистые высоты бескорыстия и непрактичности.
Такие мгновения проходят быстро.
И, точно смыв с себя слезами скверну малодушия, Сомс встал, запер шкатулку и медленно, весь дрожа, понес ее к себе в комнату.
VII
ПОБЕДА ДЖУН
Джун ждала, когда "пробьет ее час", а пока что и утром и вечером просматривала нудные газетные столбцы, удивляя старого Джолиона своим усердием; когда же час ее пробил, она принялась действовать сразу, со всем упорством, свойственным ее натуре.
В памяти Джун навсегда останется то утро, когда она наконец прочла в "Таймсс" под заголовком "XIII зал суда – судья Бентем", что дело "Форсайт против Боснии" назначено к слушанию.
Как игрок, который бросает на стол последнюю монету, она приготовилась поставить на эту карту все; возможность поражения не входила в ее расчеты. Трудно сказать, как она узнала, что дело Боснии безнадежно (если только ей не помогло чутье любящей женщины), но все ее планы строились именно на этой уверенности.
В половине двенадцатого Джун уже сидела на галерее в XIII зале суда, а вышла она оттуда, когда разбор дела "Форсайт против Боснии" кончился. Отсутствие Босини не встревожило ее; она почему-то предчувствовала, что он не станет защищаться. Выслушав приговор, Джун быстро сошла вниз, взяла кэб и поехала на Слоун-стрит.
Она отворила незапертую входную дверь и прошла мимо контор в трех первых этажах, никем не замеченная; трудности начались только наверху.
На ее звонок никто не ответил; надо было решать, сойти ли к привратнице и попросить у нее ключ от квартиры Босини или терпеливо стоять около двери и надеяться, что никто не увидит ее там. Она выбрала последнее.
Простояв с четверть часа на холодной площадке, она вспомнила, что Босини обыкновенно оставлял ключ от квартиры под циновкой. Она поискала и нашла его. Несколько минут Джун колебалась; наконец вошла, оставив дверь открытой, чтобы всякий мог увидеть, что она здесь по делу.
Это была уже не та Джун, которая вся дрожа приходила сюда пять месяцев тому назад; страдания и внутренняя ломка сделали ее менее чувствительной; она столько времени обдумывала свой приход сюда, обдумывала с такой тщательностью, что все страхи остались позади. На этот раз она добьется своего, потому что помощи ждать уже не от кого.
Словно самка зверя, охраняющая свой выводок, – маленькая, проворная, – она ни минуты не стояла на месте, ходила – от стены к стене, от окна к двери, притрагивалась то к одной, то к другой вещи. Всюду лежал слой пыли, комнату, должно быть, не убирали уже несколько недель, и Джун, готовая подметить все, что могло бы подкрепить ее надежду, догадалась, что ради экономии ему пришлись отказаться от прислуги.
Она заглянула в спальню: постель была постлана коекак, должно быть, неумелыми мужскими руками. Чутко прислушиваясь, она вошла и открыла шкаф. Несколько сорочек, воротнички, пара грязных ботинок – даже одежды в комнате почти не было.
Джун тихо вернулась в гостиную и только теперь заметила отсутствие всех тех вещей, которыми он так дорожил. Стенные часы – память матери, бинокль, висевший прежде над диваном; две очень ценные гравюры с видами Хэрроу, где учился его отец, и, наконец, японская ваза – ее собственный подарок. Все это исчезло; и, несмотря на гнев, поднимавшийся в ней при мысли, что жизнь так круто обошлась с ним, в исчезновении этих вещей Джун видела хорошее предзнаменование.
Но в ту минуту, когда Джун посмотрела туда, где стояла раньше японская ваза, она почувствовала на себе чей-то взгляд и, обернувшись, увидела в открытых дверях Ирэн.
Минуту они молча смотрели друг на друга; потом Джун шагнула вперед и протянула руку. Ирэн не взяла ее.
Не получив ответа на свое приветствие. Джун спрятала руку за спину. Глаза ее сверкнули гневом; она ждала, когда Ирэн заговорит; и сколько ревности, сколько подозрений и любопытства было в ее глазах, разглядывавших каждую черточку лица подруги, ее костюм и фигуру!
На Ирэн была серая меховая шубка; из-под дорожной шапочки выбивалась на лоб золотистая прядь волос. Лицо, тонувшее в мягком пушистом воротнике, казалось маленьким, как у ребенка.
Джун раскраснелась, а у Ирэн щеки были иззябшие и желтоватые, как слоновая кость. Под глазами залегли темные тени. В руках она держала букетик фиалок.
Ирэн смотрела на Джун не улыбаясь; и девушка, вопреки вспыхнувшему в ней гневу, снова почувствовала былое очарование этих больших, устремленных на нее темных глаз.
В конце концов Джун заговорила первая:
– Зачем вы пришли сюда? – но, почувствовав, что тот же самый вопрос задан и ей, добавила: – Этот ужасный процесс... я пришла сказать, что он проиграл дело.
Ирэн молчала, по-прежнему глядя ей прямо в лицо, и девушка крикнула:
– Что же вы молчите, как каменная?
Ирэн ответила с легким смешком:
– Я бы хотела окаменеть.
Но Джун отвернулась от нее.
– Молчите! – крикнула она. – Не надо! Я не хочу слушать! Я не хочу знать, зачем вы пришли. Я ничего не хочу слушать! – и, словно беспокойный дух, заметалась по комнате. Вдруг у нее вырвалось: – Я пришла первая. Мы не можем оставаться здесь вдвоем.
Улыбка промелькнула на лице Ирэн и погасла, как искра. Она не двинулась. И тут Джун почувствовала в мягкости и неподвижности этой фигуры какую-то отчаянную решимость, что-то непреодолимое, грозное. Она сорвал с головы шляпу и, приложив руки ко лбу, провела ими по пышным бронзовым волосам.
– Вам не место здесь! – крикнула она вызывающе.
Ирэн ответила:
– Мне нигде нет места.
– Что это значит?
– Я ушла от Сомса. Вы всегда этого хотели.
Джун зажала уши.
– Не надо! Я ничего не хочу слушать, я ничего не хочу знать. Я не могу бороться с вами! Что же вы стоите? Что же вы не уходите?
Губы Ирэн дрогнули; она как будто прошептала:
– Куда мне идти?
Джун отвернулась. Из окна ей были видны часы на улице. Скоро четыре. Он может прийти каждую минуту. Она оглянулась через плечо, и лицо ее было искажено гневом.
Но Ирэн не двигалась; ее руки, затянутые в перчатки, вертели и теребили букетик фиалок.
Слезы ярости и разочарования заливали щеки Джун.
– Как вы могли прийти! – сказала она. – Хороший же вы друг!
Ирэн опять засмеялась. Джун поняла, что сделала неправильный ход, и громко заплакала.
– Зачем вы пришли? – промолвила она сквозь рыдания. – Вы разбили мою жизнь и ему хотите разбить!
Губы Ирэн задрожали; в ее глазах, встретившихся с глазами Джун, была такая печаль, что девушка вскрикнула среди рыданий:
– Нет, нет!
Но Ирэн все ниже и ниже опускала голову. Она повернулась и быстро вышла из комнаты, пряча губы в букетик фиалок.
Джун подбежала к двери. Она слышала, как шаги становятся все глуше и глуше, и крикнула:
– Вернитесь, Ирэн! Вернитесь! Вернитесь!
Шаги замерли...
Растерявшаяся, измученная, девушка остановилась на площадке. Почему Ирэн ушла, оставив победу за ней? Что это значит? Неужели она решила отказаться от него? Или...
Мучительная неизвестность терзала Джун... Босини не приходил...
Около шести часов вечера старый Джолион вернулся домой от сына, где теперь он почти ежедневно проводил по нескольку часов, и справился, у себя ли внучка. Узнав, что Джун пришла совсем недавно, он послал за ней.
Старый Джолион решил рассказать Джун о своем примирении с ее отцом. Что было, то прошло. Он не хочет жить один, или почти один, в этом громадном доме; он сдаст его и подыщет для сына другой, за городом, где можно будет поселиться всем вместе. Если Джун не захочет переезжать, он даст ей средства, пусть живет одна. Ей это будет безразлично, она давно уже отошла от него.
Когда Джун спустилась вниз, лицо у нее было осунувшееся, жалкое, взгляд напряженный и трогательный. По своему обыкновению, она устроилась на ручке его кресла, и то, что старый Джолион сказал ей, не имело ничего общего с ясными, вескими, холодными словами, которые он с такой тщательностью обдумал заранее. Сердце его сжалось, как сжимается большое сердце птицы, когда птенец ее возвращается в гнездо с подбитыми крыльями. Он говорил через силу, словно признаваясь, что сошел в конце концов со стези добродетели и наперекор всем здравым принципам поддался естественному влечению.
Старый Джолион как будто боялся, что, высказав свои намерения, он подаст плохой пример внучке; и, подойдя к самому главному, изложил свои соображения на тот счет, что "если ей не понравятся его планы, пусть живет, как хочет", в самой деликатной форме.
– И если, родная, – сказал он, – ты почему-нибудь не уживешься с ними, что ж, я все улажу. Будешь жить, как тебе захочется. Мы подыщем маленькую квартирку в городе, ты там устроишься, а я буду наезжать к тебе. Но дети, – добавил он, – просто очаровательные.
И вдруг посреди таких серьезных, но довольно прозрачных объяснений причин, заставивших его переменить политику, старый Джолион подмигнул:
– То-то будет сюрприз нашему чувствительному Тимоти. Уж этот юноша не смолчит, голову даю на отсечение.
Джун слушала молча. Она сидела на ручке кресла, выше деда, и старый Джолион не видел ее лица. Но вот он почувствовал на своей щеке ее теплую щеку и понял, что во всяком случае тревожиться по поводу ее отношения к такой новости нет нужды. Мало-помалу он расхрабрился.
– Ты полюбишь отца – он хороший, – сказал старый Джолион. – Замкнутый, но ладить с ним нетрудно. Вот сама увидишь, он художник, художественная натура и все такое прочее.
И старый Джолион вспомнил о десятке, примерно, акварелей, хранившихся у него в спальне под замком; с тех пор как у сына появилась возможность стать собственником, отец уже не считал их такой ерундой.
– Что же касается твоей... твоей мачехи, – сказал он, с некоторым трудом выговаривая это слово, – то она очень достойная женщина, немножко плаксивая, пожалуй, по очень любит Джо. А дети, – повторил он, и слова эти прозвучали музыкой среди его торжественных самооправданий, – дети просто прелесть.
Джун не знала, что в этих словах воплощалась его нежная любовь к детям, ко всему слабому, юному, любовь, которая когда-то заставила старого Джолиона бросить сына ради такой крошки, как она, и теперь, с новым поворотом колеса, отнимала у нес деда.
Но старого Джолиона уже беспокоило ее молчание, и он нетерпеливо спросил:
– Ну, что же ты скажешь?
Джун соскользнула на пол; теперь настал ее черед говорить. Она уверена, что все получится замечательно; никаких затруднений и быть не может, и ей совершенно все равно, что скажут другие.
Старого Джолиона передернуло. Гм! Значит, говорить все-таки будут. А ему казалось, что после стольких лет уже и говорить не о чем. Что ж! Ничего не поделаешь! Однако он не одобрял отношения внучки к тому, что скажут люди: она должна считаться с этим.
И все же старый Джолион промолчал. Ощущения ею были слишком сложны, слишком противоречивы.
Да, продолжала Джун, ей совершенно все равно; какое кому дело? Но ей бы хотелось только одного, – и, чувствуя, как она прижимается щекой к его коленям, старый Джолион понял, что тут дело нешуточное. Раз уж он решил купить дом за городом, пусть купит – ну, ради нее – этот замечательный дом Сомса в Робин-Хилле. Он совсем готов, он просто великолепный, и все равно там никто не будет жить теперь. Как им хорошо будет в Робин-Хилле!
Старый Джолион уже был начеку. Разве этот "собственник" не собирается жить в новом доме? С некоторых пор он только так и называл Сомса.
Нет, сказала Джун, не собирается; она знает, что не собирается.
Откуда она знает?
Этого Джун не могла сказать, но она знала. Знала почти наверное. Ничего другого и быть не может: все так изменилось. Слова Ирэн звучали у нее в ушах: "Я ушла от Сомса. Куда мне идти?"
Но Джун ничего не сказала об этом.
Если бы только дедушка купил дом и заплатил по этому злополучному иску, которого никто не смел предъявлять Филу! Это самое лучшее, что можно придумать, тогда все, все уладится.
И Джун прижалась губами ко лбу деда и крепко поцеловала его.
Но старый Джолион отстранился от ее ласки, на лице его появилось то строгое выражение, с которым он всегда приступал к делам. Он спросил, что она такое задумала. Тут что-то не то, она виделась с Босини?
Джун ответила:
– Нет, но я была у него.
– Была у него? С кем?
Джун твердо смотрела ему в глаза.
– Одна. Он проиграл дело. Мне все равно, хорошо или плохо я поступила. Я хочу помочь ему и помогу.
Старый Джолион снова спросил:
– Ты видела Босини?
Взгляд его, казалось, проникал ей в самую душу.
И Джун снова ответила:
– Нет; его не было дома. Я ждала, но он не пришел.
Старый Джолион облегченно завозился в кресле. Она поднялась и посмотрела на него; такая хрупкая, легкая, юная, но сколько твердости, сколько упорства! И, несмотря на всю свою тревогу и раздражение, старый Джолион не мог нахмуриться в ответ на ее пристальный взгляд. Он почувствовал, что внучка победила, что вожжи выскользнули у него из рук, почувствовал себя старым, усталым.
– А! – проговорил он наконец. – Ты наживешь себе беду когда-нибудь. Всегда хочешь поставить на своем.
И, не устояв перед желанием пофилософствовать, добавил:
– Такой ты родилась, такой и умрешь.
И он, который во всех сношениях с деловыми людьми, с членами правлений, с Форсайтами всех родов и оттенков и с теми, кто не был Форсайтами, всегда умел поставить на своем, посмотрел на упрямицу внучку с грустью, ибо в ней старый Джолион чувствовал то качество, которое сам бессознательно ценил превыше всего на свете.
– А ты знаешь, какие идут разговоры? – медленно сказал он.
Джун вспыхнула.
– Да... нет! Знаю... нет, не знаю, мне все равно!
И она топнула ногой.
– Мне кажется, – сказал старый Джолион, опустив глаза, – что он тебе и мертвый будет нужен.
И после долгого молчания заговорил опять:
– Что же касается покупки дома, ты просто сама не знаешь, что говоришь.
Джун заявила, что знает. Если он захочет купить, то купит. Надо только оплатить его стоимость.
– Стоимость! Ты ничего не понимаешь в таких делах. И я не пойду к Сомсу, я не желаю иметь дела с этим молодым человеком.
– И не надо; поговори с дядей Джемсом. А если не сможешь купить дом, то заплати по иску. Он в ужасном положении – я знаю, я видела. Возьми из моих денег.