Текст книги "Семейная хроника Уопшотов"
Автор книги: Джон Чивер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
Мысль об этой беседе несколько нервировала Каверли. Психоаналитик казался ему столь же странным а жутким, как знахарь. У него было такое ощущение, словно, того гляди, может выплыть наружу какая-то пагубная тайна его жизни; но самым скверным из его поступков было занятие онанизмом, и, оглядываясь на свою жизнь и не вспоминая ни одного мальчика своего возраста, который не забавлялся бы таким же образом, он пришел к выводу, что это не является тайной. Он решил быть с психоаналитиком по возможности честным. Это решение слегка успокоило его и как будто ослабило нервное напряжение. Ему назначили прийти в три часа. Когда он явился, его попросили подождать в приемной, где в горшках цвело множество орхидей. Он подумал, не наблюдают ли за ним в глазок. Но вот врач открыл двойную звуконепроницаемую дверь и пригласил Каверли войти. Врач был молодой человек, державшийся отнюдь не так сухо, как остальные. Он хотел казаться дружески настроенным, хотя этого и нелегко было достигнуть, так как Каверли никогда не видел его раньше и никогда не увидит снова и оказался наедине с ним лишь потому, что стремился получить работу на фабрике ковров. Это не располагало к дружбе. По сделанному ему знаку Каверли сел в очень удобное кресло и стал нервно хрустеть суставами.
– Не расскажете ли вы немного о себе? – сказал врач. Он был очень любезен. Перед ним лежали блокнот и карандаш.
– Ну, меня зовут Каверли Уопшот, – начал Каверли, – родом я из Сент-Ботолфса. Вы, наверно, знаете, где это. Все Уопшоты живут там. Моим прадедушкой был Бенджамин Уопшот. Моим дедушкой был Аарон. Моя мать из семьи Каверли и...
– Меня интересует не столько ваша родословная, – сказал врач, – сколько ваш эмоциональный склад. – Он перебил Каверли, но сделал это очень вежливо и дружелюбно. – Вы знаете, что подразумевают под беспокойством? Вы испытывали чувство беспокойства? Есть ли у членов вашей семьи, в вашем окружении что-либо, что делало бы вас склонным к беспокойству?
– Да, сэр, – ответил Каверли. – Мой отец очень беспокоится, как бы не случилось пожара. Он страшно боится сгореть.
– Откуда вы это знаете?
– Он держит у себя в комнате специальный костюм, – сказал Каверли. – У его кровати висит комплект одежды – белье и все прочее, – чтобы в случае пожара он мог за одну минуту одеться и выбежать из дома. И еще у него во всех холлах стоят ведра с песком и водой, а на стене около телефона написан номер, по которому надо звонить в пожарную команду; а в дождливую погоду, когда он не работает – иногда он не работает в дождливую погоду, большую часть дня он занят тем, что ходит по дому и принюхивается. Ему мерещится, что пахнет дымом; иногда мне кажется, что он почти целый день ходит из комнаты в комнату и принюхивается.
– А ваша мать разделяет эти опасения? – спросил врач.
– Нет, сэр, – сказал Каверли. – Мать любит пожары, но у нее другая причина для беспокойства. Она боится толпы. Я хочу сказать, она боится попасть в западню. Иногда на рождественских каникулах я ходил с нею в центр города, и когда она попадала в толпу в каком-нибудь из больших магазинов, то чуть не падала в обморок. Она бледнела, тяжело дышала. Она задыхалась. Это было ужасно. Тогда она хватала меня за руку, тащила вон из магазина и шла на какую-нибудь боковую улицу, где никого не было; иногда проходило пять или десять минут, прежде чем она начинала дышать нормально. Повсюду, где мать чувствовала себя стесненной, ей становилось очень не по себе. Например, в кино... Если кого-нибудь в фильме сажают в тюрьму или запирают в каком-нибудь маленьком помещении, то вы не успеете глазом моргнуть, как моя мать хватает шляпу и сумочку и убегает из зала. Мне приходилось бежать вовсю, чтобы не отстать от нее.
– Как вы считаете, ваши родители были счастливы в браке?
– Я никогда об этом не думал, – ответил Каверли. – Они муж и жена, и они мои родители, и я полагаю, что им, как и всем, всяко приходится. Но есть одна вещь, о которой мать мне постоянно рассказывала и которая произвела на меня сильное впечатление.
– Какая именно?
– Всякий раз, как я весело проводил время с отцом – когда он брал меня с собой на пароход или что-нибудь в этом роде, – она словно поджидала меня, когда мы возвращались домой, чтобы рассказать эту историю. Насчет... Насчет того, как я появился на свет, если можно так выразиться. Мой отец работал в то время на фабрике столового серебра, и они поехали в соседний большой город на какой-то банкет. Ну, моя мать выпила несколько коктейлей, и пошел снег, и им пришлось провести ночь в гостинице, и одно влекло за собой другое, но похоже, после этого мой отец не хотел, чтобы я родился.
– Вам так говорила ваша мать?
– О да! Она говорила мне об этом много раз. Говорила, что я не должен доверять ему, так как он хотел меня убить. Она сказала, что он привел уже акушера, делающего аборты, к нам домой и, если б не ее мужество, я был бы мертв. Она говорила мне об этой истории много раз.
– И вы думаете, что это оказало существенное влияние на ваше отношение к отцу?
– Видите ли, сэр, я никогда об этом не думал, но, возможно, это имело, пожалуй, влияние. Временами у меня бывало ощущение, что он может ударить меня. Я никогда не любил просыпаться поздно ночью и слышать, как он ходит по дому. Но это было глупо, ведь я знал, что он не ударит меня. Он никогда меня не наказывал.
– А мать наказывала вас?
– Не очень часто, но однажды она буквально исполосовала мне спину. Виноват, пожалуй, был я. Мы поехали купаться в Травертин – я был с Питом Мечемом, – и я решил влезть на крышу купальни, откуда можно было видеть, как раздеваются женщины. Это был непристойный поступок, но едва мы начали лезть, как сторож нас поймал. Ну, мать увела меня домой, велела мне раздеться, взяла длинный кнут прадедушки – того самого Бенджамина – и буквально исполосовала мне спину. По всей стене были брызги крови. Моя спина представляла такое месиво, что она испугалась, но позвать врача, разумеется, не решилась, так как попала бы в затруднительное положение. Но самое худшее заключалось в том, что весь остаток того лета я не мог купаться. Если бы я пошел купаться, все бы увидели огромные рубцы у меня на спине. Все то лето я не мог купаться.
– И вы думаете, что это оказало существенное влияние на ваше отношение к женщинам?
– Видите ли, сэр, в наших местах трудно, пожалуй, особенно гордиться тем, что ты мужчина. Я хочу сказать, что женщины там очень властные. Они добрые, и у них очень хорошие намерения, но подчас они становятся очень деспотичными. Подчас у вас появляется такое чувство, что быть мужчиной несправедливость. А тут еще эта история, которую рассказывают о Хауи Притчарде. Говорят, в брачную ночь он поставил ногу в ночной горшок и пустил струю мочи по ноге, чтобы жена не услыхала шума. Думаю, ему не следовало этого делать. По-моему, если ты мужчина, то должен гордиться и радоваться.
– Имели вы половые сношения?
– Дважды, – ответил Каверли. – Первый раз с миссис Медерн. Вероятно, не следовало бы называть ее имени, но все в поселке знают про нее и она вдова.
– А второй раз?
– Тоже с миссис Медерн.
– Имели вы когда-нибудь гомосексуальные сношения?
– Я, пожалуй, понимаю, что вы имеете в виду, – сказал Каверли. – Я очень часто занимался этим, когда был моложе. Но уже давно дал зарок больше этого не делать. Но мне кажется, что кругом таких очень много. Во всяком случае, больше, чем я предполагал. Там, где я теперь живу, есть один человек. Он все время приглашает меня зайти к нему посмотреть открытки. Я хотел бы, чтобы он оставил меня в покое. Видите ли, сэр, если есть на свете роль, в которой я не хотел бы выступать, так это роль гомосексуалиста.
– Ну а теперь расскажите о своих снах.
– Мне снится всякая всячина, – сказал Каверли. – Мне снится плавание под парусами, и путешествия, и рыбная ловля; но вас, наверно, больше всего интересуют дурные сны, не так ли?
– Что вы понимаете под дурными снами?
– Мне снится, будто я делаю это с одной женщиной, – сказал Каверли. – В действительности я ее никогда не видел. Это одна из тех красавиц, каких видишь в парикмахерских на картинках с образцами дамских причесок. А иногда, – продолжал Каверли, краснея и опуская голову, – мне снится, что я делаю это с мужчинами. Однажды мне снилось, что я делаю это с лошадью.
– У вас бывают цветные сны? – спросил врач.
– Никогда не обращал внимания.
– Ну, пожалуй, наше время истекает, – сказал врач.
– Видите ли, сэр, – сказал Каверли, – я не хочу, чтобы вы думали, будто у меня было несчастливое детство. Мне кажется, то, что я вам рассказал, не дает правильной картины, но я немного слышал о психологии, и мне казалось, что вы хотите узнать от меня о чем-нибудь в этом роде. На самом деле это было чудесное время. Мы жили на ферме, и у нас был пароход, мы могли сколько угодно охотиться и ловить рыбу, и мы питались чуть ли не лучше всех на свете. Это было счастливое время.
– Ну, спасибо, мистер Уопшот, – сказал врач, – и до свидания.
В понедельник утром Каверли встал рано и, как только открылась портновская мастерская, дал отутюжить свои брюки. Затем он пошел в центр города в контору мужа своей кузины. Секретарша спросила, назначено ли ему время приема, и, когда он ответил, что нет, сказала, что раньше четверга устроить ему прием не может.
– Но я двоюродный брат жены мистера Брюера, – представился Каверли. – Я Каверли Уопшот.
Секретарша лишь улыбнулась и сказала, чтобы он пришел в четверг утром. Каверли не огорчился. Он знал, что у мистера Брюера голова занята бесчисленными мелочами, что он окружен администраторами и секретарями и мог начисто позабыть о проблемах какого-то далекого Уопшота. Единственной проблемой для Каверли были деньги. У него их осталось совсем немного. На ужин он съел рубленый шницель и выпил стакан молока, а вечером, вернувшись домой, уплатил хозяйке за комнату. Во вторник он съел на завтрак коробочку изюма, так как где-то слышал, что изюм – вещь полезная и сытная. На ужин у него была сдобная булочка со стаканом молока. В среду утром он купил газету, после чего осталось ровно шестьдесят центов. В объявлениях о найме на работу сообщалось о нескольких вакансиях на должность конторщика, и он отправился в посредническое агентство, а затем на другой конец города в универсальный магазин, где ему сказали, чтобы он зашел в конце недели. Он купил кварту молока и, отметив на бутылке три равные части, выпил одну треть на завтрак, одну – на ленч и одну – на ужин.
Для молодого человека муки голода были пыткой, и, когда в среду вечером Каверли лег спать, его всего крючило от боли. В четверг утром есть ему было нечего, и последние деньги он потратил на утюжку брюк. Он пришел в контору мужа своей кузины и сказал девушке, что ему назначено прийти. Она держалась приветливо и любезно и предложила ему посидеть и подождать. Он ждал час. К этому времени он испытывал такой голод, что почти не в состоянии был сидеть прямо. Потом секретарша сказала ему, что никто в конторе мистера Брюера не знает о том, что ему назначено прийти, но если он вернется ближе к вечеру, то, вероятно, она сможет помочь ему. Каверли до четырех часов дремал в парке на скамье, а затем вернулся в контору; и хотя секретарша по-прежнему вела себя приветливо, ее отказ теперь был окончательным. Мистера Брюера не было в городе. Каверли пошел к дому, где жила кузина Милдред, но швейцар остановил его, позвонил по телефону наверх, и ему сказали, что миссис Брюер никого не принимает: она сейчас уезжает в гости. Каверли вышел на улицу и стал ждать. Через несколько минут появилась кузина Милдред, и Каверли подошел к ней.
– Ах да, да, – сказала она, услышав, что с ним произошло. – Да, конечно. Я думала, что в конторе Гарри тебе, наверно, сказали. Дело в твоей эмоциональной характеристике. Они полагают, что тебя нельзя использовать. Мне так жаль, но я ничего не могу поделать – ведь правда? Конечно, твой дедушка был второго урожая.
Она открыла сумочку, вынула кредитку, сунула ее Каверли, села в такси и уехала. Каверли побрел в парк.
Уже было темно, он чувствовал себя усталым и одиноким, его охватило отчаяние; никто во всем городе не знал, как его зовут. Где был его дом индийские шали и вороны, державшие путь вдоль речной долины, как дельцы с портфелями, спешащие поймать автобус? Он находился в тенистой аллее, огни города мелькали среди деревьев и тускло окрашивали воздух отраженным светом; Каверли видел статуи, выстроившиеся вдоль широкой аллеи подобно королевским могилам, – Колумб, сэр Вальтер Скотт, Бернс, Халлек [Халлек, Генри Уэйджер (1815-1872) – американский генерал; во время Гражданской войны был в 1862-1864 годах главнокомандующим армией северян] и Морзе; и эти темные фигуры принесли ему некоторое утешение и надежду. Он восхищался не их умом и не делами их рук, но той добротой и теплом, которыми они, наверно, обладали при жизни, и ему было сейчас так одиноко и так горько, что он охотно остался бы в обществе этих бронзовых и каменных изваяний. Сэр Вальтер Скотт был бы его другом, его Мозесом и Лиэндером.
Потом он поужинал – этот друг сэра Вальтера Скотта, – а утром начал работать на складе в универсальном магазине Уорбартона.
18
Работа Мозеса в Вашингтоне была в высшей степени секретной – такой секретной, что здесь нельзя о ней рассказывать. Его приняли на работу на следующий день после приезда – возможно, вследствие благодарности, которую мистер Бойнтон питал к Гоноре, или в результате признания достоинств Мозеса, потому что он, с его открытым и красивым лицом, к тому же обладавший предком, которого генерал Вашингтон хотел наградить орденом, вполне подходил к своей новой роли. Он не был покладист – Уопшоты не покладисты – и, сравнивая себя с мистером Бойнтоном, иногда чувствовал, что похож на человека, который ест горошек с ножа. Его начальник, казалось, был зачат в атмосфере профессиональной дипломатии. Его одежда, манеры, речь и образ мыслей – все было словно заранее предусмотрено и так тесно связано одно с другим, что говорило о некоей системе поведения. Мозес догадывался, что она приобретена не в каком-нибудь университете восточных штатов, а могла выработаться лишь в дипломатической школе. В принципы этой системы Мозес не был посвящен, так что не мог их придерживаться, но знал, что вполне определенные принципы должны были лежать в основе этой привычки к скромной одежде и интеллектуальной сдержанности.
Мозесу посчастливилось с пансионом, на который он наткнулся случайно и который оказался населенным людьми преимущественно его возраста: сыновьями и дочерьми мэров и других государственных деятелей, потомками почтенных провинциальных политиков, очутившимися в Вашингтоне, как и он сам, благодаря одолжениям, некогда оказанным их родными. В пансионе он проводил мало времени, так как обнаружил, что значительной частью его общественной, спортивной и умственной жизни распоряжалось учреждение, где он работал. Сюда входила игра в волейбол, принятие причастия, хождение на приемы в посольство X и дипломатическую миссию Z. Все это он проделывал успешно, хотя ему не разрешалось выпивать больше трех коктейлей на каждом приеме и он должен был воздерживаться от ухаживаний за женщинами, состоявшими на государственной службе или значившимися в списках дипломатических работников, так как на естественную похоть города с большим текучим населением ради государственной безопасности были наложены ограничения. На осенние уик-энды он иногда уезжал с мистером Бойнтоном в округ Кларк, где они катались верхом и обедали у друзей мистера Бойнтона. Мозес умел держаться на лошади, но верховая езда не была его любимым спортом. Эти путешествия давали возможность повидать страну и разочаровавшую его южную осень с ее светляками и туманами; все здесь пробуждало в нем тоску по великолепной осени на Западной ферме. Друзья мистера Бойнтона были гостеприимные люди, которые жили в роскошных домах и своим состоянием приобретенным или унаследованным – все без исключения были обязаны какому-нибудь отдаленному источнику вроде зубного эликсира, авиационных моторов или пива. Но не в характере Мозеса было сидеть на чьей-нибудь просторной веранде и думать, что всю эту очаровательную картину в свое время оплатил давно умерший пивовар. А что касается выпивки, то никогда в жизни он не пил такого хорошего виски. Правда, приехав из маленького местечка, где человек все досконально знал о своих соседях, Мозес иногда испытывал хандру от сознания своей отчужденности. Он знал о людях, с которыми встречался, не больше, чем знают друг о друге путешественники, и к тому времени уже достаточно освоился с Вашингтоном, чтобы понимать, что смуглый человек с бородой и в тюрбане, ожидающий утром автобуса, может быть и знатным индийским раджей, и просто чудаком из меблированных комнат. Эта театральная атмосфера непостоянства, эта терпимость к обману произвели на него особенно сильное впечатление как-то вечером на концерте в посольстве. Он был один и во время антракта вышел на ступеньки подъезда, чтобы проветриться. Распахнув дверь, он увидел на ступеньках трех старух. Одна из них была такая толстая, другая такая тощая и изможденная, а у третьей было такое глупое лицо, что они казались олицетворением человеческого безрассудства. Их вечерние платья напомнили ему маскарадные наряды детей в канун Дня всех святых. У них были шали, веера, и мантильи, и бриллианты, а туфли причиняли им, вероятно, страшные мучения. Когда Мозес открыл дверь, они проскользнули в посольство – толстая, тощая и глупая – так осторожно, с таким боязливым видом правонарушительниц, что Мозес стал за ними следить. Едва они очутились внутри здания, как принялись обмахиваться веерами, и каждая схватила программу концерта, оставленную на стуле или свалившуюся на пол. В это время лакей их увидел, и, как только их заметили, они сейчас же устремились к двери и убежали, но Мозес понимал, что они отнюдь не были разочарованы. Цель их экспедиции заключалась в том, чтобы заполучить программу; теперь они весело ковыляли по улице во всем своем великолепии. Ничего подобного в Сент-Ботолфсе не увидишь.
Сосед Мозеса по пансиону был сыном политического деятеля, жившего где-то на Западе. Он был способный и представительный человек, образец бережливости и воздержанности. Он не курил, не пил и экономил каждый цент своего жалованья для покупки с кем-то пополам верховой лошади, стоявшей на конюшне в Вирджинии. Он жил в Вашингтоне уже два года. Как-то вечером он пригласил Мозеса к себе и показал ему таблицу или диаграмму, на которой отмечал свое продвижение по социальной лестнице. На обеде в Джорджтауне он был восемнадцать раз. Людей, приглашавших его, он записывал в порядке занимаемого ими положения на государственной службе. На приемах в Панамериканском союзе он был четыре раза, в посольстве X – три раза, в посольстве Б – один раз (прием в саду) и в Белом доме – один раз (пресс-конференция). Ничего подобного в Сент-Ботолфсе не увидишь.
В то время когда Мозес приехал в Вашингтон, всеобщая огромная забота о лояльности дошла до того, что Мужчины и женщины могли быть уволены с работы и опозорены при любом намеке на скандал. Старожилы любят вспоминать о прошлом, когда даже девушки из библиотеки конгресса – даже архивариусы могли получить приглашение тайно съездить на уик-энд в Вирджиния-Бич, но эти дни миновали – во всяком случае, Для государственных служащих возможность таких развлечений была весьма сомнительна. Появление на людях в пьяном виде считалось непростительным, а неразборчивость в знакомствах означала гибель. В частной промышленности сохранялись свои нравы, и один приятель Мозеса, работавший в мясоупаковочной фирме, сделал ему однажды следующее предложение:
– В субботу ко мне приедут четыре девчонки с балтиморской швейной фабрики, и я собираюсь повезти их в мою хижину в Мэриленд. Как насчет этого? Только мы с вами и их четверо. Они страшные потаскушки, но с виду недурны.
Мозес сказал: "Спасибо, нет" – он бы сказал так в любом случае, – но позавидовал той свободе, какой пользовался упаковщик мяса. Эта новая мораль часто приходила ему на ум, и, поразмыслив о ней достаточно долго, он смог установить некоторую туманную, но логически оправданную связь между развратом и шпионажем; впрочем, от того, что он это понимал, чувство одиночества в личной жизни отнюдь не ослабевало. Он даже написал Розали и попросил ее приехать к нему на уик-энд, но она не ответила. В правительственных учреждениях было полно хорошеньких женщин, однако они все избегали тайных встреч.
Как-то вечером, изнемогая от одиночества и не зная, куда себя деть, Мозес вышел прогуляться. Он направился к центру города и зашел в вестибюль "Мейфлауэр" купить пачку сигарет и поглазеть по сторонам в месте, которое при всей броской фешенебельности вызывало в нем воспоминание о просторах его родины. Мозес любил вестибюль "Мейфлауэр". Шло заседание какого-то съезда, и полные сознания собственного достоинства мужчины с багровыми шеями, приехавшие из провинциальных городов, толпились в вестибюле. Прислушиваясь к их разговорам, он чувствовал себя ближе к Сент-Ботолфсу. Потом он ушел из "Мейфлауэр" и зашагал дальше к центру города. Бродя без всякой цели и услышав музыку, он вошел в бар, называвшийся "Марин-Рум", и огляделся. Там был оркестр и площадка для танцев и какая-то девушка пела. За столиком в одиночестве сидела блондинка, которая на таком расстоянии казалась хорошенькой и по виду как будто не принадлежала к числу служащих правительственных учреждений. Мозес сел за соседний столик и заказал виски. Сначала она не заметила его, так как смотрелась в зеркало, висевшее на стене. Она поворачивала голову то в одну сторону, то в другую, вскидывала подбородок и, проводя кончиками пальцев по лицу, пыталась придать ему те твердые очертания, какие у него были пять-шесть лет назад. Когда она кончила изучать себя, Мозес спросил, можно ли ему сесть за ее столик и заказать ей что-либо выпить. Она была любезна, несколько взволнованна, но довольна.
– Что ж, мне будет очень приятно ваше общество, – сказала она, – но я здесь лишь потому, что Чаки Юинг, руководитель оркестра, – мой муж, и, когда у меня нет лучшего занятия, я просто прихожу сюда, чтобы убить время.
Мозес пересел к ней и заказал для нее вина. Бросив несколько прощальных взглядов на свое отражение в зеркале, она принялась говорить о своем прошлом.
– Когда-то я сама пела с оркестром, – сказала она, – но в основном я готовилась к оперной сцене. Я пела в ночных клубах по всему миру. Париж. Лондон. Нью-Йорк...
Она говорила не шепелявя, но с какими-то детскими интонациями. Волосы у нее были чудесные и кожа белая, хотя главным образом из-за пудры. Мозес понимал, что прошло уже пять-шесть лет с тех пор, как ее можно было называть красивой; но она, видимо, твердо решила вести себя так, словно ее прежняя красота не исчезла, и он готов был соглашаться с ней.
– Конечно, на самом деле я не профессиональная актриса, – продолжала она. – Я училась в пансионе, и мои родные чуть не умерли, когда я начала выступать на сцене. Они очень строгих нравов. Старинный род и тому подобное. Пещерные жители.
Тут оркестр смолк и к ним подошел ее муж; она познакомила его с Мозесом, и он сел к их столику.
– Что ты насчитала, милая? – спросил он у жены.
– За столиком в углу пьют шампанское, – ответила она, – а шесть джентльменов у эстрады пьют водку. Каждый уже выпил по четыре стопки. За двумя столами пьют шотландское виски и за пятью – пшеничное; а по ту сторону эстрады пьют пиво. – Она считала столы по пальцам, продолжая говорить самым нежным голосом. – Не беспокойся, – сказала она мужу. – Вы отхватите сотни три.
– Где участники съезда? – спросил он. – Сейчас происходит съезд.
– Я не знаю, – сказала она. – Простыни и наволочки. Не беспокойся.
– Есть у вас какие-нибудь горячие кухонные отбросы? – спросил он официанта, подошедшего к их столику.
– Конечно, сэр, конечно, сэр, – ответил официант. – У меня есть чудесные горячие отбросы. Могу подать кофейную гущу с подливкой из колбасного жира; а как вы относитесь к превосходным лимонным коркам под опилками?
– Звучит неплохо, – сказал руководитель оркестра. – Пусть будут лимонные корки под опилками.
Когда он подошел к столику, у него был встревоженный и печальный вид, но болтовня с официантом его развеселила.
– А есть у вас какие-нибудь помои? – спросил он.
– У нас есть всякие помои, – сказал официант. – У нас есть жирные помои и есть помои с плавающей в них дрянью, у нас есть также нафталиновые шарики и мокрые газеты.
– Ну, дайте мне немного мокрых газет к моим опилкам, – сказал руководитель оркестра, – и стакан жирных помоев. – Затем он обернулся к жене. – Ты идешь домой?
– Наверно, пойду, – нежно сказала она.
– Ладно, ладно, – сказал он. – Если участники съезда появятся, я буду поздно. Приятно было познакомиться с вами.
Он кивнул Мозесу и вернулся на эстраду, куда по проходу между столиками начали собираться остальные музыканты.
– Могу я вас проводить? – спросил Мозес.
– Право, не знаю, – ответила она. – У нас здесь поблизости небольшая квартирка, и я обычно хожу пешком, но думаю, вреда не будет, если вы меня проводите.
– Пошли?
Она взяла свое пальто у гардеробщицы и поговорила с ней о четырехлетней девочке, заблудившейся в лесах Висконсина. Девочку звали Памела. Прошло уже четыре дня, как она исчезла, и были организованы многочисленные группы для ее поисков. Обе женщины с глубоким волнением обсуждали вопрос, жива ли еще маленькая Памела или умерла от холода и голода. Когда этот разговор кончился, Беатриса – так ее звали – направилась к выходу, но гардеробщица окликнула ее и дала ей бумажный мешочек.
– Здесь две палочки губной помады и несколько заколок, – сказала она.
Беатриса объяснила, что гардеробщица следит за дамской уборной и отдает ей все, что там забывают. Она, видимо, стыдилась этого уговора, но через секунду оправилась от смущения и взяла Мозеса под руку.
Их квартира была около "Марин-Рум", во втором этаже, и состояла из одной комнаты – спальни, где господствовал большой шкаф из прессованного картона, который, казалось, вот-вот должен был развалиться. Она с трудом открыла одну из перекосившихся дверок и продемонстрировала свои дешевые туалеты – сотню платьев всех фасонов. Потом ушла в ванную и вернулась в немыслимом китайском халате с драконами, вышитыми такими нитками, которые показались колючими обнявшему ее Мозесу. Она легко уступила, но, когда все было кончено, немного поплакала в темноте и спросила:
– О дорогой, что мы наделали? – Ее голос звучал так же нежно, как всегда. – Всем я нужна только для одного, – сказала она, – но я думаю, это потому, что я была так строго воспитана. Меня воспитывала гувернантка. Ее звали Кленси. О, она была такая строгая! Мне никогда не разрешали играть с другими детьми...
Мозес оделся, поцеловал ее на прощание и вышел из дома, никем не замеченный.
19
У себя на ферме Лиэндер обложил фундамент старого дома морскими водорослями и нанял мистера Плузински привести в порядок сад. Сыновья писали ему один или два раза в месяц, а он писал им обоим каждую неделю. Ему очень хотелось повидать их, и часто, попивая виски, он думал о поездке в Нью-Йорк и Вашингтон, но при утреннем свете не находил в себе решимости снова покинуть Сент-Ботолфс. В конце концов, он уже повидал мир. Он подолгу бывал один, так как Пулу три дня в неделю проводила в поселке у своей дочери, а миссис Уопшот три дня в неделю работала продавщицей в магазине подарков Анн Мари Луиз в Травертине. По выражению лица Сары всем должно было быть ясно, что она делала это не потому, что Уопшоты нуждались в деньгах. Она делала это потому, что ей так нравилось, и это была правда. Вся энергия, которой она обладала – и которую она так хорошо применила ради благоденствия поселка, – в конце концов как бы сконцентрировалась на увлечении торговлей подарками. Она хотела открыть торговлю подарками в парадной гостиной дома на ферме. Она просто мечтала об этом проекте, но Лиэндер даже не собирался его обсуждать.
Трудно сказать, почему идея торговли подарками возбуждала, с одной стороны, у Сары волю к жизни, а с другой – у Лиэндера самое глубокое презрение. Когда миссис Уопшот стояла у прилавка, заставленного вазами цветного стекла, и дарила елейными улыбками друзей и соседей, заходивших в магазин, чтобы потратить немного денег и провести время, ее душевное равновесие, по-видимому, ничуть не страдало. Эта любовь к торговле подарками, эта склонность к украшениям, возможно, возникла из-за унылого вида и скудости здешнего побережья, а возможно, была проявлением вполне естественной тяги к мелким чувственным радостям. Когда по поводу салатной вилки с ручной резьбой или расписанного от руки стакана Сара восклицала: "Разве это не прелесть?!" – она была совершенно искренна. Болтовня и присутствие постоянных покупателей делали ее такой же общительной, какой она всегда бывала в Женском клубе, и ее постоянно окружала толпа. Удовольствие, которое она испытывала, продавая вещи и кладя серебро и бумажки в старый жестяной ящик, приспособленный для этой цели, было ни с чем не сравнимо, так как за всю свою жизнь она никогда ничего не продала, если не считать мебели из сарая, приобретенной кузиной Милдред. Саре нравилось разговаривать с коммивояжерами, и Анн Мари Луиз спрашивала у нее совета относительно покупки стеклянных лебедей, пепельниц и сигаретниц. На свои деньги она как-то купила две дюжины высоких узких ваз, которые Анн Мари Луиз не захотела купить. Когда вазы прибыли, Сара сама распаковала ящик, порвав платье о гвоздь и повсюду раскидав упаковочную стружку. Затем она вымыла вазы и одну из них, сунув в нее бумажную розу, поставила на окно. (Она всю жизнь терпеть не могла бумажных цветов; но что поделаешь, когда уже грянули морозы?) Через десять минут после того, как ваза была поставлена на окно, ее купили, и за три дня были распроданы все. Сара прошла в сильное возбуждение, но с Лиэндером говорить о своей удаче она не могла и рассказала о ней только Лулу в кухне.
Вообще говоря, мысль о том, чтобы жена работала, пробуждала в Лиэндере сокровенное чувство оскорбленного мужского достоинства; он сделал крупную ошибку, оказавшись должником Гоноры, и не хотел совершить другую. Когда Сара сообщила, что хочет работать у Анн Мари Луиз, он тщательно обдумал это дело и принял отрицательное решение.
– Я не хочу, чтобы ты работала, Сара, – заявил он.
– Тебя это не касается, – сказала Сара.